Записки рядового
Ночь I.
Степь да степь кругом. И звезды где-то, вероятно, сияют в небесах. А у нас небо исполосовано трассирующими пулями и снарядами, изгажено осветительными ракетами. Ночной тишины нет; со всех сторон слышна стрельба, взрывы снарядов, гул моторов. Нас прижимают к Дону, клещами затягивают в мешок. Идем по степи маленькой группкой, которая постепенно обрастает отбившимися от своих частей. Во главе ее два лейтенанта. Идем, вслушиваясь в звуки и шорохи этой свистящей и грохочущей ночи.
Вдруг рядом справа немецкая речь. Инстинктивно подаемся влево. А слева по нам дают очередь автоматы. Падаем, прижимаясь к земле, единственной, спасительной. Лежим и молчим. Стрельба прекращается. Справа опять немецкая речь.
— Свои! — кричим.
— Раз вас, раз так! — и над нашими телами проносится пулеметная очередь.
— Свои-и!
— Гады! Под русских подделываются.
Опять над нашими телами летят пули. Кто-то вскрикивает и стонет.
Ночь II.
Мы у реки, под высоким обрывом и немецкими осветительными ракетами. Черный Дон лижет берега. Наш участок берега с обоих концов обстреливается врагом. На обрыве, мы знаем, стоят без бензина полузакопанные танки КВ. Они должны сдерживать огнем наступление противника. Он пока подтягивает силы и тревожит нас огнем минометов и автоматов. Бьет и севера и с юга.
Чуть повыше по течению начал переправляться через Дон на подручных средствах какой-то санбат. Пули хлещут по воде.
— Помогите! Тону! — резанул ночь девичий крик.
— Помо-ги-и-те! … Помо-ги! … По-мо … — голос замолк.
Ранена ли, убита ли, или захлебнулась, не умея плавать… Никто этого никогда не узнает. В эту ночь пропадает ощущение времени. Часы и секунды приобрели равную значимость, ибо жизнь здесь слилась со смертью.
Ночь III.
Агония на правом берегу Дона окончена. Кто убит, кто попал в плен, а кто вышел из клещей и окружения. Мы между Доном и Волгой. Густая звездная ночь. Недвижны в балке листья тополей. Дивизион поднимают в ружье и строят. К строю подходит несколько фигур, и четкий торжественно-траурный и властный голос читает:
«Я, старший сержант государственной безопасности Романов … за проявленную в бою трусость и панику, выразившуюся в том, что … властью, данной мне законом, приговариваю сержанта Иванова Василия Петровича … к расстрелу». Приговор завизирован к исполнению комиссаром Тюпой. Тело Иванова осело на землю и завыло, — завыло, закричало, одинокое среди товарищей, от них незримо отвергнутое. Крики эти понесла ночная тишина, и все напряглось. К телу с трясущимся в руках пистолетом подбегает капитан Бондаренко и чужим голосом:
— Встань, сволочь! Мерзавец! Замолчи!
Страх смерти заставляет приговоренного к расстрелу встать. Он замолчал и снова завопил: — Не меня, пятерых детей пощадите!
— Молчать, мерзавец!
Вперед выводят отделение, которым он командовал. Им приказ:
— Зарядить винтовки! Огонь!
Раненое тело Иванова падает и конвульсирует в предсмертной агонии. Подходит лейтенант Макаров и, приставив к виску, разряжает пистолет. Потом он с гордостью рассказывал, что травой оттирал пистолет от забрызгавших его человеческих мозгов.
— Так будет со всяким, кто проявит трусость и нестойкость в бою!
Тело Иванова столкнули в им же выкопанный ровик, и сровняли захоронение с землей. Никогда здесь не появится могильный холмик с надписью, никогда не посетят это место ни жена, ни осиротелые дети. Через сутки после расстрела Иванова нас снова бросили на правый берег Дона. Снова танковые клещи немцев сжимали нас в мешок. Нам приказ: встретить в лоб колонну танков и автоматчиков врага и дать позади себя окопаться пехоте. Умер от мучительной раны в живот комиссар Тюпа. Пропал без вести Романов. Убит очаровательно юный капитан Дятлов. Погибли многие другие. Шли бои на дальних подступах к Сталинграду.
