Работали сколько держали ноги
Читайте также:
БЛОКАДА
Все взрослые и подростки работали теперь не как до войны — от заводского гудка до гудка, а столько, сколько держали ноги. Часто по нескольку дней совсем не приходили домой — не было сил. На работе и спать устраивались, кто где мог. В городе, а потом и в деревне собирали вещи, продукты, махорку, детские рисунки, добрые письма солдатам на фронт с единственной просьбой — скорее прогнать германцев с нашей земли. Посылки посылали без точного адреса. Просто писали: «На фронт». Мама отдавала теплые носки, которые вязала сама из овечьей шерсти, которую сама и пряла в мирное время для нашей семьи. Собирали и деньги, и золото, драгоценности — для строительства самолетов, танков. Но в нашей семье не было ни золота, ни драгоценностей. А вот заем, государственный заем на полную мамину месячную зарплату. Агитировали, уговаривали маму. Поревела мама, но подписалась.
Война совсем чужих детей заставила быть заботливее друг к другу. Выявила все доброе, что скрывало мирное время. И у взрослых всплыло — у одних доброе, у других — предательское. Мы, малышня, находились в одной комнате под присмотром кого-нибудь из взрослых или подростков. Было ужасно холодно. Круглые сутки мы лежали на полутораспальной кровати, поперек ее. Под ноги были подставлены скамейки, табуретки. Одеты мы были так, как будто собирались погулять. Все, что могло согреть, поберечь тепло, было на нас.
На ногах — чулки, носки, рейтузы, ватные брюки и валенки. А сверху — еще и одеяла и что-нибудь еще шерстяное. На головах — и шапки, и платки. Руки, одетые в варежки, прятали еще и в муфты. На одной кровати лежали и мальчики, и девочки. Нам было не до игр. Главное — не замерзнуть, не умереть. Дождаться мамы. Когда хватало сил, мы просили друг друга подышать в лицо, чтобы погреть нос, щеки. В основном мы дремали, лежали в забытьи, спали. Есть хотелось все время.
Канализация и водопровод не работали. В туалет мы ходили редко, на ведро с крышкой, на дне которого было налито немного воды, чтобы не пахло. Из ведра взрослые выливали во двор, на снег. Электричества не было. В комнате было светлее, когда открывали дверцу у буржуйки и когда горел фитилек, если было масло или керосин.
Чтобы хлеб дольше не кончался, мы его не ели, а сосали, как конфетку. Резали на малюсенькие кусочки, подсушивали на буржуйке. В комнате поэтому пахло хлебом, и этот запах теплого хлеба напоминал мирное время, когда мама пекла пироги с морковкой, с капустой, с мясом. Один раз из коридора донесся запах вареного кролика. Сказали, что его соседям привезли с Большой земли, в подарок. Нам не досталось ни бульона, ни кролика. А слюнки во рту уже были. Очень хотелось, хотя бы чайную ложечку. Потом, спустя много времени, стало ясно, что это был запах не кролика, а кота. Кто-то нечаянно обнаружил знакомую шкурку. Да, голод — не тетка.
Взрослые и подростки часто дежурили на крышах, чтобы сбросить зажигательные бомбы. Чердаки закрывались на амбарные замки. Однажды, когда был объявлен отбой воздушной тревоги, Людушка взяла ключи и пошла замки запирать. Чердаки были проходные, а она что-то быстро вернулась. Испуганная, чердак так и не закрыла. Оказалось, она увидела там двух мертвых — мужчину и женщину. Мягкие ткани с их тел были срезаны. Наши соседи в этот день в коридоре на керосинке жарили котлеты. У нас сильно, назойливо пахло жареным мясом.
В комнате часто пахло смолой, потому что отец одного из мальчиков работал шофером и привозил ветки елок и сосен. Для нас их настаивали на кипятке, заваривали хвою — это были наши витамины. Однажды в комнате появилась нога от лошади. Это немцы убили лошадь и ее хозяина. Водители разрубили лошадь на части. Кому что досталось.
До войны была у нас знакомая соседка — тетя Галя. Говорили, что она татарка. Она ходила молиться не в церковь, а в мечеть, любила есть пирожки с лошадиным мясом и покупала колбасу из конины. Вот и мы в блокаду попробовали бульон из конины. Оказалось, очень вкусно. Только варилось очень долго, много дров печка съела. Кусочек мяса можно было очень долго держать во рту. Он не таял так быстро, как хлебный сухарик.
