10 июня 2016| Чернов Василий Иосифович

Воспитание воспитателя

Первые части воспоминаний: Не доходил трагизм войны

Василий Чернов

Василий Чернов

2-го октября, под вечер, на огневую приехал командир батареи. Был он не в духе: лицо красное, говорил совсем скупо, покусывая нижнюю губу. Мы были собраны в блиндаже заместителей.

— Вот зачем я приказал собраться, — он на секунду задумался и прикусил нижнюю губу. — Нужно строить для лошадей на зиму теплые землянки с противоосколочным перекрытием.  Срок готовности — пятнадцатое число. Командирам взводов доложить мне о готовности землянок до 24.00 пятнадцатого. Работы начать завтра с утра, оставив на огневой минимум для открытия огня.

— А занятия? — вырвалось у меня.

— Вы не глухой? Я повторяю: доложить о готовности землянок до 24.00 пятнадцатого октября.

И все. Как строить, на сколько лошадей строить землянку — предстояло решать нам. Полная свобода действий. Печатных пособий никто в батарее по этому вопросу не читал. Остановились на проекте, предложенном Шичкиным.

На следующий день, после маскировки огневой и завтрака, я с командирами орудий и частью расчетов отправился в расположение тяги.

У каждого орудия оставил по два человека: наводчика и номера, которого наводчик, пока мы работаем, должен был учить своей специальности. Два человека — это крайний минимум для ведения огня на первое время, пока подбегут остальные.

Каждый расчет строил укрытия самостоятельно, каждое укрытие на орудийную упряжку, шесть коней. Ездовые работали все — рук хватало.

Шичкин землянку сделал первым, получалась она прекрасной.

— В такой землянке ездовым жить, — говорил в похвалу старшина батареи. Шичкин сияя от удовольствия, смеялся, потирая сухие сильные рука Похвалил Шичкина и вездесущий Федин:

— Шичкин, тебе б только строевой овладеть — и ты хоть куда! Был бы лучший старшина во всей дивизии.

— Не надо старшиной, товарищ политрук; тут меня, в основном, только лейтенант долбит, — Шичкин кивнул в мою сторону головой. — А я вроде бы уже чуть привык к этому, а то помаленьку, между нами, и отбрешусь, когда есть лазейка, а старшине поддают со всех сторон, и рта открыть не дают.

— Это точно, — поддакнул старшина, который сегодня утром получил нагоняй от замкомбатра за получасовое опоздание завтрака.

Гончаров сделал землянку для коней добротно, но не так красиво и на сутки позже — шел по следам Шичкина.

Во время этих работ я, если не дежурил, все время был на тяге, работал, только в разных расчетах, где больше нужна была помощь: не мог я по своему характеру стоять, как говорится, руки в карманы. Раза два за день отлучался на огневую, чтобы посмотреть, как наводчики проводят занятия.

Гончаров в первый день приберегал руки, но видя, что Шичкин вырвался вперед, тоже взялся за лопату, потом за топор. Когда я одобрил его землянку, сказал:

— На фронте человеком стал: научился лопатой и топором. Надо в письме жене похвалиться: буду живой — сам все буду делать, как Петр Первый.

Говорил это Гончаров, как всегда, с чуть заметной ухмылкой, медленно; не поймешь: то ли говорит серьезно, то ли смеется.

Работу задерживали двери: для изготовления их нужны были доски, навесы. Доски Шичкин вырубил топором, но двери получились тяжелые. Навесы ковали из железного лома Шичкин и Мишонин, орудийный номер в расчете Гончарова. Шичкин стоял у походного горна, закоптелый, нос в саже. Он оказался не только хорошим плотником, но и вполне удовлетворительным кузнецом. Позже Шичкина и Мишонина попросили отковать навесы для блиндажей и конских землянок всей батареи, и они еще день стучали у горна.

Когда мы работу заканчивали, в первом взводе сделали только половину работы. Я посмеивался над отстающими.

— Вася,   забываешь   главную заповедь лодыря: «Не спеши выполнять приказ — его могут отменить». А что? А что? Возьмут и прикажут сменить огневую позицию, — отвечал Данилин улыбаясь.

За неделю до срока готовности землянок, когда ковали навесы, приехал командир батареи. Честь Шичкин отдавал у горна растопыренной пятерней, но теперь он не смущался этого. Командир батареи сделал ему замечание:

— Пальцы, Шичкин, пальцы…

— Есть пальцы, — ответил Шичкин и сжал их, отчего ладонь получилась перевернутой лодочкой.

Досадливая улыбка командира батареи не вызвала на этот раз у Шичкина заметного смущения, да и я не очень расстроился: у нас было что показывать.

Землянки даже на старшего лейтенанта Леванду произвели благоприятное впечатление. Он осмотрел все, потрогал руками белые стены из осиновых плах, такие же ясли, прищурил глаза, зажал нижнюю губу зубами, подумал, потом уже сказал:

— Неплохо…  Особенно у Шичкина.  Когда будут поставлены двери?

К вечеру все будет сделано. Навесы откуют и повесят двери.

Ну, а у вас, товарищ Данилин? Может, вам у второго взвода попросить помощи?

— До срока еще  почти неделя, товарищ старший лейтенант. Доложу вовремя.

К сроку первый взвод успел. В тот день шел нудный, холодный дождь.

Вечером Николай ввалился в наш блиндаж мокрый, посиневший, но улыбающийся, как всегда, снял плащ-палатку и шинель, повесил их у горящей печки, потом протянул к огню покрасневшие руки:

Истина; ленивому всегда часа не хватает. Чуть-чуть не успели до дождя.  Надо  идти докладывать командиру батареи. Ты уже доложил?

