8 сентября 2008| Близнюк Станислава Петровна

"Я пережила две войны — финскую и Отечественную"

То, что жизнь богаче всякого вымысла, подтверждает судьба поколения, измерившего всю бездну страдания, связанного с войной и ленинградской блокадой. Но больше всего поражают даже не факты и ужас происходящего, а светлый опыт, извлеченный из обстановки ужаса, опыт глубокой человечности вопреки жестокости происходящего: сохраненное чувство собственного достоинства, способность пройти через страдания не ожесточившись и не впав в уныние, способность подняться над личной судьбой и всегда верить в будущее.

Станиславе Петровне Близнюк, в девичестве Ильиной, — 86 лет, но она и в старости необычайно красива какой-то особенной красотой умудренности — со своей посеребренной временем головой, тонкими чертами лица и умными живыми глазами, которые до сих пор еще могут заразительно смеяться, а иногда и метать искры. Тот редкий случай, когда красота внешняя сливается с внутренней…

Станислава Петровна родилась близ Витебска, в городке Невеле, в большой семье. Отец ее по национальности поляк-белорус, мать — полька. Молоденькая Станислава, унаследовавшая красоту матери, вышла замуж за ленинградца, Илью Ильина, души в ней не чаявшего, и переехала в северную столицу. Много помнит она драгоценных подробностей о восьмилетней поре своего счастливого брака и горячей любви к открывшемуся городу-сказке. И рассказывать бы ей о его дворцах и набережных, но жизнь продиктовала совсем другое…

Станислава Петровна вспоминает: «Я пережила две войны — финскую и Отечественную. На финской войне 17 декабря 1939 г. погиб мой муж, а 26 декабря у меня родилась дочь, которую мы с мужем ждали восемь лет.»

26 мая сорокового года прислали повестку, что он пропал без вести, а потом я узнала, что он погиб и похоронен у самой линии Маннергейма. А началось все с того, что мужа на три месяца взяли на сборы — учения. Еще в августе он был в отпуске в Невеле, а 6 сентября — я точно помню — его забрали вновь, теперь уже, как выяснилось, на войну. В этот день домой он не вернулся, позвонил по телефону на работу — предупредил. Просто взяли его — и все. Я тогда беременная была, и, когда прощались дома, он сказал: «Передай моему ребенку, что, я, хоть и не знал его, но очень — очень любил». Мне было 26 лет, мужу — 31 год.

В октябре 1939 г. Илья был командирован из части за дезертировавшим человеком. Мы увиделись в последний раз. Прощаясь, сказал мне: «Я любил тебя; дочери передай — не знал ее, но любил», а матери — «Прощай!»

Илья тоже вырос в большой семье, в которой все были очень красивыми. Два его зятя работали в ГПУ. Муж старшей сестры был арестован 8 января 1938 г. и пропал. Муж младшей сестры был репрессирован в 1938-ом, а потом вернулся.

Илья в то время работал на заводе им. Чкалова, который позже был эвакуирован в Новосибирск. Туда после службы на Черноморском флоте устроился и его старший брат Петр. Петр перестал платить взносы, выбыл из партии и ушел на другой завод. Илью же исключили из партии и уволили с завода. Вот тогда его и взяли на военную подготовку. Позже его восстановили в партии. За что исключали? — За связь с «троцкистами» — арестованными мужьями сестер. Старшей сестре самой дали на сборы 24 часа и выселили из Ленинграда. И это нас еще Бог миловал. Это ведь 38-й год был, «черный ворон» свирепствовал — люди исчезали то и дело: приезжали из ГПУ, забирали без всякого объяснения — и прощай! Я осталась с дочерью и свекровью, доброй, красивой, хорошей женщиной.

И вот началась Великая Отечественная. Я раньше слышала от людей, что будет война. Помню, как услышала это 15 июня: мне сказали, что скоро будет война. 22 июня была дома и долго не включала радио. Включив же, услышала и похолодела: объявлена война. Говорил Молотов. Было ощущение чего-то тяжелого, темного, нависшего, как туча, и я подумала тогда: «Мое счастье уже разрушено, а на этой войне пострадают все». Во время финской войны не пришлось пережить ни обстрелов, ни бомбежек. Не было голода и холода, хотя зима стояла суровая, морозы достигали 30 градусов. И все-таки это была страшная война. И вот теперь предстояло новое испытание. В первый же день войны состоялся налет. Потом они повторялись по несколько раз в день. Помню, 7 ноября шла по Невскому — неба не было видно от полосок зениток. Бомба попала в жилой дом рядом с почтамтом, погибло много людей. Тогда нельзя было без тяжелого чувства видеть самолеты во время полетов, казалось, они были созданы лишь на беду людям.

Над городом постоянно висели аэростаты, памятник Петру на Исакиевской площади был обложен мешками с песком. Один из первых обстрелов застал меня на канале Грибоедова. Я еще не знала тогда, что такое — обстрел, что снаряды способны попадать сразу в цель — в людей, или, часто перелетев через них, взрываться и обсыпать осколками или отрывать руки, ноги, головы.

