Иудина грамота
Когда после тоскливой, обшарпанной станции Рогавка из неуютного, изрытого карьерами торфяного поселка попадаешь в эту маленькую деревеньку с двумя рядами шелестящих тополей вдоль единственной улицы, наполняешься тихой радостью: есть же на свете такие мирные, греющие сердце уголки. И только случай, занесший меня сюда в очередную годовщину далекой войны, позволил узнать о трагедии, разыгравшейся здесь полвека назад.
Жители Клепцев [1] и до войны делились на два лагеря: одни были колхозниками в «Красном пахаре», другие работали на торфопредприятии. Торфоразработки появились здесь позже колхозов, но жизнь перевернули не меньше и на иной лад. От колхоза — что? Одна бедность. На трудодни, хоть все триста их выработай, богатства не наживешь. Сколько-нибудь ржи, ячменя и получишь, а денег вовсе никаких. Жили тем, что в огороде росло: картошкой, капустой… Коров, конечно, держали, да с покосами маялись. Колхоз выделял их по поговорке: «На тебе, Боже, что нам негоже…» Да кто и не имел скотины, от налога не освобождался. Вынь да положь и молоко, и мясо, и шерсть. Нет ничего — купи, но государству отдай! А на что покупать?
Выручали болота. С трех сторон подступали они к деревне. В июле покрывались янтарным ковром морошки, в августе — краснели брусникой, а с холодами озарялись клюквенным багрянцем. Когда поспевала клюква, деревенские спозаранку бежали на Ильюшкин Мох с ведерными пестерями, и не было сил у колхозного председателя Степана Тимофеева остановить людской поток. Клюкву в Клепцах мочили — до новой хватало, и в Новгород продавать возили. Как ни дешева она была в те времена, а все ж копейка. Одежку-обувку какую да и хлебца прикупить можно. Своего-то хлеба к весне никогда не оставалось…
Когда за линией, в Тесово-Нетыльском, открылось первое торфопредприятие, нагнали туда вербованных: курских, тамбовских, воронежских. Поселили в бараках, выстроенных и в «Восходе», и в Клепцах, за полем. Грязные, мокрые, замотанные от мошкары до глаз платками, сезонники вызывали у деревенских брезгливую жалость.
Хоть и мало выпадало колхозникам вольного времени, «Красный пахарь» съедал весь светлый день, а все же каждый успевал и огород посадить, и сена накосить, и баню вытопить. Жили в тепле, чистоте и на «торфушек» смотрели свысока.
А вот своим, распрощавшимся с колхозом и устроившимся на торфопредприятии, завидовали. Рабочие, как и раньше, жили в своих домах, при огороде и скотине, а денежки получали не хуже городских. Колхозники от зари до зари пашут — гроша не имеют. На торфе работа, конечно, тоже не из легких, а только оттрубят в поле 8 часов и — солнце еще не зашло — в собственном огороде копаются. А им и зарплата, и справка, что из колхоза вышли — никакой милиционер в городе не прицепится. Вот и стали двадцать из пятидесяти четырех клепецких семейств постепенно богатеть. Появились у них эмалированные кастрюли и чайники, никелированные кровати с блестящими шариками и пружинными матрацами, велосипеды да патефоны. Летними воскресными вечерами неслись из распахнутых окон в сиреневые палисадники зажигательные песни:
В каждой строчке —
Только точки,
Догадайся, мол, сама-а-а-а…
И дочки Митрофановых, Мелентьевых, Родионовых разгуливали по деревне в ярких крепдешиновых платьях и белых носочках…
Так при всеобщем равенстве-братстве поселилась в Клепцах зависть.
Беда пришла в воскресенье. У колхозников выходного не было — сено убирали. Да и остальные не бездельничали: своим коровам тоже есть-пить надо. Только Лешка Митрофанов с Груней — известные транжиры — в город умотали. Возвратились, однако, непривычно рано и, считай, с пустыми руками: в Груниной авоське всего три «франзольки» болтались… Повстречались на околице с Нюрой Антиповой и с ходу объявили: «Война!»