Ночь IV.
Октябрь месяц. Сталинградская степь. Я с Лысенковым вдвоем в крытом ровике у бровки над оврагом. Вылаз из ровика закрыт плащ-палаткой. Мы, телефонисты, дежурим на промежуточной между наблюдательными пунктами и огневой позицией. Наша задача — в случае обрыва провода выбегать на ремонт линии связи. Наблюдательный пункт расположен на склоне холма, обращенного к немцам, — отсюда нельзя выходить в светлое время суток. Значит, все устранения обрывов связи в сторону НП падают на нас с Лысенковым, — в сторону же огневой бегаем совместно с ребятами, дежурящими там.
Обычно мы лежим в ровике вплотную друг к другу, один — с телефонной трубкой. Иногда один сидит в ногах у другого. Трубку, чтобы освободить руки, привязываем бинтом к голове. Целостность линии проверяем, вызывая смежные станции. За лето степь выгорела от солнца и пожаров. Наступила осень с ее дождями. Два раза в сутки бегаем в тыл с котелком за баландой: крупинка за крупинкой гонится с дубинкой, одна другую не поймает. Балка рядом с нами забита солдатней, на ее склонах блиндажи и крытые ровики. Тут же публично совершаются все естественные потребности. Дожди смывают нечистоты со склонов балки в две большие лужи на ее дне: одна — просто лужа, а в другой — разлагающийся труп убитой лошади. Берем воду из просто лужи. Кипятить ее не на чем. Разболелись наши животики; у меня просто понос, а у Лысенкова — кровавый. У него уже нет сил бегать по линии, и на все обрывы связи выбегаю я. Прошу начальника связи забрать Лысенкова в тыл и заменить его другим связистом.
— Некем! У меня нет людей! — отвечает лейтенант. — Может лежать в ровике на трубке — пусть лежит. А ты бегай: тебя еще ноги носят.
Что мне еще остается делать! Линия рвалась от множества причин: осколки снарядов, прошедшие танки и тягачи, лошадиные подковы и т. д. Особый бич для нас представляли подбитые танки, вытаскиваемые ночью после боя в тылы; они способны перебить и намотать на себя провод и утащить его конец в сторону. Прибежишь по проводу, держа его в руке, к обрыву, а другой конец найти не можешь. Мечешься в этой бесприметной, безориентирной ночной степи. Множество проводов, пересекая друг друга в разных направлениях, лежит на земле. Чтобы убедиться, что провод свой, к нему надо подключиться, вызвать станцию. Не тот, не тот, не тот! Нашел второй конец — потерял первый.
В другой раз услышишь в трубку голос начсвязи. В полуцензурном варианте он звучит примерно так: — Сволочь! Тихоход-мерзавец! Я тебя гниду, расстреляю, если немедленно не будет связь. Негодяй! Давай связь!
Как-то, правда, по другому поводу, он, «любимый командир», разыграл надо мною обряд расстреливания: за моими каблуками был глубокий ровик, а в глаза мне смотрело дуло. В ночной темноте, наощупь, все провода, свои и чужие, одинаковы. У нас в дивизионе английский провод, ткань его рубашки отличается от наших отечественных проводов, но это не чувствуют ни рука, ни внешняя сторона губ. Я научился определять свой провод, ощупывая его внутренней стороной нижней губы — она нежней.
Как, держа в руках второй конец провода, снова найти брошенный в этой ночной степи первый, по которому бежал к разрыву? Придумал: на первый конец провода ставить неразорвавшийся снаряд (их много валялось кругом), а чтобы он был заметен в темноте, на взрыватель прикреплять немецкую листовку из в изобилии рассыпанных вокруг Сталинграда и в самом городе. Белое пятнышко выделялось в темноте. Стало легче искать. Время восстановления связи резко сократилось. Однажды Лысенков выполз из ровика, — а выползать ему приходилось довольно часто, — но на этот раз он взял с собой котелок. Вернувшись, говорит снаружи:
— Ты воду из дохлой лошади пить будешь? Из-под лошади взял.
