25 декабря 2009| Гагарин Валентин Алексеевич

Шли вереницы беженцев из западных областей

Теги:

Много ли дней минуло с начала войны, а мимо нашего дома по дороге, днем и ночью, в сушь и в дожди, нескончаемые, тянутся вереницы беженцев из западных, приграничных областей.

Никогда прежде не видели мы такого потока людей: старики и старухи, женщины и дети, подростки. Больше всего женщин и детей. И у всех — у взрослых, у ребятишек — черны от пыли и усталости лица. У многих — у взрослых и у ребятишек — тощие котомки за спинами. Мы знаем: в этих котомках нехитрый и зачастую ненужный скарб — то, что первым подвернулось под руку, когда под разрывами немецких бомб покидали хозяева родные хаты. Останавливаясь у деревенских изб, беженцы пытаются обменять это барахло на продукты. Колхозницы негодующе машут руками: дело ли грабить обездоленных? — и выносят им хлеб, молоко, яйца.

Беженцы уходят от линии фронта, 1941 г.

Редко-редко покажется в этом потоке повозка, запряженная непременно изголодавшейся клячей. Конь-доходяга едва волочит ноги, а на повозке, судорожно вцепившись в вожжи, сидит какой-нибудь «счастливчик» — не пешком ведь идет! — а за его спиной, смотришь, не меньше десятка голодных, как галчата, ребятишек.

Девушка в белой косынке и сиреневом платье крутит педали велосипеда. К багажнику бельевая корзина веревками приторочена. Но трудно вот так, на велосипеде, в толпе медленно бредущих людей — и девушка спрыгивает на разбитую дорогу, ведет велосипед в руках. А он мужской, и заднее колесо — под грузом на багажнике — вихляет из стороны в сторону.

Старик с гривой длинных седых волос толкает перед собой тележку на высоких железных колесах. В тележке лежит набитый чем-то мешок, а на мешке сидит мальчуган в матросском костюмчике: курточка с якорями, круглая шапочка и по ленте серебряные буквы — «КРАСИН». У старика глаза, утомленные недосыпанием, и плотно сжатые губы. Мальчуган вертит головой, недоверчиво смотрит по сторонам. Дед и внук, видать.

В черных одеяниях и платках, надвинутых на самые глаза, прошли две старушки-монахини.

Нестройная колонна детдомовцев — стриженных наголо мальчишек и девчонок лет по десяти — двенадцати — проплыла вслед за ними. Во главе колонны брели немолодая женщина-воспитательница и усатый мужчина в красноармейской гимнастерке с пустым рукавом. Мужчина иногда оглядывался, сипло кричал: «Подтянись!» — и детдомовские покорно убыстряли шаг, догоняли впереди идущих и снова отставали.

К нашему колодцу пробиться невозможно. Некоторые из беженцев устраиваются отдохнуть ненадолго в тени яблонь; сидят или лежат, жуют черствый хлеб; другие просто утолить жажду подходят. Колодец за день вычерпывается без остатка: на дне бадейки, когда ее вытаскивают наверх, толстый, в палец, слой грязи.

Мама, если дома, а не на ферме, бежит к колодцу с кринками молока в руках:

— Хоть детишек напоите, люди добрые. Откуда, из каких мест идете?

Отвечают разно:

— Гродненские…

— В Минске жили, милая.

— Из-под Бреста. Слышали небось? На границе с Польшей.

Течет, течет по дороге людской поток. Усталые, измученные, изголодавшиеся люди… Беженцы не плачут, нет. Разве только совсем уж маленькие ребятишки, когда невмоготу становятся жара, жажда, голод. Только скорбь на лицах у взрослых, скорбь да гнев, когда начинают рассказывать о том, как падали на их города и села фашистские бомбы, как тяжелые артиллерийские снаряды разносили в щепу их жилища, как обгоняли их на дорогах и расстреливали в упор немецкие мотоциклисты.

— Не люди они, милые, германцы эти самые, — говорили беженки, — нет, не люди. Не могут женщины на божий свет таких людей производить. От дикого зверя пошла их порода.

Днем и ночью не отдыхает дорога. В глубь России несут свою боль, свое горе, свою ненависть к врагам обездоленные, несчастные люди.

Мама заметила их в окно.

— Юра, сынок, — попросила она. — Видишь тетю с ребятишками? Позови их в избу.

Худенькая белокурая женщина остановилась у колодца. За подол ее платья держались два паренька, примерно Юриного и Борискиного возраста, а за ее спиной в платке, концы которого были перехвачены на груди крест-накрест, спала девочка лет двух-трех. Женщина пыталась напиться из бадейки, но это не удавалось ей: мешали пареньки — крепко держались за нее, мешала ноша за спиной.

В избу они вошли нерешительно. Юра вел их, держа за руку паренька постарше.

— Здравствуйте, — робко сказала женщина. — Вот мальчик позвал нас.

— Садитесь, садитесь. Развязывай платок, молодка, девчушку на кровать положи, вот сюда. А ребятишки пусть прямо к столу проходят.

Мама расхлопоталась: Зою в погреб прогнала — за молоком и салом, достала из печи чугун со щами, крупными ломтями порезала хлеб.

Парнишки, тоже худенькие, малопроворные, как вошли в избу, так и слова не проронили, и не отходили друг от друга ни на мгновение. Они и за стол сели рядышком, плечо к плечу, вяло взяли ложки.

Мама уговаривала:

— Ешьте, ешьте, родимые. Непохоже, чтоб вы были сыты.

— Замучились они, — объяснила женщина. — Мы ведь из Литвы идем, и все пешком, пешком. С самолетов в нас по дороге стреляли.