Мы — ленинградцы — постоянно были заняты на оборонных работах, а рядом артиллерийские дальнобойные орудия посылали ответные залпы противнику на далекие расстояния. Мы рыли рвы и окопы для солдат, на случай возможных боев. Работали то на окраине, то у Путиловского завода, то у Нарвских ворот. Фронт подходил уже близко. Как-то подъехали машины с солдатами. И вдруг — страшный грохот, разрывы снарядов кругом. Это был артиллерийский обстрел у Кировского завода, на окраине города. Солдаты, опытные уже и знающие, что делать, прыгнули в окопы, а мы все стояли в растерянности на самом виду. Мы еще не знали, что такое обстрел и как вести себя во время обстрелов. Потом научились — город обстреливали ежедневно.

Помню, как немцы разбрасывали с самолета листовки с угрозами, призывали сдаваться, предрекали скорую гибель от голода: «Чечевицу всю съедите — Ленинград сдадите». В столовых тогда, действительно, давали одну похлебку из чечевицы: сдаешь талон и получаешь похлебку. И как только немцы узнали об этом? В листовках немцы призывали, чтобы переходили к ним, сдавались. И сбросили бочку селедки Ленинграду, голодающему городу…

Ленинград к этому времени был окружен. Моя сослуживица Филатова, проживающая в Петергофе, утром уехала на работу, а днем Петергоф был занят немцами. Свободной осталась одна только дорога, которая связывала нас с Ладогой,- ее позднее назвали дорогой жизни.

10 июля из города, взятого в тиски, с Витебского вокзала в Новгород пытались эвакуировать детей, и я отправила вместе со всеми свою полуторагодовалую дочь Галю, а 15 июля на станции Бологое пришлось встречать обратный поезд с детьми. Немцы подходили к Новгороду, и детей пришлось тут же возвращать в Ленинград. Бологое — узловая станция, и ее страшно бомбили; я целый день ждала поезд, сидя в воронках от взрывов. Поезд не останавливаясь, шел на тихом ходу. Из вагона подавали руки, в поезд садились. Уже темно было … Жутко бомбили, эшелон в сорок товарных вагонов был заполнен детьми.

Когда я вернулась к утру домой с рюкзаком и ребенком, свекровь сказала: «Больше мы, Тася, никуда ее не отдадим» …

Позже к нам перебрались сестры. Сначала приехала Валя; муж у нее учился в летной школе, а когда репрессировали родителей, его исключили из школы, и он запил. И начал тащить вещи из дома, пропил даже какие-то Валины служебные деньги (она работала в потребсоюзе). Ее за это посадили как раз в 41-м году. Она попала на финскую территорию, а когда началась война, ее освободили и она пришла к нам. Другую сестру, Броню, из Райвало, где она жила, взяли на оборонные работы. Вскоре немцы заняли Райвало; Броня домой вернуться не могла, переплыла реку Сестру, перешла границу и пришла в чем была к нам, а уже осень была, начались холода. В Ленинграде она устроилась на оборонном заводе. Бедовая была, ничего не боялась. На работе холодно было, детали примерзали к рукам. Все терпела. Я работала на почтамте. Однажды шла к почтамту, перешла мостик через Мойку недалеко от Юсуповского дворца. Началась стрельба, снарядом рядом была убита женщина, меня же отбросило в сторону. Машину, шедшую навстречу, тоже сильно отбросило в сторону. Такие обстрелы были тогда обычным делом, потому что телеграф и почтамт были важными объектами.

Первое время, попав под обстрел, я ног не могла оторвать от земли — страшно было. Летом в начале войны всякий раз бегали в бомбоубежище, потом перестали, если бомбили не рядом. Я запомнила: 15 ноября 1941 г. было 15 налетов.

С 8 сентября начинается блокада, которую забыть нельзя. 7 или 8 ноября был сильный налет — бомбили Бадаевские склады. Продукты долго горели и были уничтожены почти полностью. Уже в ноябре 1941 г. начался голод. Бомбили страшно. Помню, начался налет. Выскочила — одна нога обута, другая без обуви — с дочерью в бомбоубежище.

Страшные, мучительные дни. Холодно было, дремали в своих холодных постелях. В декабре мы с сестрами за хлебные пайки купили железную печурку — буржуйку. Шли с Выборгской стороны через Гренадерский мост и должны были идти через Сытный рынок, но пошли по Большой Пушкарской, почему-то свернули и пошли дальней дорогой. Потом узнали, что Сытный рынок в этот день обстреливался, было море крови. Мы только по случаю не попали в это пекло.

Печку топили, вставив в нее трубу, деревянным паркетом, который сестры приносили из соседнего разрушенного дома. Отдирали паркет и им топили, он хорошо горел, тепло было.