— Буду! Мне наплевать, откуда вода. Давай! Пить буду!
Наши животики с этого дня начали поправляться: Лысенков перестал ходить кровью, а мой животик начал вести себя довольно прилично. Мы стали пить воду только из лужи с лошадиным трупом. Пусть думают над этим феноменом санитарные врачи, а для нас, рядовых войны, это солдатский опыт, как и постановка снарядов на конец провода и использование немецких листовок для маркировки, и многое другое, как и умение пропускать мимо ушей офицерскую брань по телефону.
Отступление. Сталинградская битва.
Начну с событий, которые предшествовали ей и без которых ее нельзя понять. Эта предыстория, довольно сложная и длинная, определила тяжелый ход Сталинградской битвы, которая по моей оценке — а я был ее непосредственным участником от начала до конца — стала переломным моментом Отечественной войны и всей Второй мировой войны. Это героическая страница в истории нашей армии, — героическая для тех генералов и солдат, которые были непосредственно на полях ее сражений, — и великий позор для тех, кто был в нашем верховном командовании.
Я служил в ракетных частях, первую зиму провел на Волховском фронте, а весной нас сняли с фронта, и 29 апреля мы оказались в Москве. На фронте мы были под косвенным командованием всем теперь известного генерала Власова. В Москве в составе отдельного гвардейского минометного 114-го дивизиона были до 3 июня, когда нас неожиданно подняли по тревоге, ввели в состав 79-го полка и 5-го июня повезли на юг. Что происходило на фронте, мы не знали, знали только, что под Харьковом были «оборонительные сражения» и что наши войска наносили большой урон вражеской силе и технике.
Между Филоновой и Балашовом мы застряли, потому что немцы яростно бомбили железнодорожный узел Парамоново. Нас провезли через эту станцию и разгрузили в Филонове, что и для командования было неожиданно. Я оказался в разведке, задача которой была ехать впереди дивизиона, выясняя обстановку. Мы и выехали. Через некоторое время навстречу — кавалеристы, без карабинов, с шашками, измученные; потом начали появляться отдельные пехотинцы, толпы солдат, причем некоторые шли почему-то в шинелях, накинутых на плечи, хотя был жаркий день, — а под шинелями ничего нет.
Затем появляются гражданские, скот, все это валит нам навстречу. Наступает вечер, и дорожная пыль облаками оседает в низинах… Ночью мы вошли в деревушку, заглянули в избу на окраине, попросили напиться, но нам дали не воды, а молока. Хозяин сказал: все идут оттуда, одни вы идете туда, на фронт. Следующий день: толпы и толпы людей, скот, повозки движутся на восток. Мы — им навстречу. Потом мы съехали с большой дороги и вскоре оказались под Павловском (это южнее Воронежа, на Дону). Селение Гнилуши. Очень интересно сложились отношения с жителями деревни: мы им — селедку, они нам — молоко, яйца. Вокруг горели элеваторы; нам разрешено было брать там зерно и молоть на мельницах муку. Крестьянки пекли нам из этой муки хлеб. Мы ходили по деревням, выполняя разные задания. Везде нам давали пить молоко, а на вопрос, сколько надо заплатить, отвечали: ничего не надо, кто-нибудь нашему так же подаст. Положение в дивизионе было тяжелым, не хватало техники, чтобы поднять весь дивизион. У нас был блестящий организатор, старший лейтенант Рогов, участник Первой мировой войны, замкомандира дивизиона по технической части.
Незадолго до нашего прихода произошел трагический случай на Павловской переправе через Дон. К ней подошли два полка, которые были разбиты под Харьковом, и стали драться между собой врукопашную за овладение переправой (кому раньше переправляться). И дрались, пока на высотке не показались немцы, которые и расстреляли эту переправу. Когда драться стало не за что, кто-то бросился вплавь, кто-то остался; осталось на этой стороне и много техники.
