Зацепиться за жизнь
Володя умер 29 января 1942 года, в 7 часов утра. Н.М. [1] заказал гроб на своем заводе и предлагает похоронить вместе с отцом одной из служащих завода. Место уже замечено, и можно отвезти на одной машине. Но Зина не хочет, чтобы похоронили так скоро. «Пусть еще полежит дома», — говорит она, и мы не возражаем ей.
Дров нет, света тоже нет больше, радио давно бездействует. Темнеет в три часа дня. В восемь или девять часов вечера мы пьем кипяток или суп из столярного клея. Зажигаем лучины и кладем на блюдечко. Они дымят и быстро гаснут. Мы спешим кончить «ужин» и поскорее лечь. Уже давно не уходим прятаться ни от бомб, ни от снарядов. Мы устали, измучены и еле таскаем ноги.
В 5 часов утра мы с мамой просыпаемся от страшного грохота. В окно видно, как взлетает снег на окнах противоположного дома. Стены качаются, как у карточного домика. Мы лежим молча, спать невозможно. Это обстреливают артиллерийским огнем наш район.
Самое страшное – лишиться тепла. С голодом мы уже не можем бороться, но отдалить леденящую близость смерти, отогреть окоченевшие руки и сознание – можно огнем.
Тепло предписывают врачи даже умирающим.
Когда я в полной темноте вечером хожу открывать парадную дверь на знакомый стук и прохожу мимо комнат, где лежит Володя, — у меня неприятно ноет сердце. Смерть кажется не таинственной, а только страшной в вакханалии общих смертей. В городе будто пронеслась чума. В квартирах, на улице, в подвалах – месяцами валяются трупы, и обессиленные люди не могут даже убрать их.
На кладбище трупы лежат штабелями. Хорошо, если в квартире несколько комнат, как у нас, — а то часто в одной комнате лежит умерший, тут же едят и спят, тут же и маленькие дети.
Н.М. говорит, что каждый раз, стуча к нам в дверь, он думает: «Здесь лежит мертвый человек», — и ему становится не по себе.
Тринадцатый день лежит Володя, и наконец, Зина за хлеб нанимает няню, чтобы отвезти его на Новодеревенское (Серафимовское) кладбище, Зина хотела бы на Смоленское, но оно все разрыто. Артиллерийский обстрел продолжается и сейчас.
Зина не сказала на работе, куда ходила за карточками, о смерти Володи, чтобы и на него получить карточку. Теперь иногда карточки дают близким и не все сами ходят их получать, как было вначале. На вопрос о его здоровье, она отвечает: «Все так же». Так делают все.
Маша, наша бывшая домработница, говорит, что в их доме на Лахте одна женщина уже три месяца не хоронит свою маленькую дочку, чтобы получать на нее карточку.
Маша иногда заходит к нам. Она идет с Лахты пешком. Приходит вся опухшая, не узнать ее миловидного лица, но всегда приветлива и ласкова. Принесла как-то маме баночку кислой капусты из своих запасов. Теперь у самой ничего нет. За городом вообще по карточкам не выдают ничего, кроме хлеба.
Маша рассказывает, сколько трупов встречается на дороге. На ее глазах мужчина упал и замерз. Вот маленький гробик с ребенком. Видно, поручили кому-то отвезти на кладбище, а тот не довез и бросил. Гробик стоит стоймя в сугробе, кто-то отломал кусок крышки, вероятно, на топливо, — и видно, что ребенок как будто сидит там. Маша говорит об этом с жалостью и умилением над ребенком. Она сама недавно похоронила только что родившуюся дочку.
***
Сегодня прибавили 50 граммов хлеба, а вчера — это известно всем «из самых достоверных источников» — на заседании Ленсовета было сказано, что в ближайшие дни ленинградцы переводятся на санаторный паек.
Все обнимались, и многие плакали от радости: мы будем спасены, мы будем жить!
Но день проходил за днем, хлеба больше не прибавляли, замолкли слухи и о санаторном пайке. Настроение заметно упало.
У одного спекулянта иногда можно было достать хлеб по 450 рублей килограмм. Деньги в учреждениях выдавали, и, хоть их было мало, мы все-таки сообща набрали нужную сумму.
Я ходила к этому спекулянту не первый раз – ходила за шоколадом для Свищевских (100 грамм – 250 рублей) и за маслом для Барановых (тоже 100 грамм – 250 рублей). И теперь, когда я пришла к нему и у него хлеба не оказалось, он где-то раздобыл для меня.
Перед смертью Володя много раз говорил: «Если я умру, не оставьте Зину». Мы, конечно, решили не расставаться с ней после его смерти, но через пять дней жизни с нами Зина сказала, что ее тянет в свою квартиру. После похорон Володи она взяла часть своих вещей и ушла от нас. Но так как продукты она получала еще с нами, в нашем магазине, то ей приходилось навещать нас, а так как она пользовалась и своей, и Володиной карточкой, тогда как мы делились с ней всем, пока она жила у нас, ей было неловко, и она, придя к нам, разыграла маленькую комедию.