Новость разлетелась быстро. Ребятишки в поле прибежали, закричали наперебой: «Война! Слышите — война!» У людей опустились руки. Стало вдруг ни до сена, ни до чего на свете. Готовое уж совсем сено так и осталось лежать на луговине несметанным…
Вернулись к делам лишь через неделю, когда проводили мобилизованных в Рогавку. Отголосили, отпричитали, да и принялись догонять торопливое лето. О войне все еще думали: она где-то там, далеко, на границе, сюда разве докатится — чай, Ленинград рядом!
Но спустя месяц из бездонного синего неба вдруг вынырнул чужой черный самолет со зловещими крестами по бокам. Прожужжал, как гигантский шмель, над деревней и скрылся, а через минуту от Рогавки донеслось: «У-у-ух! У-х-х, у-х-х, у-х-х!» Бомбили станцию. Потом все стихло, но у каждого в душе хозяйкой поселилась тревога: что-то дальше будет?..
Прошла еще неделя. Через всю деревню потянулись красноармейцы. Не стройными рядами, как бывало на учениях, а унылыми разрозненными группами. Останавливались возле домов, просили воды. Женщины выносили молоко и, пригорюнившись, молчали: хорошего уже не ждали. Бойцы отводили глаза и хрипло оправдывались: «Жмет немец… У него — силища…»
В Клепцах вражескую силу почувствовали не сразу. Давно прошли наши части, а за Рогавкой все стояла тревожная тишина. Потом небо в той стороне сделалось красным — заполыхала Финевка, все 120 домов. Немцы тут были еще ни при чем. Просто местные комсомольцы в точности исполнили приказ: «Ничего не оставлять врагу!» Все забыли, правда, про хозяев финевских домов, что хоронились в соседнем лесу. Те прибежали, почуяв дым, да что толку: от большого нарядного села Финев Луг остались одни печные трубы…
Через три дня на дороге показались мотоциклисты — немецкая разведка. Проследовали к Пятилипам. Еще через пару дней в Клепцах появился высокий тощий обер-лейтенант в сопровождении нескольких солдат и переводчика. Собрали сход и объявили о новом, оккупационном режиме. Предложили жителям самим выбрать старосту. Клепецкие долго не рядили: как был Степан Иваныч председателем, так пусть и остается — не все ль равно как величать? Неразбериха вышла с другим. Обер через переводчика передал наказ немецких властей: колхозный урожай собрать и раздать жителям. Сперва все обрадовались, а после, уже без немцев, засомневались. Как делить-то — по трудодням иль по едокам?
— Известное дело, по трудодням! — требовали колхозники.
— Нет, по едокам! — горячились торфоразработчики, не накопившие трудодней.
Их попрекали:
— Вы лопатой деньги загребали, а мы задарма спину гнули!
Была, конечно, в тех словах крестьянская правда, только и рабочих можно понять: как без хлеба зимовать? В магазин уж не побежишь — нет больше никаких магазинов. Деньги, у кого и были, теперь годились разве на оклейку стен…
Едва до драки дело не дошло. Пришлось председателю власть употребить.
— Как было, так и будет — по трудодням! — сказал, как отрезал.
Так нежданно-негаданно безденежные колхозники оказались в выигрыше. Да принес тот выигрыш одно горе. Обделенная половина клепецкого населения вроде бы и притихла, но злобу на Тимофеева затаила: не вмешайся Степан, еще неизвестно, чья бы взяла.
До поры, однако, жили мирно: к новой жизни приноравливались. У кого трудодней хватало — запаслись и зерном, и картошкой. Торфоразработчики тоже не последнее доедали. Сена все наготовили вдоволь. Голод не грозил ни людям, ни скотине.
Немцы в Клепцах не задержались — ушли в Пятилипы. Через деревню, правда, ездили постоянно, но жителей, словно не замечали и крестьянских дел не касались. С наступлением темноты на дороге все затихало. Люди задвигали засовы, закрывали ставни. Время немирное, мало ли что…
Как-то Алексей Митрофанов вышел ночью по нужде. Слышит — в председателево окно (соседствовали они с Тимофеевым) кто-то легонько пальцем постукивает. У Степана в избе свет появился — видно, лампу зажег. Лешка разглядел мужичка в кепочке — невысокий, чем-то знакомый… Ба, да это Туманов, милиционер из Рогавки! Тут, значит, остался… Дела… Не выдал себя Лешка. Не шелохнулся, пока Туманов в доме не скрылся.