И вот наш лейтенант Рогов организовал вылазки на сторону Дона, уже взятую немцами, чтобы добыть стартеры, аккумуляторы и т. п. Это было блестяще выполнено с военной точки зрения. Рогов перед строем спрашивал солдат: «Пойдешь? Пойдешь? Пойдешь?» — «Да, да, да». Но вот кто-то сказал: «Нет!», — и как искра прошла от одного к другому, но никто на отказавшегося не смотрел и никто его потом за это не упрекал: в разведку и на такие операции ходят только те, кто уверен в себе, а кто не уверен — лучше здесь откажись, чем двинуться туда и не справиться. За счет этих вылазок мы сумели ввести в строй несколько автомашин, и дивизион стал более мобильным, — а маломобильный ракетный дивизион, за которым гонятся немцы — это вещь чрезвычайно тяжелая и опасная.
…Что осталось по существу неисследованным в истории войны? — Наиболее важное и интересное: психология солдатских масс. Когда читаешь Жукова, Рокоссовского, Василевского, генералов не столь высокого ранга, видишь наименования частей, упоминания отдельных героев… У Жукова — словно игра в шахматы, рассказ о стратегии и тактике сражений; у Лебеденко все же ощущается дыхание боя, а вот психологию солдатских масс почти никто не отражает. …Так почему же я сказал вначале, что Сталинградская битва была великим позором высшего командования?
Борис Николаевич Шапошников, начальник Генштаба (окончил в 1919 г. Академию Генерального штаба) выдвинул концепцию, что 1942-й год должен быть годом стратегической обороны: у нас нет сил наступать, нам надо накапливать силы, технику, разворачивать и вводить в строй заводы в глубоком тылу, но активно действовать на отдельных участках фронта. Эту концепцию полностью поддержал Жуков, но далеко не все были с нею согласны. Пока шла дискуссия, два «великих» наших полководца, Тимошенко и Хрущев, доложили Сталину, что под Харьковом складывается благоприятная для наступления обстановка, и это может переломить ход войны в нашу пользу. Но Шапошников категорически отстаивал свою принципиальную концепцию, обосновывая ее тем, что такие вопросы должны решаться, исходя из общего положения на всех участках войны. Но Сталин отстранил Генштаб от руководства операциями на Юго-западном направлении, и 12 мая войска перешли в наступление. Шапошников докладывал Сталину о всех фронтах, кроме Харьковского направления, и Сталин сказал ему, что «наши в районе Харькова успешно наступают». Да, наступали успешно — первые дни. А в ночь с 19 на 20 августа — звонок на станцию метро «Кировская», где располагался Генштаб. К заместителю Шапошникова обращается один из великих полководцев: «Разрешите отвод войск, немцы начали сильно бить по флангам». Тот говорит, что Генштаб, как известно, отстранен от руководства операциями Юго-западного направления; обращаться надо к Верховному. Хрущев (это был он) ответил: «Обращались, он запретил, велел продолжать наступление, а это не имеет смысла». Кончилось это окружением. Кто-то сумел вырваться, кто-то бежал куда глаза глядят. Армия была страшно деморализована — и только в этих условиях мог быть тот бой между своими на Павловской переправе.
В сентябре 1942 г. мне попалась немецкая листовка, где было написано, что маршал Тимошенко сдал в плен 1 722 000 солдат. За Харьковское наступление он получил орден и сказал, что будет так же бороться с немцами и дальше, и в листовке говорилось: «Очень рады, если он будет воевать с нами так же, как под Харьковом». Трудно сказать, верна ли цифра (пропаганда с обоих сторон не отличалась особой правдивостью), но все равно общее количество оказавшихся в плену было велико.