Отрезав нам кусочек хлеба от своего, она стала рыться в кошельке и вдруг вскрикнула и начала горько плакать и причитать, что у нее пропала карточка. И только когда она остановилась и сказала: «Может быть, вы думаете, что я нарочно все выдумала?» — у меня мелькнуло подозрение в ее неискренних слезах. Потом она начала уверять, что карточку у нее вытащила няня. Так и ушла, проклиная няню.
Когда через три дня Зина зашла к нам, она уже не вспоминала о карточке и была очень любезна с няней. Ей надо было как-то оправдать свой уход от нас с двумя хлебными карточками.
Теперь, оглядываясь назад, я думаю, что Зина не была плохой. В обычной жизни она была неглупой и способной, но, как и у всех людей с низким моральным и культурным уровнем, в эти тяжкие дни у нее обнажились все низменные инстинкты, она, как животное, не задумываясь, любой ценой стремилась зацепиться за жизнь.
Софья Александровна Гальвес, живущая над нами, принесла несколько кусков сыромятной кожи. Ее племянница достала где-то на рынке за 60 рублей. Они взяли себе, и часть предложили нам. Мы с радостью ухватились за нее. Кожа была в виде белых узких ремней с гвоздями и проволокой. Чтобы приготовить ее для еды, нужно было варить в золе, потом очищать ножом и снова варить. С трудом вырывая из кожи гвозди и проволоку, я положила ее в кастрюлю с золой. Сваренная, она напоминает свиную кожу. С каким наслаждением мы с папой жевали эту кожу, как приятно было ощущать что-то твердое во рту, вонзать в нее зубы и глотать.
***
Мы стоим с Н.М. на нашей улице и смотрим, как на противоположной стороне пылает пятиэтажный дом [2].
Видно, как огонь переходит из комнаты в комнату. Сначала в окне показывается дым, потом лопаются и падают со звоном стекла, вырывается пламя и заливает светом всю комнату, а дым показывается уже в соседнем окне. Пасмурный и теплый день, падает редкий снежок.
Мы высчитываем, сколько нужно времени, чтобы огонь дошел до нашего дома, отделенного от горящего двумя домами. Пламя заняло все пять этажей левой стороны и, быстро расползаясь, захватывает правую.
Рядом с нами жильцы горящего дома, с узлами, стульями, кроватями: кто, что успел вытащить. Они безмолвно смотрят на огонь, лица серы и покорны, ни криков, ни громких разговоров.
Внизу, у горящего дома, стоят пожарные. У их ног валяются ненужные брандспойты: воды нет ни в одном доме уже давно. Пробовали провести с Фонтанки, но это слишком далеко, и вода, просачиваясь из рукавов, не доходя до горящего дома, замерзает, образуя ледяные глыбы. Мы смотрим на красоту пылающего дома с каким-то бесстрастным любопытством. Даже при свете дня картина исключительно красива по своей грандиозности, но в сердце нет ни жалости, ни страха.
***
Когда умер Володя, и ничто уже не привязывало маму к Ленинграду, мама и папа стали усиленно думать об отъезде. Папа пошел записываться в Управление Военно-морского флота, но там записали на Астрахань только их, меня не записали.
Н.М. обещал похлопотать, но говорил, что может достать только два места – для мамы и для меня.
По вечерам, при свете догорающей печки ли при лучине, которую мы зажигали, чтобы найти в темноте нужные вещи, — ощущение смертельного ужаса от мыслей о неминуемой гибели схватывало сердце, сжимало его томительной тоской.
«Мы не выдержим», — говорили папа и мама.
«Только бы увидеть детей», — постоянно твердили они.
В начале февраля одна из групп завода была посажена на поезд и отправлена из Ленинграда. Но в Мге оказался такой затор поездов, что этот состав пришлось вернуть через сутки обратно в Ленинград.
На Финляндском вокзале из нетопленных вагонов вынули 30 трупов.
В середине февраля выдали крупу, потом масло и сахар и немного клюквы.
Н.М., придя к нам, сказал: «Сегодня я слышал смех молодежи, когда шел сюда».
Он раздобыл где-то глицерин, и мы ели клюкву, поливая глицерином.
***
Перед отъездом в Москву [3] я захожу в Ленфильм сдать находящиеся у меня цеховые вещи. Но сдать некому, все, кто мог их принять — умерли.
В проходной на меня с завистью смотрит вахтерша: «Уезжаете? Счастливая, а мы здесь все погибнем».
В эти страшные дни, без света, без воды, лишенные общения с внешним миром, лишенные вестей от уехавших близких, в квартирах с выбитыми стеклами, закопченных и пропахших нечистотами, люди превращались в чудовищ. И перед теми, кто до конца сохранил человеческий облик и среди этого ужаса остался духовно на прежней высоте – перед теми мое особое преклонение.
[1] Н.М. — друг нашей семьи, инженер-химик.
[2] Ул. Пестеля, д. 13/15
[3] Мы выехали 8 марта. Нам обещали классные вагоны и три дня езды до Москвы. Но в классных вагонах мы ехали только до Ладожского озера, а там переехали озеро на грузовиках, и через сутки нас пересадили в теплушки, до Москвы мы ехали 14 дней. Папа умер в дороге, когда подъезжали к Ярославлю. Мама – через два дня по приезде в Москву, в больнице.
Читайте также другие части
Источник: Наше наследие. – 1989. — № 6. – С. 87-90.