Но с той поры слежку за соседом установил неусыпную. Редкую ночь не навещали Степана гости. Сам Туманов, правда, больше не появлялся, но и остальной народ был знакомый — все финевские да восходовские.
Однажды на рассвете Лешка углядел, как неслышно распахнулись соседские ворота и со двора торопливо выехала телега, груженная сеном. Пегой колхозной кобылой Жданкой правил Толька — щуплый пятнадцатилетний пацан Марьи Ивановой, что жила на дальнем краю деревни. С опаской оглянувшись на безлюдную улицу, Толька погнал лошадь к переезду.
Крадучись за кустами, Лешка пустился вдогонку. Отстал, понятно, но впереди маячило чистое поле, и он издалека увидел, как на переезде подводу встретили пятеро. Покрутились у телеги и, взвалив на спины большие мешки, заторопились в лес. Сено-то, оказывается, было только для блезиру. С этим сеном Толька и назад воротился, будто за ним и ездил…
Выследил Лешка, что путешествует Толька к переезду всякое воскресенье, — когда и на дороге пусто, и свои еще по домам сидят. Немудрено было догадаться, что за люди его поджидают: по деревне давно уж про партизан шепоток шел… И зародился в рыжей Лешкиной голове недобрый умысел — насолить председателю. Хватит, похозяйничал Степан при Советах! А теперь, значит, и новую власть вокруг пальца обвести хочет?
До власти, собственно говоря, Лешке дел было мало, но зуб на соседа он точил давно. Когда-то росли они со Степаном одинаковыми пацанами. Вместе за скворчиными яйцами по деревьям лазили, по воробьям из рогаток пуляли, вместе в Гузи в семилетку бегали — все было как у одного, так и у другого. В восемь лет с Лешкой приключилась незадача: в игре правым глазом на пику-палку напоролся. Глаз вроде и не вытек, а бельмом затянулся. Смотрел с той поры Лешка одним левым. В армию не взяли — белобилетник…
А Степан и службу прошел, и сельхозтехникум кончил. Чего ему было не учиться — при отце-то? Лешке дороги не получилось: ему и тринадцати не стукнуло, когда отец в лесу на «твердом задании» пропал: сосной насмерть придавило. Мать в колхозе, сестры — мал мала меньше, в избе — хоть шаром покати… Лешка и коров пас, и дрова возил, в пятнадцать лет на торф подался. Все стадии на торфе прошел. И канавы рыл, и карты валиками обносил, и «змейки» да штабеля складывал. Совсем как тот неприкаянный торфушка. Умаивался так, что лопата из рук валилась. А платили рубль тридцать три копейки в день, и то, если норму сделаешь. Потом уж в учетчики выбился… Тогда появился и заработок, и почет, и работа — не бей лежачего.
Женился на финевской. За Груней и корову давали, и добра три сундука, и деньжат порядочно. Собственный дом построили, дочка родилась, потом — сын. Перед войной небедно жили. Лешка даже мотоцикл купил — первый в Клепцах. Одно досаждало: вроде и в люди выбился, и на торфе при должности, а в деревне как был пустым местом, так и остался…
Степан курсы прошел, партийным стал, скоро и председателем «Красного пахаря» сделался. В район с портфельчиком катался, с начальством — за ручку, как равный. На колхозников покрикивать выучился. Хозяин, да и только. Завидовал Лешка Степану. Ох, как завидовал, хоть виду и не подавал.
Ну, а теперь что? Советы преставились, колхоз — тю-тю, а Степан все одно при власти? Непорядок… Немцам ведь только намекни, что староста партизан кормит, враз ликвидируют. «А если наши вернутся? — занозой обожгло сомнение. — Да нет, — успокаивал себя Алексей, — куда там… Вон как бегут, за Волховом уже! Поберечься, однако, не мешает — надежней действовать не в одиночку».
Подошел к Ивану Мелентьеву, Агафье Родионовой, к другим — по торфу известным, колхозным добром обделенным. Рассказал, как бывший председатель партизан привечает, как по его указке Толька Иванов возы к «Восходу» гоняет. Иван на слово не поверил: сам Тольку подкараулил, удостоверился. Мальчишку решили не трогать. Главная злость у всех на Степана кипела. На него и сочинили «грамоту» — донос в волость. Одиннадцать мужиков подписались, двенадцатая — Агафья.
