2 декабря 2016| Пантелеев Алексей Иванович

Защитники города

ИВАНОВ АНДРЕЙ

Ящик ночного столика в госпитале. С трех сторон его сделаны карандашом надписи. Читаю:

«Товарищ незнакомый. Я лежал здесь в постели. У меня фашистская мина оторвала левую ногу. Но сейчас пошло на улучшение. Врач очень хороший. К сему —

Иванов Андрей,

защищал город Ленина».

С другой стороны:

«Сестра тоже очень хорошая. Я до войны шахты буровил. Моя шахта Э 3. Мне 31 год».

И с третьей, задней стороны:

«Товарищи! Победа будет за нами!»

Конечно, это не очень культурно — писать на столах. Для этого, скажут, есть бумага. Есть-то она есть, но что такое, скажите, пожалуйста, бумага? Скурил товарищ, сгорела, скомкалась, потерялась — и нет ее, и никто не узнает, что жил на свете Иванов Андрей, буровил шахты и под конец жизни — между прочим, «к сему», защищал город Ленина. А столик — он хоть и хлипкий и не очень уверенно стоит на своих сосновых ножках, а все-таки как-никак надежнее…

Не знаю, культурно это или некультурно, но есть в этом что-то очень трогательное и очень человеческое — в нескромном желании увековечить себя, безногого, безрукого, может быть в самый серьезный и в самый ответственный час — на краю могилы.

1941, ноябрь

PORTRAIT PARLE [1]

«Он такой был — отчаянный, цыганистый, чубастый, если какую женщину или девку полюбит, так уж за ней после по всей улице ни один парень даже на цыпочках пройтись не осмелится. И выпить он тоже был по всей улице первый парень. Драка если какая затеется — он тут как тут. Пел хорошо, на гитаре умел играть. Бывало, как ударит по струнам, голову на плечико склонит да как затянет: «Сказал кочегар кочегару», — вы не поверите, не только женщины — управдом и тот плакал.

А на войне он еще лютее стал. Когда на побывку из Гатчины приезжал, матери своей так прямо и заявил: я, говорит, мамаша, теперича ни огня, ни пламя, ни самой смерти не боюсь. А из немцев, говорит, я, между прочим, даю вам честное слово, рубленый шницель по-венски сделаю.

Два дня пьяный ходил. Политуру с товарищем пили. Потом уехал.

Он в госпитале на той неделе помер от истечения крови. Мать его там при нем была. Когда помер, она его за чуб взяла, поцеловала, заплакала, голову ему на грудь уронила и говорит:

— Ах ты, — говорит, — хулиган ты мой милый…

А на другой день в газетах писали — его к ордену приставили».

1941, ноябрь

НА КЛАДБИЩЕ

Старое петербургское кладбище. Развалины семейного склепа. Массивный крест из черного полированного Лабрадора. На нем буквы:

Лейбъгвардiи

Уланскаго полка

ротмистръ

Георгiй Васильевичь

Суховцевъ

родился 12-аго ноября 1821 г.,

раненъ былъ в Севастополъ

23-яго октября 1854 г.

Умеръ отъ раны того же 1854 года

ноября 12-аго дня.

Всей жизни его было 33 года.

Тут же — останки других Суховцевых. И останки надгробий, обломки могильных плит, крестов, проржавленные железные венки, истлевшие муаровые ленты…

Фамилия — именитая, боевая, военная. Суховцев Михаил Васильевич — генерал-адъютант, родился в 1765 году. Суховцев Василий Васильевич — генерал же. Суховцев Николай Васильевич — поручик. Еще один поручик. Полковник. Жена полковника, жена ротмистра…

И странно на первый взгляд выглядит среди этих гранитных плит и прославленных дворянских имен — скромная деревянная пирамидка, на которой от руки дегтем намазано:

Под сим

покоится

тело

пионера

шк. им. Ленина

Софичева Пети.

Погиб от вражеской бомбы

на защите родного города

14 сентября 1941 года.

Род. 1928 г.

Нет, не родственники они. Случайно, по воле кладбищенской администрации, оказалась тут, в усыпальнице рода Суховцевых, эта убогая детская могилка.

И все-таки что-то роднит их — уланского ротмистра, погибшего девяносто лет назад на обороне Севастополя, и маленького ленинградского школьника, который погиб «на защите родного города» и «всей жизни которого» было тринадцать лет.