В июле нас срочно перебросили на юг. Подъехали к высокому берегу Дона. Капитан Дятлов говорит, что здесь были немцы, что они отброшены от Дона и мы опоздали. Приходилось ехать челночным способом: не было техники, чтобы сразу поднять весь дивизион, и наши мастера, водители и механики, проявляли чудеса героизма, восстанавливая разбитые машины. Ехали так: привязывали человека к крылу, и он на ходу возился в моторе, предупреждая поломку. Мы оказались около Калача, на левом берегу Дона, против Сталинграда. Мобильные части вышли к Дону, и немцы тоже вышли; образовался выступ наших войск, куда вошла 1-я танковая армия, которую мы должны были поддерживать. Это было после 28 июля, когда Сталин подписал знаменитый приказ 227. Его зачитывали перед строем; в нем говорилось о невозможности отступления и о том, что армии Юго-западного направления покрыли себя позором. Армия была в панике.
Наша задача была отбросить немцев от Дона. 31 июля и 1 августа шли относительно успешные бои; тяжело было на правом фланге, откуда немцы хотели нас отбросить, а Дон взять в «котел». Я был на правом фланге, и после полудня к нам вдруг покатили солдаты с левого фланга. У многих была прострелена левая рука: солдат поднимал руку и ждал, пока попадет пуля, чтобы его комиссовали…
И на Дону сложилось тяжелейшее положение; немцы яростно атаковали, заставляли нас отступать. А согласно приказу 227 командир, скомандовавший отступление без разрешения вышестоящих, должен был быть расстрелян, и для этого были введены заградотряды по немецкому образцу. Наш командир полка оказался в тяжелейшем положении и без связи с высшим командованием. Он сидел в стороне, охватив голову руками, не зная, что делать: очевидно, что надо отступать, но есть приказ 227… но если он не выведет людей из котла, то и люди, и техника погибнут. Через какое-то время он дал приказ отступать, приняв это решение прежде всего как человек.
Начали отходить; мы, связисты, «смотали» связь. Степь горела от немецких зажигательных бомб. Шли темной ночью начала августа, при ярких звездах, преследуемые трассирующими пулями и снарядами. Постепенно наше «ядро» стало обрастать отбившимися солдатами.
Три дня продолжалась агония под Калачом. Наши танки пытались отстреливаться, зарыться в землю: двигаться не могли, так как не было бензина. Все пространство насквозь простреливалось.
Солдаты шли по степи… Тяжело раненый лежал на земле и непрерывно стонал: «Пить, пить, пить…», а на животе у него стояла запыленная кружка полная воды. Вокруг собрались солдаты, не зная, что с ним делать. Кто-то выстрелил ему в голову, тело дернулось, он умолк. Война вещь страшная, беспощадная и жестокая… Три дня длилась наша оборона берега Дона. Нас непрерывно бомбили, мы потеряли тогда много солдат и офицеров, а стрелять не могли: у нас были «катюши», а это демаскирующее оружие. В дивизионе в эти дни произошла трагедия: расстреляли командира орудия, который исчез во время бомбежки и через три дня объявился в тылу. Потом явился и водитель грузовика со снарядами, опрокинувшегося в балку, со своим напарником, которого начальство не хватилось, и солдаты сказали ему: «Беги отсюда!». А водителя должны были расстрелять, но комиссар сказал: «Хватит крови!» — и тот воевал до конца войны и остался жив. Только-только мы оправились от налетов, как наш дивизион бросают на правый берег Дона, к северу от Калача, к станице Сиротинской, с приказом встретить в лоб немецкие танки и автоматчиков, чтобы дать возможность окопаться позади себя пехоте. Въезжаем на холм, навстречу — танки и автоматчики. Ад. А в станице идет жизнь. Картина: из погреба высовывается голова старика, который тянет к себе теленка, ошалевшего от грохота снарядов, дыма, гари, — а крышка погреба беспрерывно колотит старика по голове… Мы дважды выдержали единоборство с танками и автоматчиками; подожгли семь танков, потеряли нескольких человек, комиссара, командира батареи. Выполнив приказ, стали отходить, снова под натиском танков, с телом комиссара…
Оказались в Сталинграде. Поражало, что на открытом пространстве между Волгой и Доном днем шло строительство укреплений — а над ними нависали немецкие разведывательные самолеты, знаменитые «рамы».