Думали, гадали, кого к немцам снарядить. Каждому боязно. Помог случай. Как-то в полдень остановилась возле митрофановского дома машина. Шофер вылез, капот поднял, в моторе копается. Вышел офицер с переводчиком, тем самым, что в августе сход собирал. Лешка мигом сообразил, послал сына Кольку с грамотой: «Отдай, — говорит, — тому, что в штатском!»
Колька побежал, и Лешка видел из окна, как переводчик принял бумагу. Офицер взглянул вопрошающе. Переводчик стал читать. Немец выслушал, кивнул головой, о чем-то спросил. Переводчик показал на Степанов дом. Заходить, однако, не стали. Шофер наладил мотор, и через несколько минут машина скрылась с глаз.
А наутро из Пятилип приехали на мотоциклах каратели. Все в черном, на рукавах — череп с костями. И прямым ходом к Тимофеевым. Что там в доме творилось, одному Богу известно. Слышно было только, как голосила Мотька — Степанова женка, да ребятня ревела. Четверо у них росло.
Потом вышел переводчик с рупором. Прошелся из конца в конец деревни, громогласно повторяя: «Всем жителям деревни, без исключения, немедленно собраться у дома старосты! Неподчинившихся ждет строгое наказание».
К тимофеевскому двору потянулись перепуганные женщины с плачущими ребятишками, дряхлые старики. Солдаты подгоняли их повелительными окриками: «Schnell! Schnell!»
На крыльцо вывели Степана. Лицо в крови, глаза заплыли синяками, рубаха порвана, руки за спиной связаны. Вышел грузный эсэсовец с бумагой в руке и отрывисто начал читать. Переводчик выкрикивал за ним по-русски: «За пособничество бандитам Степан Тимофеев приговаривается к смертной казни. Немецкое командование объявляет благодарность Алексею Митрофанову, Ивану Мелентьеву, Агафье Родионовой (перечислил всех двенадцать доносчиков) за разоблачение злостного преступника, назначает старостой Алексея Митрофанова и обязывает каждого жителя деревни беспрекословно ему повиноваться».
Офицер кончил читать. Степану развязали руки и приказали запрячь лошадь. Непослушными пальцами запряг Степан Жданку в ту самую телегу, с которой отправлял Тольку к «Восходу». Подскочили полицаи, повалили председателя наземь и намертво привязали Степановы ноги к телеге. Один сел на подводу, хлестанул со всей мочи Жданку, и она понеслась по дороге. Степан Иваныч взмахнул рукой, словно прощаясь со всеми, и его темная курчавая голова застучала, как футбольный мяч, по сухой колее. Люди в страхе попятились. Жутко было глядеть, как свой, хорошо знакомый живой человек на глазах превращается в бесформенное кровавое месиво.
Час спустя растерзанного, с выпученными остекленевшими глазами Степана приволокли к дому. Тот же толстый эсэсовец снова вышел на крыльцо. Указывая пальцем в кожаной перчатке на мертвое тело, он что-то выкрикнул и махнул рукой.
— Так будет с каждым, кто осмелится помогать партизанам! — повторил переводчик и добавил: — Можно разойтись.
Все опрометью бросились по избам. Лишь красивая Серафима Антюфеева, депутат сельсовета, которая, кажется, не побоялась бы и черта, осталась с Мотей. Вдвоем они обмыли Степана, переодели и только тогда внесли в дом.
Неделю краснел на дороге кровавый след. Потом затерли его колеса машин и подвод, но жуткая картина бьющейся о дорогу Степановой головы долго еще стояла перед глазами односельчан. Не оставляла она в покое и доносчиков. Ванька Мелентьев зашел к свату с бутылкой самогона и, хорошо приложившись, начал бахвалиться:
— Как мы Степана-то, а? Так ему, черту кудлатому, и надо! Отбарствовал!
— Какой там барин… — не поддержал разговора сват. — Свой был человек, незалетный. Негоже вышло.
— Но-но… Ты смотри у меня! Если что — и на тебя управу найдем! — прикрикнул Иван.
Сват замолчал, а Ванька, забрав бутыль с остатками зелья, отправился восвояси.
