18 января 2013| Щербак Е.

Всем обязана маме

22 июня 1941 года мы с мамой отдыхали у Черного моря. Был солнечный день, отовсюду лилась музыка, кругом были счастливые люди. И вдруг объявили: «Война!».

Мне, ребенку, было даже любопытно сначала, что это такое, почему все так боятся войны. До Ленинграда добира­лись три недели, навстречу шли эвакуированные, в город уже не пускали. Моя мама — врач, ее должны были мобили­зовать, и нас пропустили. Выла сирена тревоги. Ленинград был затемнен, в воздухе висели аэростаты.

Первым детским огорчением стал мой синий портфель, ко­торый давно был готов и с нетерпением ждал «первый раз в первый класс». Но первого класса не было совсем.

Первая бомбежка застала нас с мамой в больнице име­ни Куйбышева, в госпитале. Было очень страшно: свист бомб, раскаты разрывов, звон выбитых стекол. Погас свет, ос­тановился лифт, раненых спускали со всех этажей в подвал — бомбоубежище. Я не отходила от мамы ни на шаг. Тогда сразу стало понятно, что такое война. Счастливое довоенное детство — с елками, музыкой, папой и мамой, няней — кончи­лось навсегда.

В октябре 1941 года во Дворце пионеров открыли госпи­таль, и мою маму назначили главным хирургом. В этом гос­питале мы провели первую блокадную зиму. Маме дали ка­бинет, красивую, отделанную под дерево «птичий глаз» ком­нату (там сейчас дирекция). Сначала было светло, тепло и даже уютно. Но вскоре окна от бомбежек вылетели, топить пе­рестали, воды не стало — она замерзла. Дворец превратился в ледяной.

Но это был госпиталь, туда везли раненых, и он работал. Выбитые окна забивали фанерой и матрацами, на раненых накладывали по нескольку одеял, когда их не хватало — ук­рывали матрацами. Скоро не стало света. И только в одной комнате — операционной — тускло горели лампочки над опе­рационными столами, за которыми день и ночь стояли хирур­ги и моя мама.

Целый день у меня был занят: с утра надо было paстопить «буржуйку» в нашей комнате, наносить горячей воды в операционную из подвала (там был «титан»). Все меньше людей могло спускаться и подниматься по высоким лестницам Дворца. Надо было найти гладкое полено и наколоть длин­ных лучин, свернуть фитили — факелы для вечернего обхода. Надо было скатать бинты (их не хватало, поэтому бинты стирали и скатывали).

Еще взрослые посылали меня в сад — «подышать возду­хом» и собрать желудей: их ели. Но сад я не любила, он был совершенно пустой, темный, холодный, мне было страш­но одной и после сада еще больше хотелось есть. Когда за­вывал сигнал тревоги (в бомбоубежище давно уже никто не ходил), я устремлялась из любой части Дворца в операцион­ную, зарывалась головой в мамин халат, чтобы в случае по­падания бомбы быть вместе с мамой… Все к этому привыкли, меня всегда впускали.

Во время вечернего обхода я брала лучины, факелы и «освещала» палаты, из мужской нижней рубашки мне сдела­ли халат. Я чувствовала себя взрослой. Иногда я засыпала там же, в палате, меня тормошили, и я «светила» дальше. Все взрослые были очень добры, отзывчивы, старались чем-то меня порадовать, приносили книги, что-то поесть. Я была единственным ребенком в госпитале, детей всего персонала эвакуировали.

Когда последняя лампочка в операционной погасла и на­чала замерзать вода, операционную перевели в нашу ком­нату «птичий глаз». Мою кровать отгородили шкафом. От стонов раненых, лязганья хирургических инструментов было жутко и страшно, особенно ночью. Я всегда прятала голову под подушку, меня «закладывали» одеялами. А утром надо было пробираться между носилок с ранеными, операционными столами. Когда я прохожу мимо Дворца пионеров теперь я всегда вижу этот госпиталь и нашу комнату «птичий глаз». Я всегда помню маленькую девочку на носилках, раненную в живот. Она стонала и просила пить. Когда я принесла ей воду, она уже умерла. Мне казалось, что я не успела ее спа­сти. Я горько плакала.

Немецкая аэрофотосъёмка блокадного Ленинграда. Стрелка Васильевского острова. Позиции зенитчиков (отмечены красным контуром) на стрелке Васильевского острова, 01.05.1942. © WWII Aerial Photos and Maps.