Откуда-то появился для нас, лежащих на кровати, сахар. До войны я бы этот кусочек весь сразу положила в рот и мгновенно схрумкала. А теперь… Я попросила достать мне блюдце из кукольного фаянсового сервиза, положила кусочек на это блюдце. И начала пировать! Помочу палец во рту, потом потрогаю сахарок. Палец в рот, — сладко! — а сахар не убавился. Так и «пировала». У меня сахар дольше всех не кончился! Иногда кипяченую воду пили с сахарином. Тоже сладко, но с сахаром вкуснее.
Папины — из настоящей кожи — ремни мама мелко нарезала и кипятила. Вкусный, мясной бульон получался. Из столярного клея, который у папы лежал в чемодане с инструментами, получался густой вкусный студень. Принюхивались мы к запахам. Одни были знакомы, приятны. Другие были незнакомы и неприятны.
Форточек и окон совсем не открывали. Если «буржуйка» не растапливалась, дымила, то проветривали через открытые двери в коридор и на лестницу. Всегда приходилось решать трудный вопрос: когда закрывать трубу? Рано закроешь — можем все угореть и больше никто никогда не проснется. Поздно закроешь — теплоту выпустишь, холодно будет. Печка истоплена, а дыхнешь — видно, как пар изо рта пошел.
Воду приносили или привозили на санках с Невы. Проруби во льду прорубали моряки, крейсер которых оборонял Ленинград и стоял на Неве. На берегу были вырублены ступеньки, но люди часто проливали воду нечаянно на них. Вода замерзала, опускаться и подниматься по таким ступенькам было очень опасно.
Один раз взрослые съездили на санках с 9-литровым зеленым чайником и ковшом за водой. Ковш брали, чтобы начерпать воду в чайник. Уже в нашем дворе, перед нашими окнами санки зацепились о крышку люка, чайник упал. Воды моментально в нем не стало. Обидно было. Столько труда затрачено, а тут не смогли объехать, ведь почти дома. Взрослые пришли домой, рассказали нам о беде, посидели, отдохнули и снова — за водой. Взрослые разговаривали вообще мало, совсем не ругались, не обзывались. Старались помочь фронту, помочь выжить детям и самим себе, дожить до победы. В нее верили все. Никто не сомневался.
Детей очень редко обтирали мокрым теплым полотенцем и сразу надевали белье, проглаженное со всех сторон утюгом, который нагревался от углей, положенных внутрь него. Проглаживали, чтобы не завелись гниды, вши платяные.
В Ленинграде на реке Карповке работало одно отделение бани. Лучшим рабочим города давали туда талоны. Мама ходила туда со своим тазом. Говорила, что на талон наливали два таза теплой воды. Мужчины и женщины мылись одновременно в одном помещении. Выглядели, как живые скелеты, обтянутые кожей. Жизнь только была в глазах и замедленных движениях. Никто ни с кем не заговаривал. Каждый думал, как бы вымыться почище, поскорее и хватило бы сил дойти до дома без тревоги.
У мамы после бани зачесалась спина. Она за ширмой переоделась в другую одежду. А сама стала осматривать тоже чистую рубашку, но одетую в бане. Мама нашла на рубашке платяную вошь. Нам ее показала, потом ногтем убила ее. Рубашку прогладила со всех сторон утюгом. Больше у нас вшей не было. Видно, эта вошь заползла на мамину рубашку, пока мама мылась.
Головы нам мыли очень редко, над ванной у «буржуйки», но чесать гребешком — чесали часто. Боялись, чтобы не завелись вши в волосах.
Звуки нам о многом говорили. Любимые звуки — это голос мамы, соседей по кровати, по комнате. Любимым звуком стал звук метронома из «радиотарелки». Метроном говорил, что в городе, кроме нас, еще есть живые ленинградцы. Любимыми словами по радио стали слова об отмене боевой тревоги.
Страшно, когда сосед по кровати перестает дышать. Его выносят, и больше никогда уже сюда не положат. Как будто бы уехал на Большую землю. Страшно, когда бомбят, дом вздрагивает. А потом говорят, что в соседнем доме целой лестницы не стало. Все квартиры об-валились, пытаются откопать людей, засыпанных в бомбоубежище. Страшно за маму, за папу, за близких, знакомых и родных.
(Мы жили в доме 59 по Кировскому проспекту. В этом доме на втором этаже со стороны улицы Чапыгина одно окно, в квартире Надежды Савельевны и ее дочери Ады Львовны, было выбито осколками от бомбы и воздушной волной во время Блокады. Его заложили кирпичами. До сих пор это окно остается таким… Что пережили они обе тогда, не спустившись в бомбоубежище по тревоге?)