Настала осень. Дни тянулись серые, тусклые. С огородами все давно управились. О «грамоте» и страшной Степановой казни прилюдно не вспоминали — боялись. Долго тряслась от страха Толькина мать: а ну, как на мальца укажут? Но время шло, и про Тольку, кажется, забыли. Партизаны в деревне тоже больше не показывались.
Лешке Митрофанову новая должность пришлась по вкусу. Обошел все дворы, каждому хозяйству ревизию навел. Хотел кое у кого добро порастрясти, да призадумался: приказ из волости касался пока только поставок молока, масла, яиц, мяса.
— От меня никто не утаит! — пыжился Лешка.
И Мишка Мелентьев каждую неделю отвозил в Пятилипы тяжело груженную подводу.
Осеннее ненастье длилось недолго. Уже в октябре ударил мороз, а в начале ноября выпал снег. Зима обещала быть серьезной, морозы день ото дня крепчали и в декабре перевалили за тридцать. Немцы готовились к Рождеству. Лешка по собственному почину реквизировал у Антиповых поросенка и отвез в волость — подарок начальству.
Новый, сорок второй год в Клепцах встречали невесело: что-то он всем принесет?
В январе случились большие перемены. Издалека, от Волхова, все чаще доносились глухие разрывы. Немцы засуетились. По дороге в одну сторону, к Пятилипам, зачастили машины. Из Чаунь выселили всех жителей. Клепецкие потеснились, пустили беженцев в дома: многие к тому же и родичами доводились.
Орудийные раскаты все приближались, и 2 февраля громыхнуло у самой Рогавки. Немцы не появлялись уже с неделю.
Наконец настало утро, когда на дороге показались конники со звездочками на ушанках. Мальчишки встретили разведку у «Восхода». Рассказали, что немцы стоят в пяти километрах, в Пятилипах, что председателя Тимофеева больше нет и старостой вместо него Лешка Кривой…
В тот же день к Клепцам подтянулась вся дивизия. В домах разместились штабы, комсостав, госпиталь. Усталые, с заросшими лицами, но повеселевшие бойцы приспосабливали под жилье старые сараи, бани, копали землянки. Ездовые распрягали лошадей, теснили их к коровам. На краю деревни артиллеристы установили пушки, замаскировав их еловыми лапами и снегом.
К вечеру все дома были полны людьми, топились печи и бани. Бойцам 366-й стрелковой дивизии полковника Буланова, весь январь прорывавшим немецкую оборону на Волхове, казалось, что война осталась далеко позади. О том, что это всего лишь временная передышка, старались не думать. Так радостно было после непрерывных атак, крови, смертей, безостановочного движения сквозь заснеженные леса и мерзлые болота очутиться вдруг в жилой неразоренной деревне. Самые обыкновенные вещи: баня, натопленная изба и горячая похлебка — казались прямо-таки райским блаженством.
Но и здесь, на нечаянно выпавшем отдыхе, каждый занимался своим делом. И особый отдел тоже. Первыми допросили депутатов сельсовета Серафиму Антюфееву и Михаила Тришкина, выясняя, кто как вел себя при немцах. Депутаты, конечно, рассказали про донос двенадцати сельчан и чудовищную казнь Степана Ивановича. То же самое подтвердили еще с десяток свидетелей.
Доносчиков арестовали. Следствие было недолгим, суд — скорым. Поздним февральским утром на околице Клепцев чередой прозвенели винтовочные выстрелы, и раздался короткий взрыв, распахнувший в земле общую могилу для всех двенадцати.
Следующие две недели прошли в полной тишине. Правда, за деревней стояли пушки, и возле них круглые сутки дежурили артиллеристы, но немцы затаились и никаких попыток отбить Клепцы не предпринимали. Изредка в небе появлялся немецкий самолет-разведчик, прозванный бойцами «костылем». Сделает круг-другой над деревней и уйдет в сторону Пятилип. Ни бомбежки, ни стрельбы, будто и нет на свете никакой войны…
В Клепцах привыкли к своим постояльцам. Называли по имени-отчеству капитанов и майоров, не боялись и самого комдива. Его нередко видели на деревенской улице верхом на вороном коне и дивились ладной кавалерийской посадке. Жил полковник в крайнем доме, у Антиповых. Возле дома безотлучно дежурил часовой.