— Ну, ешьте же, — все уговаривала мама ребятишек, — и ты, молодка, не стесняйся. Хлеб берите, хлеб.

Юра — он стоял у печки, смотрел на ребят со стороны — вдруг подошел к столу, взял ложку:

— Сейчас я им помогу.

Зачерпнул щи, аппетитно надкусил ломоть хлеба и, пережевывая его, серьезно сказал:

— Вот как есть надо!

Ребята посмотрели на него и тоже заработали ложками. Мама сидела на скамье у дверей, подперев щеку, печально смотрела на женщину, на ребят. Потом предложила:

— Вы уж сегодня переночуйте у нас, отдохните, а завтра пойдете дальше.

Мальчики вышли из-за стола, в один голос сказали: «Спасибо!» — и Юра с Бориской повели их в сад. Мы сидели в избе и слушали рассказ женщины о том, что ей с ребятами пришлось пережить.

— И четырех утра не было, — вспоминала беженка, — как бомбы на наш городок упали. Выскочила из дому в чем была — только мальчишек своих и успела вывести. И вот идем с тех пор… Люди у нас добрые, понимают в несчастье, а так… ну чем бы кормить я их стала?

Мама качала головой, сокрушалась:

— Я и то смотрю: пожиток-то у тебя никаких с собой. А мужик-то твой где же?

— Военный он у нас, папка наш. — Женщина наклонила голову, пряча глаза: — Перед самой войной в командировку он уехал, на границу. Наверно, и в живых теперь нет.

— Трудно тебе придется, если… Молодой овдоветь… и трое детей на руках…

— Девочка не моя, — сказала женщина. — Соседей наших девочка. Погибли они, а она вот осталась.

Мама всплеснула руками:

— Ой, горе горькое! То-то смотрю, не в тебя девочка: ты белявая, а она темненькая. Подумать только, мы еще и не ведали, что война началась, а сколько крови уже пролилось… Знаешь что, молодка, оставайся-ка ты в нашем селе, хотя бы и в нашем доме поживешь. Не обидишь…

Женщина заколебалась было, потом несогласно покачала головой:

— Нет-нет, что вы. И сюда немцы придут.

— Неужто придут?

— Придут. У меня в Тамбове родители — будем туда добираться.

— Идти-то как далеко…

Прибежал с улицы Юра, пожаловался с порога: новые товарищи не хотят играть в войну.

— Не надо в войну, мальчик. Придумайте что-нибудь другое.

Голос у женщины был очень печален, а мама внезапно рассердилась:

— Я тебе задам войну! Тоже мне вояка!

Юра посмотрел на нее ничего не понимающими глазами; редко такое случалось, чтобы мама сердилась, выскочил в сени, крикнул оттуда:

— Ладно, мы в прятки будем.

Ночью, когда наши нежданные гости крепко спали, мама с Зоей кроили и шили платьице для девочки: на ней, как выяснилось, кроме мальчишеской рубашки, ничего не было.

Утром женщина прощалась с нами: мамы уже не было — ушла на ферму.

— Может, когда и придется встретиться, — сказала она.

Мы — Зоя, Юра с Бориской и я — проводили их на дорогу и долго стояли на крыльце, смотрели им вслед. Женщина несколько раз оглянулась, и мальчишки оглядывались вместе с ней, и тогда мы поднимали руки, махали им, и они махали нам в ответ.

Юра вдруг сорвался с места, нырнул в избу, а вскоре вернулся, держа в руках каравай и кусок сала.

— Мы же с собой им ничего не дали! — крикнул он. — Я их догоню.

Пыль столбом поднялась за ним по дороге…

— Валя, — спросил он меня вечером, припомнив, видимо, наш недавний и — увы! — очень давний уже разговор: ведь он еще до войны состоялся, разговор тот, в ином времени, в другом измерении. — Валя, разве ж такая война бывает?

Ты же говорил, что солдаты стреляют друг в друга. Из пушек, из винтовок.

— Наверно, бывает и такая, Юра.

Брат был на десять лет моложе меня. Но что мог ответить ему я, человек, по деревенским понятиям, да и в его глазах тоже, уже взрослый? Я еще и сам не очень-то хорошо понимал, какая она бывает, настоящая война. Финская кампания нашу семью да и село наше почти не задела — прошла стороной, как дальняя и неяркая гроза.

Разговор с женщиной-беженкой растревожил. Если раньше мне, да и не только мне, думалось и верилось, что немцев вот-вот остановят, повернут вспять, погонят с нашей земли, то теперь в душу закралось сомнение. И страх. А ну как они и до нашего села доберутся?! А ну как и нам придется топтать дальнюю и незнакомую дорогу?!

С Юрой — и это сразу бросилось в глаза — тоже резкая произошла перемена. Обычного веселья и резвости в нем почти не осталось — он реже улыбался, стал молчалив и задумчив, целыми днями не отходил от крыльца и от колодца. Он выносил на улицу и раздавал беженцам все, что находил в избе, в погребе, на огороде, — хлеб, вареную картошку, сахар, молоко, огурцы.

Когда ж видел в толпе беженцев очень усталых, изголодавших ребятишек, зазывал домой.

— Взрослеет Юрка, — говорила мама и радовалась, глядя на него, что сердцем не черствый растет парень.

Сколько их, беженцев, вошло в те дни в двери наших домов!..

 

Печатается в сокращении.

Источник: Гагарин В.А. Мой брат Юрий. — М.: «Московский рабочий», 1972.

Комментарии (авторизуйтесь или представьтесь)