Конечно, и светлое было, и обычная жизнь была — нужно только вспомнить. В кино, в театр я не ходила — был маленький ребенок, а потом слегла. Шостакович в это время написал свою знаменитую симфонию, но я на его концертах не была. Прекрасной казалась прежняя жизнь, в которой не было налетов и голода. В те дни мы не чаяли, что будет когда-то свет в жизни. Только бы не бомбили, только бы картошку или кусочек хлеба какой-нибудь. Ничего же не было.

И вечно темнота, темнота…

Говорили ли о сдаче города? Нет, никогда! В голову не приходило, что если сдать Ленинград, появится все и кончится голод. Везде висели плакаты, что враг будет разбит и победа будет за нами. Работали, пока хватало сил. Я приходила на почтамт, на работу, как на праздник, потому что само здание во все времена оставалось красивым, как дворец, и потому что все были очень дружными. В основном женщины и среди них трое мужчин — начальник, его заместитель и бухгалтер. Часто бывали друг у друга. Помню, зашла к женщине, у которой была в октябре 1941 г., у Пассажа. Тут вдруг начали бомбить. Мы выбежали на площадку, чтобы спуститься вниз, но было уже поздно — дом наклонился на другую сторону, мы не успели выбежать. А во двор рухнул соседний дом. Если бы успели выбежать, мы бы погибли. 15 ноября я устроила дочь в детские ясли.

Потом мы туда относили карточки — хлебные и продуктовые. К новому году я заболела. Новый год мы еще праздновали вместе. Пировали — делали студень из столярного клея. После уже не вставала. Когда температура поднялась до сорока с лишним, сестры вызвали врача. Мне повезло, врач пришла быстро, осмотрела, рассказала что делать. Кто-то принес бифелакт. Я с трудом поднялась, чтобы взять расчет. Так что в очередях я больше не стояла и за водой на Неву не ходила. Это все сестры, я им обязана жизнью.

Потом умерла моя Галя. Пришла из яслей воспитательница. Я сначала подумала, что она пришла сказать, что дочку можно забрать домой. Я не вставала. Броня и Валя были дома и отвезли меня на санках в детский сад — Малый приют на Петроградской стороне. Девочка была там. Мы смотрим: лежат дети, и среди детей она. Я воспитательницу спросила, можно ли мне ее поцеловать, воспитательница сказала: «Можно». У нее у самой где-то под Великими Луками был ребенок. Она говорит: «Вы хоть знаете, где Ваша дочь, а я не знаю, где мой ребенок сейчас». Мы тогда свободно об этом разговаривали. Это было тогда почти обычным делом: сегодня у меня ребенок умер, а завтра у тебя… Очень тяжело было. Свекровь сказала тогда: «Тася, она счастливее нас с тобой». Сама она умерла весной.

Тогда не было сил хоронить. Сестры завернули ее в простынь, и она лежала на кухне. Потом бригада ходила по домам и забирала мертвых. Не понимаю, как я выжила. Сестры были крепче и как-то держались. Карточки отоваривали и мне отдавали самое густое из супа. Потом однажды Броня пришла и сказала: «Собирайся, эвакуируемся». Она оформила все документы, а я и не знала об этом.

Ее завод срочно эвакуировали, у нас было два часа на сборы. Я собирала чемоданы, укладывая самое необходимое. Что не вмещалось, отбрасывала, не раздумывая. Так и уехали, бросив почти все. Сестры повезли меня на санках на Финляндский вокзал. Там уже ждал эшелон — старые сборные вагоны. К Ладоге перебрались довольно благополучно, только постоянно кого-нибудь снимали с поезда — уже появились умершие. Сил не хватило на переезд, да и волнения тяжелы были. Бог меня миловал, я уже не ходила, но переезд пережила. Были такие, что умерли, даже еще и не отправившись в путь.

Под обстрелом выехали поездом через Волховстрой в Новосибирск, куда добрались 26 апреля. 27 апреля меня положили в больницу. На нас, таких страшных, приходили люди смотреть. А мы мало что понимали, разве что видели свет и слышали, как входили и выходили люди. Я помнила только, что свекровь перед смертью стригли и потому не давала в больнице стричь свои волосы. В больнице меня остричь так и не смогли, хотя больница была инфекционная. Вмешалась главврач: «Вы разве не знаете, откуда она приехала? Эта женщина даже в блокаду сумела сохранить свои косы, что же вы теперь наказываете ее?!»

Я лежала, много спала и постепенно начинала ориентироваться, понимать, что нахожусь не в Ленинграде. В конце июля выписалась. Выжила. Помню, как-то хватило сил принарядиться. Было у меня очень красивое платье из ателье на Невском, «Смерть мужчинам» называлось. Иду по улице, навстречу мне архитектор Павлов, с которым ехали в одном эшелоне. Увидел, отступил назад и ахнул, изумленный: «Неужели это Вы?» И не удивительно, в поезде я, конечно, выглядела совсем по-другому.

Записала Скосырская Елена

Источник: 900 блокадных дней: Сборник воспоминаний. — Новосибирск, 2004. — 326 с.

Комментарии (авторизуйтесь или представьтесь)