Прибыло пополнение — зеленая молодежь, не видавшая войны. На поле за деревней оборудовали стрельбище, где обучали новобранцев стрельбе из винтовки. Деревенские мальчишки вечерами рылись в снегу, собирая стреляные гильзы и отыскивая целые патроны.
В начале третьей недели все пришло в движение. Подвезли снаряды, пушки продвинули до Чаунь. Бойцы драили оружие, набивали подсумки патронами. В доме Ивановых, где располагался штаб, день и ночь хлопали двери, входили и выходили люди. Не слышалось больше шуток и смеха. По всему было видно: что-то готовится. Мать бдительно поглядывала на Тольку: «Смотри у меня, из дома — ни ногой!»
В ночь на девятнадцатое все успокоилось. Непривычная тишина томила и тревожила, не давая уснуть. В шесть утра в небо взвилась зеленая ракета. С берега Пуговки — озерца на чауньском болоте — громыхнули сорокапятки. Послышалась ответная стрельба из Пятилип, непонятный свистящий шум, крики — наши пошли в атаку. На рассвете донесся гул самолетов, частые взрывы. Немцы бомбили наши позиции.
К полудню все стихло. От Чаунь потянулись хмурые бойцы с забинтованными руками и головами. Одних вели под руки, другие ковыляли, опираясь на винтовки, третьих везли в санях… Под лазарет освободили еще три избы. Всю ночь доставляли убитых. Утром на широкой поляне у леса подложили тол и взорвали яму для братской могилы — первой на новом, воинском, кладбище…
Приказ свыше был, однако, все тот же: во что бы то ни стало овладеть населенными пунктами Пятилипы, Гузи, селом Гора… И атаки следовали одна за одной… Они начинались то в полночь, то на рассвете, но никогда не заставали немцев врасплох. Бойцов, вооруженных гранатами и мосинскими винтовками образца 1891 —1930 года, неизменно встречал поток пуль, мин и снарядов. С высокой колокольни пятилипинской церкви метко били шестиствольные минометы. Боеприпасов у немцев хватало.
В булановскои дивизии на счету был каждый снаряд и каждая стреляная гильза. Когда стрельба прекращалась и над развороченной землей, поваленными деревьями воцарялся недолгий покой, в полосе отбушевавшего боя появлялись клепецкие подростки, мобилизованные на сбор гильз. Они набирали их полные мешки и тащили в деревню, где бойцы укладывали гильзы в ящики из-под снарядов. Потом их везли в Кересть, оттуда на Большую землю, на военные заводы, под новые снаряды.
Чуть ли не каждый день приходило пополнение. Теперь молодых было немного. Все больше степенные отцы крестьянских семейств, пугливые и нерасторопные. Времени на обучение уже не оставалось. Вечером прибыл — утром в бой. Новеньких часто не успевали даже заносить в списки, и они ложились в братские могилы безымянными. А их родные впоследствии получали извещения: «пропал без вести…»
В штабе стало невесело. Короткие донесения о неудавшихся атаках, о нехватке снарядов, о раненых и убитых. В ответ — выговоры, разносы, мат. Военную стратегию Тольке изучать не доводилось. Но лежа за тонкой перегородкой и прислушиваясь к разговорам штабистов, он не мог взять в толк одного: почему наши изо дня в день наступают в лоб, по тому же самому полю, где пристреляна каждая кочка? Эх, взяли бы его проводником, он бы такими тропками вывел в немецкий тыл, что фрицы и пикнуть бы не успели! Ведь здешний буреломный лес только местные и знают…
Больше месяца шли беспрерывные бои, и 366-я теряла на подступах к Пятилипам роту за ротой. Даже в ничейных Чаунях закрепиться не удалось. Вражеские мины и бомбы так изрешетили деревушку, что там не осталось ни единого дома, ни кустика. Одно голое поле, изрытое воронками.
Весна пришла рано. Воронки затянуло водой, поплыли блиндажи и землянки, развезло дороги. Пополнение больше не прибывало, и в апреле бои прекратились. Наступать стало не с кем и не с чем. Боеприпасы тоже не доставлялись. Изредка постреливали лишь сорокапятки, еще державшиеся на Пуговке. Все хуже становилось с продовольствием и фуражом. Дивизия снабжалась с большими перебоями, а у деревенских припасы подходили к концу.