Мы стояли на окраине. Там был храм, пока целый, с колокольней. Однажды видим: в небе наш «балочник» У-2 (скорость 120 км/час), а за ним гонится «мессершмит», скорость которого — 550 км/час. И вот наш самолет кружится вокруг колокольни, «мессер» его обстреливает, а попасть не может. Мы были в восторге от мастерства нашего пилота, — ведь кабина У-2 открытая, я потом на таких летал, будучи геологом, — а немец так и улетел. …Нас направляют в район малой излучины Дона, к станицам Новогригорьевской и Старогригорьевской, с заданием отбросить немцев от Дона. Мы — связь, мы всегда впереди пехоты. И вдруг слух: «Немцы в Сталинграде». Из нашего ракетного дивизиона одни оказались в Сталинграде, другие — в районе Кирзовки, третьи — у Григорьевских станиц, к северу от Калача. Как немцы оказались в Сталинграде? — ворвались с танками, захватили рынок в северной части города, перекрыв снабжение, которое шло с севера. Ходили слухи, что эти ворвавшиеся немцы захватили наши танки с «катюшами» и грузовики со снарядами, но когда они уже сидели в котле, с их стороны такие снаряды не летели.
Сталинградская битва… Страшное напряжение сил с обеих сторон. На психику сильно действовал постоянный запах трупов, проникавший во все щели. В течение полутора месяцев в городе горели склады, и небо было закрыто черными тучами дыма. По улицам текли реки мазута; залило землянку Чуйкова.
При выполнении приказа выбить немцев из района рынка мы оказались в поддерживании 99-й стрелковой дивизии, которой до войны командовал генерал Власов, и эта дивизия была лучшей в Красной армии, держала переходящее знамя наркома. Офицеры гордились перед нами: «Мы — власовцы!».
Бои «за рынок» начались 21 сентября, нас поддерживала танковая бригада, но за трое суток мы проползли всего 800 метров, имея в начале боев полный довоенный комплект: 800 штыков в батальоне, и каждую ночь дивизия получила пополнение. А к исходу третьих суток в батальонах осталось в среднем по 200 штыков, и погибло больше людей, чем состав дивизиона. Немцы сражались геройски, они буквально руками хватали наши танки и били о них бутылки с горючей смесью. Жертвы наши не помогли: правый фланг отстал и не прополз эти 800 метров, немцы ударили на правый фланг, и за три часа мы сдали эти политые кровью 800 метров, отступили…
На следующий день ждали нового приказа. Я брел по степи и подобрал листовку, благо был один: листовки читать запрещалось. Читаю: «Бойцам и командирам 99-й стрелковой дивизии». Поворачиваю, смотрю подпись: «Бывший командир 99-й стрелковой дивизии генерал-лейтенант Власов». В листовке было написано: я сражался, попал в окружение, потом понял, что военное сопротивление бессмысленно и дал приказ сложить оружие. Долгие дни раздумья привели к выводу: Красная армия не может побеждать, ибо армия должна иметь единоначалие, а все командиры связаны по рукам и ногам ничего не смыслящими в военном деле комиссарами и работниками органов. Но русский народ имеет силы освободиться, есть добровольческая армия, надо заключить с немцами почетный мир и сотрудничать с ними. В заключение говорилось: «Россия послевоенная должна быть без большевиков и без немцев». Естественно, после такой листовки командиры 99-й дивизии уже не гордились тем, что они ученики Власова. Нас мучила немецкая авиация: 28 налетов в день, по десять и по сто бомбардировщиков; первый налет еще ничего, второй — хуже, третий — начинается нервотрепка, а дальше нервы уже просто сдают. Психологическое воздействие сильнейшее: кажется, что бомбардировщик пикирует прямо на тебя, пилот включает сирену, летят снаряды, бомбы… Но было и отрадное: часто снаряды и бомбы не взрывались, в них был цемент вместо взрывчатки и записки: «Чем можем — поможем»; это делали пленные, работавшие на немецких заводах, — французы, чехи, другие.