На всех стеклах домов были наклеены из бумаги ленты — с угла на угол, чтобы меньше дрожали, дольше не разбивались. По городу разрешалось ходить только по пропускам. Если кто шел без пропуска, его задерживал патруль и выясняли через милицию, что за человек, где прописан, с какой целью шел. Принимались соответствующие меры военного времени.
До войны в нашем доме топили печи и кухонные плиты дровами, каменным углем или брикетами. Дрова привозили во двор, складывали поленницами — кубометрами, — сушили так. Потом пилили, кололи и убирали в подвальные сарайчики или сарайчики на задний двор.
В солнечный день зимой 1942 года меня укутали со всех сторон, вынесли и приставили к деревянной двери, ведущей на чердак, лицом к солнцу. Стала я приглядываться к дровам. Что-то странное. Таких никогда не видала. Все бревна снизу доверху белые и торчат из них где нога, а где рука. Потом догадалась. Это были мертвые, которых вынесли из квартир и сложили так, чтобы все поместились и дождались специальных машин — полуторок, которые увозили без гробов, завернутых лишь в простыни, покрывала. Увозили полными кузовами, нагруженными умершими людьми. Везли в братские могилы Серафимовского или Пискаревского кладбищ. Могилы вручную никто не рыл. Не было сил, да и мороз землю сильно сковывал. Ее взрывали минеры и в ров опускали мужчин и женщин, стариков и старух, девочек и мальчиков, не разворачивая простыни. Часто не знали ни фамилий, ни имен, ни отчеств, ни года рождения, ни места. Братские могилы!
Работы было много, узнавать данные было некому и некогда. На дверях черного хода, у которых я стояла, была надпись: «Ход на чердак». Я немного постояла. Сама домой не могла спуститься, боялась оторваться спиной от двери — как бы не упасть. Меня донесли до кровати. Некоторые машины везли усопших на Московский проспект в крематорий, который получился в печах бывшего Кирпичного завода. Моя мама, Смирнова Анна Александровна, в течение пятидесяти пяти лет ждала встречи со своим мужем. Искала его везде, писала в разные места. После войны мама поехала на остров Валаам в госпиталь, где лечились раненые без рук и ног. Но и там папы не было.
А мама — она была бы рада живому папе, даже если бы он оказался самым страшным калекой. Мама учила меня — над слепыми, горбатыми, глупыми не смеяться, не обзывать их, сочувствовать им. После войны часто встречались калеки. Особенно жалко было тех, которые были совсем без ног, ездили в ящичках на колесиках, отталкиваясь от асфальта деревяшками, которые держали в руках.
У меня очень долго не было туфелек. Все ботинки мальчиковые носила. Туфли дорого стоили. Но вот на витрине одного магазина у Финляндского вокзала увидала красивую туфельку, и стоила она дешево. Приехала на трамвае домой, уговорила маму поехать в этот магазин. А ведь не купили мы туфель и на этот раз. Почему? Оказалось, что этот магазин продавал товары для инвалидов. Туфелька потому и стоила дешевле, что предназначалась для инвалида с одной ногой. Там были рубашки, платья — с одним рукавом. Материала шло меньше, поэтому и цены были дешевле.
За две недели до своей смерти мама вдруг закричала:
— Нашла, нашла. Вот батько-то в газете. Посмотри, какой!
Это была реклама с изображением Андрея Макаревича, который по телевидению ведет передачу: «Смак».
Да, папе было 34 года, когда мы его видели в последний раз. Примерно столько же было и Макаревичу в той газете. Маме трудно было представить, что папе, если бы он был жив, исполнилось бы уже 89 лет. В нашей памяти папа остался навсегда 34-летним. Мертвые не меняют свой возраст.
Легко ли маме было жить без папы? В июне 1942 года врачи сказали маме обо мне, что с такой дистрофией я долго не проживу: «Если хотите спасти дочь, необходимо эвакуироваться на Большую землю. Там может быть, удасться вернуть ее к жизни.» В трудовой книжке мамы появилась запись — 1942 год, седьмой месяц, пятое число: «Уволена по собственному желанию ввиду отъезда на Родину».
Ехали в телячьем вагоне, спали на полу. Пассажиров сначала было много, тесно. Но на остановках выносили умерших. В вагоне стало свободней, и чище воздух стал. На станциях пытались поменять то, что везли на себе и в узелках, на любую еду, но это удавалось редко. Когда плыли на барже, то мама старалась спрятать мою голову под свое крыло, чтобы мне было теплее и не было видно самолетов, которые приближались. У них на крыльях не было красной звезды, которую я привыкла видеть на папиной пилотке и ушанке, а были черные пауки нарисованы. С этих самолетов что-то сбросили. И соседние баржи утонули. На воде всплыли разные части этих барж. Но наша баржа дошла. Мы доехали до нужной станции — Антропово Костромской области. До деревни нас вез отец мамы, Касаткин Александр Александрович, на лошади в телеге с сеном. Меня он закутал тулупом и спрятал в сено. Только лицо мое выглядывало.