В начале мая клепецкие посадили огороды, надеясь дожить до нового урожая. Но судьба распорядилась иначе. Пятнадцатого числа была получена директива на отход дивизии. Жителям было приказано уходить с войсками. Страшно было идти неведомо куда. Поговаривали, что наша армия окружена и к Волхову не пробиться. Жутко было и оставаться: что-то выкинут немцы, снова оказавшись в деревне? Однако засобирались — время военное, не ослушаешься… Брали только еду да самое необходимое — как сказано: «С собой 16 кило». Нашлись и чудаки вроде семнадцатилетнего Васьки Озерцева. Тот все мечтал на портного выучиться, уж и машинка швейная была куплена, как бросить? Тайком от матери Васька вытряхнул из заплечного мешка картошку и вместо нее сунул машинку. Сто раз потом аукнулось, когда под Мясным Бором голодовать пришлось…
20 мая бойцы стали поджигать, начиная с дальнего края, клепецкие дома. Действовал наказ: ничего не оставлять врагу! Половину изб запалить не успели, помешал обстрел. Стали спешно отходить к Керести. Пехота, артиллерия, обозы. За ними потянулись деревенские со своими узлами, тачками, коровами, ребятишками… До линии дошли быстро. Пока перебирались через насыпь, многих не досчитались. Хозяева уцелевших домов стали незаметно отставать и — назад в Клепцы. Погорельцам же ничего не оставалось, как двигаться вслед за дивизией вдоль торфяной узкоколейки, забитой вагонетками с ранеными, дальше на восток…
Немцы появились в Клепцах в тот же день. Велели поредевшему населению заливать тлеющие головешки на пожарищах, приводить в порядок дорогу. О том, что случилось с Лешкой Митрофановым и остальной компанией, узнали сразу. Родственники расстрелянных не замедлили донести немцам, что это бывшие депутаты Серафима Антюфеева и Михаил Тришкин выдали особистам подписавших «грамоту». Депутатов тотчас арестовали и заперли в сельсоветовской избе.
За ночь перед сельсоветом, где до войны накануне Первомая и 7 Ноября устраивалась праздничная трибуна, соорудили виселицу с высоким помостом. Утром жителей согнали на казнь.
Разные мысли роились в головах клепецкого населения. «Грамота», составленная во время первого нашествия, поделила людей на две категории. При наших родные покойных жили тише воды, ниже травы, а теперь смотрели свысока, и в глазах у них горел недобрый мстительный огонек. Остальные дрожали, всхлипывали, мелко крестились, глядели в землю. Уж слишком стремительными оказались свершившиеся в Клепцах перемены. Только вчера были наши, и, на тебе, — опять немцы.
На крыльцо вывели Серафиму и Михаила. У обоих лица в синяках, руки за спиной связаны. Михаил — расхристанный, голова всклокочена, взгляд безумный и бормочет что-то невнятное. Серафима, несмотря на синяки, красивая и нарядная, будто на гулянье собралась. Цветастое маркизетовое платье с юбкой-клеш, кашемировый полушалок с розанами, коса вокруг головы короной уложена… Смотрит прямо, будто и смерть ей нипочем.
Переводчик зачитал приговор:
— За выдачу старосты и лиц, лояльных оккупационным властям, Серафима Антюфеева и Михаил Тришкин приговариваются к смертной казни через повешение!