Однажды как-то была картина: появились наши истребители, сбили два немецких самолета; третий пустился наутек. Наш начальник промолвил: «Вот это война моторов…» (а Сталин все время говорил о войне моторов). Тогда полковник Владимиров, командир 99-й стрелковой дивизии, мрачно сказал: «А нас с воздуха поддерживает 8-я авиационная армия… Может быть, в 8-й столько же самолетов, сколько танков в 87-й танковой бригаде» (а в ней был один KB, да и тот подбитый).
Осень. Наступил октябрь. Дожди…
После разгрома под Калачом мы лежали с одним солдатом под кустами, измученные предыдущими боями, и он мне сказал: «Я не вижу сил победить». А я ответил: «А я не вижу у него сил победить». Такие нюансы солдатской психологии. Нас иногда выводили в тыл, если позволяла обстановка; давали по частям немного передохнуть, на несколько километров отводили от линии фронта. Как-то я оказался в таком «отводе». Чистили картошку, разговаривали. В дни отдыха на фронте пользовался большим спросом роман «Война и мир», была и книжка о Кутузове. А я очень люблю «Войну и мир», до войны трижды перечитывал. И при чистке картошки рассказывал о 1812 годе. И мне задают вопрос: «А ты думаешь — мы победим?». Я говорю: «А давайте подумаем: в сентябре было легче, чем в августе? — Да, а в октябре легче, чем в сентябре, в ноябре — легче, чем в октябре. Следовательно, у немцев силы-то иссякают, это мы чувствуем. А значит, мы можем накопить силы и по немцу ударить». Может быть, ощущение того, что немцы ослабевают, под Сталинградом было острее, чем на других фронтах, потому что на Сталинград поставили обе стороны: и мы, и немцы. Такова была пропагандистская работа «беспартийной сволочи», как называли таких, как я: я не был ни комсомольцем, ни членом партии.
26 ноября немцы были окружены. Дон уже замерзал, 25—26 была сильная пурга, и это способствовало продвижению наших войск. Началось стягивание кольца; нужно было к тому же не допустить прорыва обороны немцами, которые оставались за его пределами.
Разведка донесла, что в кольце 220 тысяч немцев, потом оказалось — 330 тысяч. 10 января 1943 года немцам предъявили ультиматум. В 8.05 началась двухчасовая артподготовка, после которой наши войска пошли в наступление. На том участке фронта, где был я, было 120 артиллерийских стволов на погонный километр фронта, не считая «катюш». Земля дрожала. Вначале линия фронта была в 200—300 км, потом он сужался. У немцев был аэродром, на который прилетали самолеты, доставлявшие им боеприпасы и продовольствие. Но мало, и немецкие солдаты умирали от истощения и переохлаждения, хотя и воевали до последнего. Многие падали и умирали, не будучи ранеными.
Мы же были очень хорошо экипированы. У каждого, от генерала до солдата, были валенки (зима была очень холодная, и подвиг тыла для меня символизируется валенками), а немцы были в сапогах, да еще подбитых шипами, чтобы подошва не стиралась. Нога в них сразу вся замерзала. У нас на солдата были с собой три пары белья, ватные брюки, ватник, шерстяные вязаные подшлемники, шапки-ушанки и перчатки (у немцев — голые руки). Немцы не готовились к зимам, рассчитывали на блицкриг; им прислали одежду, но ее не выдавали, чтобы солдаты не думали, что война затягивается. Большие бои шли на Россошке, в районе хутора Новоалексеевского. Немцы сопротивлялись сильно. Из какой-то точки бил пулемет, косил наших. Наконец, какой-то мусульманин пробрался к нему и вынес его перед нашими на штыке.
С 15 января 1943 года фашисты начали сдаваться в плен. Голодные: суп и вода — вся их еда. Мы им выдавали буханку хлеба на 10 человек. У пленных немцев была тишина и порядок, — не то что у румын…
Подготовка материала для www.world-war.ru:
Ирина Егорова 2006 г.