К избе приехали уже ночью. Меня занесли в дом. А дедушка и мама стали распрягать лошадь, убирать сено, телегу и уносить в избу узлы, которые мы привезли.
Бабушка, Наталья Федоровна, стала меня раздевать, дала с печки теплые валенки, кофты, помогла дойти до стола, сесть на лавку, под иконостас. Электричества у них не было. Только теплилась лампадка. Я смотрела во все глаза. Все видела впервые в жизни. На столе из русской печки появились щи, картошка, хлеб, соленая капуста. Пыталась бабушка меня уговорить начать есть, взять в руки ложку. Она не знала, что у меня нет сил взять в руки ложку, да и есть я уже не хотела. Наступило равнодушное отношение и к еде. Попробовала бабушка напоить меня теплым молоком, но оно лилось мимо. С трудом я открывала рот — разучилась глотать. Про бабушку я думала, что она очень добрая.
Вошел дедушка и как закричит на бабушку, чтобы сейчас же убрала все со стола и ничего мне не давала. Я от испуга, как с горки, съехала с лавки под стол. Решила, что дедушка очень жадный, злой, любить его не буду. Потом-то я поняла, что дедушка, по опыту Первой Отечественной войны, знал такие случаи, когда долго голодавшие вдруг наедались досыта, а истощенный организм не мог переварить, и такие солдаты умирали. Дедушка был опытнее бабушки и боялся за мою жизнь.
Над Большой землей не летали немецкие самолеты, никто не объявлял воздушной тревоги. Там не было газет, радио. Жили слухами. Там были свои трудности и свои маленькие радости.
В первый класс я пошла в девять лет. Школа была в нескольких километрах от избы. Идти приходилось через Костромские леса, богатые разными птицами и зверями. Мы, школьники, очень боялись их и никогда по одному не ходили. Собирались все школьники деревни и двигались, двигались все вместе. В школе начинались уроки тогда, когда появлялись мы. Учились писать химическими карандашами в тетрадях, которые вырезали из старых книг и газет, еще довоенных. Чернила делали из волчьих ягод и химических карандашей. Букварь был довоенный, один на девять первоклассников. Ко мне он приходил на один день через восемь дней. На ногах носили портянки и лапти, которые очень быстро рвались. Если было не в чем идти, в школу не ходили. Никто не ругал, все понимали. Древний дедушка плел лапти и сдавал их председателю колхоза. А тот, вместе со школой, решал, в какую семью дать очередную пару.
Моя первая учительница, Анастасия Измаиловна, была строгая, справедливая. В одной комнате сразу училось два класса. Например, первый и третий, второй и четвертый. У одного класса был письменный урок, а у другого — устный. Учились не мешать друг другу, не отвлекаться.
Мама работала в колхозе, да на своем огороде, да ходила в лес за его дарами, да по дому — все делала. На любой работе была победительницей в стахановском соревновании. За это давали грамоты. У нас их накопилось много.
Кто мог держать серп, участвовал в уборке ржи, пшеницы, овса. На работу и с работы шли с довоенными песнями. А чаще раздавались частушки, которые сочинялись тут же, по дороге. Например:
Мы в Ивашево ходили, ничего не видели.
Только видели одно — висит бездонное ведро.
Это — про дырявое ведро на пожарном щите в соседней деревне.
Сидит Гитлер на дороге, плетет лапти языком,
Чтобы вшивая команда не ходила босиком.
Или: Эх, топнула я, и не топнула я.
Съела целого быка и не лопнула я.
А вот еще:
Ты пляши, пляши, пляши! На тебе четыре вши.
На затылке — пятая, попляши, горбатая!
Ох и солоны, порой, русские частушки, не все и процитируешь, но была в них своя удаль, своя жизненная устойчивость, острый насмешливый язычок деревенских частушек застревал в детской памяти, оберегая в будущем от многих промахов, которые поднимали на смех сельские острословы. Грязно было на скотных колхозных дворах.
После того, как сожнут, пускали на поля детей. Мы должны были собрать оброненные колоски, и их тоже сдавали в колхоз. Если обнаруживали колоски, которые нести пытались для себя, то был суд над таким человеком, и давали ему годы тюрьмы. Не спасали и былые заслуги!