Новый, 1942 год мы все-таки встречали. Была белая ска­терть, красивые тарелки с кусочком хлеба, мне кто-то подарил одну штуку печенья. Все были уверены, что немцы никогда не возьмут Ленинград. Той зимой мы почти не ходили домой (жили мы на ули­це Воинова, это было далеко от Дворца). Кроме того, мама работала день и ночь, я не помню ее спящей в блокаду, ведь раненых везли круглые сутки. Но вот 2 февраля маму отпустили на несколько часов домой, взять что-то теплое. Шли по Литейному проспекту очень долго. Ходили тогда посередине улицы. Мостовые были в сугробах, было много людей, вмерзших в снег, много са­ночек с мертвыми, которых не было сил довезти до кладбища, и их бросали.

Взяв что-то дома, мы зашли к соседям погреться. Там жил управдом, у них было непривычно тепло, мы тут же ус­нули. Скоро нас разбудил крик: «Горит двадцать девятая квартира!» — наша.

Все вышли во двор. В нашу квартиру попали зажигатель­ные бомбы. Мы видели, как горели картины, пианино, мебель, Потом все рухнуло. Чудом остался все тот же синий портфель, мой пупс (кукла) и книга «Конек-горбунок». Мама сказала:  «Какое счастье, что мы остались живы». Остались чудом.

А потом пришла весна. Открыли школы. Синий портфель дождался своего часа. После Дворца, чтения в комнате «птичий глаз» всего подряд: «Капитанской дочки», «Жанны Д’Арк», «Анны Карениной», меня сразу при­няли во второй класс, выбрали санитаркой, скоро приняли в пионеры. Мама подарила мне красный шелковый галстук. Мою первую учительницу звали Анна Михайловна. Она и все дети не раздевались. Много было опухших. Уроки без конца прерывались тревогой, но в убежище никто идти не хотел, уже никто не боялся. Очень часто, не дождавшись от­боя, именно дети расходились домой, хотя это строго запре­щалось.

У всех детей была дистрофия. У меня очень болели и сле­зились глаза. Летом меня отправили в Токсово с детдомом. Целыми днями мы искали ягоды, выкапывали корешки и кочерыжки, ждали воскресенья — на утренний завтрак дава­ли по одному соевому батончику. Но не это было главным. В августе за мной приехала мама, а за другими детьми никто уже никогда не приезжал.

Осенью 1942 года начались регулярные занятия в школе. Мы тогда дома уже жили (нам дали жилье на нашей пло­щадке). Мама отдала мне карточки, я их выкупала. Топили остатками всего, что находили в руинах нашей квартиры. С едой стало лучше, у всех летом были огороды. Бомбежки и обстрелы продолжались, к ним уже привыкли.

Очень страшно было ходить по нашей лестнице, она была темная, обледенелая, почти разрушенная, по ней бегали кры­сы. Света, звонков, конечно, не было. Когда кто-то приходил — стучал в водосточную трубу.

По-прежнему я «дежурила» с мамой в больнице, спала на ее кровати и готовила уроки в ординаторской. Больница в войну была нашим первым домом, даже не вторым. Там же застал нас день прорыва блокады, и во время маминого де­журства  объявили  Победу.   Больные,  врачи,  медсестры,  нянечки выбежали в больничный сад, и, по-моему, впервые за всю войну все плакали от счастья.

От школы мы посещали госпиталь в Доме писателя, по-детски влюблялись в раненых, читали им стихи, писали письма. Они тепло нас принимали и всегда угощали. Есть хотелось все время. Любимым лакомством была дуранда, твер­дые, как камень, подсолнечные жмыхи. Жевали кору, листья. Мама делала вкуснейшие щи и котлеты из крапивы, студень из клея.

В жизни я всем обязана маме. Выжить в те суровые бло­кадные дни я смогла только благодаря ей. Она согревала меня, отдавала мне все, что могла и не могла. «Ешь, я боль­ше не хочу», — говорила мама… Когда я думаю о своей маме, я всегда восхищаюсь ее мужеством, стойкостью, безграничной добротой, желанием всегда помочь людям. Она никогда не жаловалась, я никогда не слышала от нее слова «устала». Я вижу свою маму все­гда молодой, в белом халате, быструю, собранную, энергич­ную, с доброй улыбкой, с золотыми, как говорили раненые, руками и добрым сердцем.

 

Источник: Память: письма о войне и блокаде. – Л. Лениздат, 1987. с. 388-391.

Комментарии (авторизуйтесь или представьтесь)