1941, ноябрь

КАКАО С ПРЯНИКАМИ

Пригород Ленинграда. Зима.

Хоть и сильно морозит, а все-таки день по-праздничному веселый, солнечный, хрустально-прозрачный.

В такой день — раздолье ребятам. С утра натачивали они сегодня свои «снегурочки» и «нурмисы», готовили салазки и лыжи… Но, пользуясь этой прозрачной погодой и весенней голубизной неба, налетели на город вражеские бомбардировщики, и ребят — против их воли, конечно, — загнали в холодные, полутемные убежища, в доморощенные окопчики и щели-укрытия.

Полтора часа, пока шел над городом воздушный бой, томились они в этой полуразрушенной щели, промерзли, проголодались, отсидели (и отстояли) ноги.

Самые непоседливые из них, те, что стояли поближе к выходу, поминутно выглядывали наружу, их загоняли обратно, но через минуту они опять высовывали оттуда свои сморщенные от мороза и от любопытства носы, поэтому в укрытии постоянно знали о том, что происходит в воздухе.

Наконец последний вражеский «мессер», нагоняемый тройкой наших истребителей, пошел наутек. В укрытии об этом тотчас стало известно, и, хотя отбой еще не был дан, ребята не выдержали и веселой гурьбой высыпали из своей темницы наружу.

Делая отчаянные виражи, припадая на одно крыло и прерывисто гудя подбитым мотором, «мессершмитт» уходит в сторону финской границы. Он уже далеко, до него не достать и зениткам, но что за дело до этого ребятам?

Снежки, улюлюканье, свист, льдинки, шапки, бранные слова — все это летит вдогонку вражеской машине.

— Дю-у-у! — кричат ребята, выделывая на снегу самые невероятные движения, вызывающие в памяти иллюстрации к Куперу и воинственные танцы диких.

— Дю-у-у-у! — заливаются они.

— Дю-дю!

— О-го-го!..

А какой-то совсем маленький красноносый и красноухий пацаненок, прыгая вместе с другими по снегу, звонким, срывающимся голосом кричит:

— Смотрите! Смотрите! Паразит Гитлер полетел пить какао с пряниками!..

Это глупо, конечно, бессмысленно, ни к селу, ни к городу. Но есть в этом что-то такое, что заставляет меня оглянуться и внимательно посмотреть на мальчика: что-то гораздо более серьезное и значительное, чем простой мальчишеский задор и беспричинная школьническая удаль. Это «что-то» — всамделишное, искреннее, гордое, воинское, спартанское презрение — и к Гитлеру, и к его бомбам и самолетам, и — что самое важное — к тем очень тяжелым, очень ощутительным лишениям, которые принес ему, восьмилетнему советскому гражданину, этот самый «паразит Гитлер».

1941, ноябрь

СЕДЬМОЕ НОЯБРЯ

Октябрьские праздники.

Как всегда, к ним стали готовиться заблаговременно — недели за две или даже за три.

Правда, это было совсем не похоже на то, как готовились мы к Октябрьским праздникам бывало — в приснопамятные, блаженные мирные времена.

Но все-таки это было предпраздничное время, эти последние две-три недели. Даже в пустых магазинах стало оживленнее. Выдали вино, шоколад, было чем «разговеться» и было чем согреть промерзшие кости.

Как всегда, в большом спросе были малярные и покрасочные материалы. Но на этот раз мы красили не потолки, и не стены, и не наличники дверей и окон, а главным образом чердаки, где покрывались особой огнеупорной краской все деревянные конструкции и перекрытия…

Противник тоже готовился. В дурацких своих листовках он давал нам всякие остроумные, по его мнению, советы: предлагал, например, накануне праздника сходить в баню, одеться в чистое платье и лечь на стол в ожидании смерти, которую он нам, по его словам, приготовил.

Кое-какими советами его мы воспользовались. Побывали по обычаю в бане, по-праздничному приоделись, что же касается смерти, которую он нам приготовил, то мы встретили ее во всеоружии.

Сочинители фашистских листовок обещали нам, что 7 ноября «небо над Ленинградом будет голубое», то есть, что, мол, от ударов фугасных бомб разбегутся над городом тучи.