Приговоренным развязали руки. Велели подняться на помост. Серафима взошла сама, встала на табуретку. Сняла с плеч платок. Обвязала им платье ниже колен. Накинула себе на шею петлю и крикнула в толпу:
— Гляди, Мотя, как я гордо за твоего Степана погибаю! — и с теми словами шагнула с табуретки…
А Михаил, как увидел болтающуюся в петле Серафиму, совсем разума лишился. Закричал, забился. Четверо солдат с ним не могли сладить. Высокий гестаповец, наблюдавший за казнью, вытащил пистолет и застрелил Михаила. Повесили его уже мертвого… Три дня раскачивались перед сельсоветом тела повешенных. Потом разрешили похоронить их рядом с теми двенадцатью…
В конце июня нежданно-негаданно объявились уходившие с булановской дивизией. Изможденные, кожа да кости, грязные, оборванные, еле плелись. Ни скарба, ни скотины… Не все и возвратились: кого убило, кто сам помер от голода в гиблом мясноборском лесу, где очутились они вместе с войсками 2-й ударной армии в западне окружения. Рассказывали жуткое: как метались по болотным кочкам, не находя ни выхода, ни пристанища, как шарахались от бомб и снарядов, как мокли в комарином болоте, как голодали. Домашних припасов хватило ненадолго. Ели траву, листья, павших лошадей, вытаявших из-под снега… 26 июня пришли немцы с собаками. Отделили военных, погнав их в Сенную Кересть. Жителей отправили «nach Haus».
У вернувшихся не было ни «хауза», ни имущества. Но жить как-то надо… Вырыли землянки на пепелищах, пособирали обгоревшие ложки-плошки, кое-чем у соседей разжились. Что-то на огородах уцелело, да и лес-кормилец был рядом, с травы на грибы-ягоды перебивались.
Старостой стал Мишка Мелентьев — брат расстрелянного Ивана. По утрам сгонял всех от мала до велика на работу — восстанавливать дорогу к Пятилипам, начисто разбитую бомбами и снарядами. Вязали фашины из жердей, заделывали выбоины. Таскали камни, песок, мостили булыжником. Немец-надсмотрщик прохлаждаться не давал, покрикивал: «Работать, лодыри!»
По субботам Мишка раздавал хлеб — буханка на работающего. Сухой светлый эрзац с опилками. Ели и детей кормили, другого не было. После работы копались на огородах, моля Господа, чтобы хоть что-нибудь уродилось, иначе не выжить.
Зимой работали на лесоповале. Валили деревья, раскряжевывали, трелевали к дороге. День за днем из Керести отправлялись эшелоны с готовым лесом в Германию. О том, что ждет впереди, старались не думать: будь что будет, от судьбы, видно, никуда не денешься… А судьба уж готовила клепецким жителям новое испытание.
Снова слышалась артиллерийская канонада, снова приближался фронт. Новый поворот в этой бесконечной войне. По тому, как всполошились немцы, когда появились в небе краснозвездные самолеты, поняли: перевес на нашей стороне. Шел уже 1943 год, и близилось освобождение родной земли от оккупантов. Но ни клепецким, ни финевским, ни пятилипским жителям дождаться своих не пришлось…
Отступая, немцы погнали всех без разбора — и послушных, и строптивых — на запад. Одних продали как рабов в Прибалтике, других довезли до Германии. Попали они в разные места, на разные заводы и помещичьи хозяйства, но везде оставались бесправной рабочей скотиной с бирками «ost»…
К счастью, самая злая доля не властна над человеческими желаниями. А у всех угнанных была одна мечта — вернуться домой. Кое-кто дождался счастливого дня и возвратился в родные Клепцы. Кто-то и сейчас живет там в собственном доме — старом, дедовском, или отстроенном заново, — и растит внуков, и сажает картошку, и ходит за скотиной…
Живет и здравствует среди торфяных болот на юге Ленинградской области и сама маленькая деревушка Клепцы. Нет в ней больше довоенных пахучих лип по обочинам, но тянутся к светлому небу густые тополя, и на широкую деревенскую улицу по-прежнему смотрят чистыми окнами два ряда домов. Их уже сорок.
И также проживают по соседству дети и внуки Тимофеевых, Антюфеевых, Тришкиных, Митрофановых, Мелентьевых, Родионовых. Делятся солью и спичками, керосином и огородными семенами. Обсуждают, что-то принесут всем обрушившиеся на страну перемены. Войну вспоминать не любят, но на Троицу, как водится, приходят к родительским могилам. Приносят цветы и выпивают горькую за упокой их душ — праведных и не очень, но улетевших от них в одном и том же, недоброй памяти 1942 году…
Источник: Журнал «Нева» № 5, 1999 г. В материале ряд фамилий изменен.
[1] По списку населенных мест Новгородского уезда (1907 г.) д. Клепцы имела 31 дом, 148 жителей, часовню, магазин, ветряную мельницу, относилась к Сельгорской волости (с. Гора).