А мы в школу часто ходили под гармошку, в которой сохранилось издающих звуки только три кнопочки. Эту гармошку мы прозвали «Капуста». Пели, кричали, визжали, шептали под нее одно слово: «ка-пус-та». С этим словом нам было не страшно идти лесом. Всегда становилось веселее. Если кто-то уставал, отставал, то в его сторону кричали: «Ка-пус-та!» Если кто-то получал двойку, ему кричали: «Ка-пус-та!». Если кто-то падал в лужу, опять слышно: «Ка-пус-та!».
Эта «песня» имела очень много оценочных значений.
По очереди мы играли на такой гармошке, становились гармонистами, выпрямляли спины, голову наклоняли на бок и старались растянуть меха и получить звуки погромче.
Любые работы в колхозе выполнялись без мужчин. Особенно тяжело было пилить лес, заготавливать дрова в лесу да на себе пахать землю. Мама со своей сестрой, Марией Александровной, приучали пахать землю сильного, но упрямого колхозного быка. Одна шла впереди, давала что-нибудь ему поесть или показывала на расстоянии еду. Бык видел и носом чувствовал запах, шагал к еде. А вторая толкала плуг. Мучились все трое.
Конечно, быка били, плакали от бессилия, но поле становилось вспаханным. У быка выступала кровь на спине и на боках. Но вот бык встал и уже не тянулся к еде. Что делать? Взяли ремень, надели на его рога и на палку стали накручивать. Быку больно, опять пошел, опять пашут. И вдруг бык стал падать на бок, глаза закатываются. Все признаки близкой смерти налицо. Побежали к председателю колхоза — Феофану Терентьевичу. Он инвалидом, без ноги, пришел с войны и был назначен председателем колхоза над бабами. Посмотрел на быка и молча перерезал ему горло, спасая хотя бы мясо, пока еще могла выбежать кровь. Что будет маме и тете Мане за колхозного быка? Готовились к худшему: к расставанию на долгие годы тюрьмы. Ведь за колоски суд давал годы тюрьмы, а тут настоящего быка домучили.
А назавтра, 9 мая 1945 года, и долгожданное пришло слово «Победа!». И приказал председатель испечь пирожки с мясом из этого быка, для каждого жителя колхоза. У всех радость от слова — победа! — а у нас дополнительное счастье — не пойдет мама в тюрьму, тетя Маня не будет судима. Молодец Феофан Терентьевич, сначала зарезал быка, фактически брал на себя его смерть, а потом превратил горе в счастье, в пирожки с мясом.
Пирожки раздавались, когда сидели все на дороге за столами, по середине деревни. На столах стояла разная еда, которую принесли из своих изб все участники застолья. Пили чай из самоваров. Длинных речей никто не говорил. Все плакали от счастья, смеялись, обнимались, шептали: «Слава Богу». Говорили: «Теперь будет легче, скоро наши вернутся, может не все, но кто-то же остался жив… Одолели мы фрицев! Наш-то Сталин каков!..» Мы все гордились победой. За столами сидели одетыми в самое красивое. Особенно красивыми были платки на головах.
Когда наговорились, стали петь песни. Расходиться по домам не хотелось. Сидели до темноты. Скотина по дворам запросила еды. Понесли свою посуду, столы, скамейки, табуретки по избам. Начиналась, возвращалась мирная жизнь.
Живых немцев своими глазами я увидела, когда вернулись из эвакуации, в Лисьем Носу. Там военнопленные фрицы работали с асфальтом. Внешне — такие же, как и советские люди. Но зачем они начали войну? Кто их звал к нам? Что мы сделали им плохого? Кто их просил папу убивать?
В итоге поисков отца, выяснили, что захоронен он на Пискаревском кладбище. В райвоенкомате обещали сведения о папе поместить в Книгу Памяти и в компьютер музея на площади Победы под скульптурами Аникушина.
Мама и я — «Жители Блокадного Ленинграда», инвалиды 2-ой группы. Я еще и ветеран труда. Педагог с 40-летним стажем. Мне приходится доживать тоже вдовой. Муж мой, Рябычин Василий Петрович, белорус. В годы войны помогал партизанам, был ранен. В Белоруссии такие же раны у людей и у земли, как и у нас. Спите спокойно, дорогие. У нас мирное время. Это — главное.
30 мая 1997 г.
P.S. Перечитала написанное. Как это мало, чтобы рассказать жизнь!
Источник: Соловьева В. Солдатские вдовы./ В.Соловьева, А. Талалаев, О.Иванова. СПб., 2000. с 75- 92.