Наши зенитчики честно поработали. Туч они, правда, не разогнали, но вражеским «мессерам» и «хейнкелям» досталось здорово. «Бенефиса», обещанного немцами, не получилось. Ленинград и в будни и в праздники одинаково стойко и непоколебимо держится своих славных боевых традиций.

И над Зимним дворцом, искалеченным немецкими снарядами, сегодня и вчера горделиво плещется флаг, который был водружен там двадцать четыре года назад, в такую же холодную, бесснежную ночь, как и сейчас, когда я пишу эти строки.

1941, ноябрь

ЧТО МЫ ЕЛИ

После введения голодного блокадного пайка и закрытия коммерческих магазинов население кинулось раскупать все, что можно есть или превратить в еду. Перец, лимонная кислота, сухой квас, хмель, имбирь, ванильный порошок — все эти продукты и специи быстро исчезли с прилавков.

Видал однажды: стоит большая очередь за «сен-сеном», средством против дурного запаха во рту. Удивился, подошел, поинтересовался в чем дело? Оказывается, он сладкий, этот «сен-сен».

Очереди в аптеках. Все, что на спирту, все, что горит (керосина в городе нет), все, что сладкое, мало-мальски съедобное, раскупается, стоит только покупателю разнюхать что к чему. Сладкие кефирные лепешки, горчица, которую десять раз промывают, а потом пекут из нее лепешки, сладкий пертусин от кашля, ланолиновое молоко «для смягчения кожи лица», персиковое масло, валерьянка, морская капуста (средство против атеросклероза), из которой варят щи… Нет, не варят, а варили. Все это — уже давно прошедшие времена. Сейчас в аптеках пусто. За прилавками стоят толстые унылые тетки с изможденными красноносыми лицами. Толстые они потому, что белые халаты напялены у них поверх зимних пальто.

1941, ноябрь

В Блокадном Ленинграде

В Блокадном Ленинграде

СТАРУХА

Конец ноября. Холодно. Смеркается. Метет поземка.

Иду по улице — искалеченной, развороченной снарядами, засыпанной битым стеклом, кирпичами, штукатуркой.

По узенькой скользкой и ухабистой тропиночке тащит за собой маленькие детские санки невысокая, крепкая еще старушонка в мужских башмаках и в толстых грубошерстных чулках. Оставила санки, подходит к воротам госпиталя, за которыми маячит облаченная в тулуп сторожиха.

— Эй, кума, разреши мне по маленькой нужде сходить.

— Нет, бабка. Нет у нас тут уборной.

— Ох, что же мне делать! Прямо терпения нету.

— А ты вон в напротив дом забеги.

Старуха оглядывается, бросает нерешительный взгляд на свои салазки.

— Ничего, не убежит, — говорит сторожиха.

— Не убежит, не бойсь, — с суровой усмешкой поддерживает ее, останавливаясь, другая женщина.

Я оглянулся, посмотрел на санки.

На санках — запеленатое в старое байковое светло-коричневое с белыми каемками одеяло, добротно перевязанное веревками, вытянутое, похожее на мумию — лежит человеческое тело.

И в самом деле — куда ему бежать?

А старуха еще жива, ей не терпится — подхватив юбки, она перебегает мостовую и скрывается под воротами большого петербургского дома.

Идут по улице люди торопливо, молча, не оглядываясь, минуют они, обойдя стороной, завернутого в одеяло человека, который терпеливо ждет, пока эта маленькая, потемневшая от холода и от голода, но все-таки еще живая, еще двигающаяся, еще не разучившаяся страдать и радоваться старуха сделает свое маленькое дело.

А ветер свистит в оборванных трамвайных проводах. Белая крупа бежит по обледенелой мостовой. Холодно. Темно. И ни одного огонька на всем божьем свете.

1941, декабрь

ЦИТАТЫ

«Ни коня, ни собаки, ни даже мыши не найдешь во всем городе…»

«Но как же вы, умирая такой лютой смертью, все еще думаете оборонять город?»

Откуда это? Из «Тараса Бульбы». А как это по-ленинградски и как по-сегодняшнему звучит!..

1941, декабрь

 

[1] Словесный портрет (франц.). Термин из практики уголовного розыска.

 

Первая часть текста: Прямое попадание

Источник: Пантелеев А.И. Собрание сочинений в четырех томах. Том 3. Л.: Дет. лит., 1984.

Комментарии (авторизуйтесь или представьтесь)