— Он сам видел мои блиндажи.

— Как хочешь. От доклада язык не отвалится. Положено. Леванда службу знает и любит.

Я не придал значения словам моего опытного в службе товарища. Часа через два мы улеглись спать. В 24.00 меня разбудил телефонист: командир батареи вызывал к телефону. Пока я под дождем бежал к телефону в блиндаж телефонистов, гимнастерка на спине стала мокрой.

Командир батареи сказал:

— Сейчас за вами зайдет старшина — явиться с ним ко мне.

Я оделся и стал ждать старшину. Он вошел мокрый, с плащ-палатки текла вода.

— Ну и дождь! Ну и дождь! — тихонько говорил старшина, чтобы не разбудить спящего Данилина.

Закурили.

— Чего он нас вызывает? — спросил я.

— Не спится самому. Начальство среди ночи для хорошего не вызывает. Чего меня — знаю: вчера и сегодня управлению не хватило чаю… Еще грешки накопились — будет «задушевная беседа» минут на пять. Хорошо хоть долго говорить не любит.

Вышли из блиндажа. Темно — не видно своей руки перед носом, и дождь еще больше усилился.

— Кони где?

— Нет коней, приказал пешком идти, — ответил старшина.

Кровь прилила к моему лицу, на языке завертелось ругательство, но я, помедлив, сказал бодро:

— Раз начальство приказало — пойдем пешком.

Шли напрямую, по телефонной линии. В лесу во время дождя для путника двойной дождь: все, что задержалось на листьях и хвое, слетает обильным ливнем, как только прикоснешься к дереву или ветке. Впереди шел старшина, он держался за провод, первым «принимал душ». Когда на наблюдательном пункте мы вошли в блиндаж телефонистов и разведчиков, на мне не было сухой нитки. Пока курил, на пол с шинели и плащ-палатки натекла лужа. Я пытался шутить по этому поводу, но настроение было преотвратительное. Цыгарка стала жечь пальцы, я машинально потушил ее и пошел к командиру батареи. Постучал в дверь блиндажа, услышав «да», вошел, доложил.

Командир батареи сидел за столиком, который был сделан из крышки снарядного ящика, из темноты ярко горела сплюснутая гильза — «катюша». Не предлагая мне пройти от двери, командир батареи приказал доложить о готовности конских землянок.

Меня обожгло, но и на этот раз хватило духу смолчать и отвечать по делу, хотя и не по-уставному:

— Они готовы были, когда вы приезжали на батарею. Вы это видели.

— Мало ли что я видел. Вам было приказано сделать и доложить мне. Вы сделали, но не доложили.

— Из-за этого нужно было вызывать в средине ночи? — Голос мой дрожал. Я еле сдерживался, чтоб не нагрубить.

Леванда спокойно охладил меня:

— Становитесь, наконец, военным. Докладывайте, — говорил он, как всегда, четко, спокойно, но волнение выдавали щеки — они горели. Нелегко командирам дается такое спокойствие, но оно действует сильнее криков и нотаций. Так было в этот раз со мной, убежденным в необходимости крепкой дисциплины.

Получив после доклада приказание идти, я автоматически, не раздумывая, приложил руку к пилотке, повернулся кругом, со шлепком приставил правую ногу к левой, потому что сапоги основательно раскисли, толкнул дверь и вышел в ход сообщения. Как закрыл дверь — не помню. Из-за темноты и расстройства я проскочил в траншее поворот к блиндажу, где сидел старшина, дожидаясь своей очереди, дошел до наблюдательного пункта.

— Стой! Кто идет? — по голосу я узнал разведчика батареи Иванова.

Я отозвался. — Прошли поворот, товарищ лейтенант. Давно не были у нас. Идите вперед — здесь есть выход. Поверху лучше идти.

Разведчик говорил спокойно, уважительно.

— Две недели не был, а вы тут нарыли ходов… Заблудишься…

— Командир  батареи говорил,  вы там такого понастроили! Говорит, что в вашем взводе блиндажи для коней лучше, чем наши для жилья.

Я ничего не сказал. Вдруг очень захотелось курить. Спичек не было, а «катюшей» — трутом и кремнем — пользоваться я не хотел и поэтому не имел. Спросил:

— Прикурить есть чем?

— Я не курю, товарищ лейтенант.

Поглощенный переживанием, я забыл, что этот очень серьезный, обычно малоразговорчивый красноармеец не курит и не пьет даже причитающуюся ему водку.

— Тогда пойду в блиндаж. Там дежурный телефонист смалит, как паровоз.

— В наш блиндаж будет второй сход, — сказал мне в спину Иванов.

Прошу Вас, читатель, запомнить этого разведчика на будущее.

Шагая со старшиной на огневую под все продолжавшимся дождем, про себя удивлялся, как это я, уже начавший заводиться для очередного пререкания, сумел осадить себя, хотя голос мой дрожал, звенел зло, с обидой. Наверное, главное все-таки — спокойствие и официальный тон командира, но и я становился военным: приобретал умение владеть собой, своими чувствами. С наблюдательного пункта мы вернулись в два часа ночи. Настроение у меня было отвратительное и на следующий день.

—   Чего, молодец, не весел? Чего голову повесил? Не журись. Как у вас говорят: перемелется — мука будет, — сказал мне Федин.

—   Не   вешаю   я   голову,   товарищ   старший   лейтенант,   — политработникам недавно присвоили воинские звания.

Когда немного разговорились, я высказал наболевшее:

— Не везет мне, как бедному Ванюшке. Разве я не на совесть все делаю? А шишки все на меня. Заест меня Леванда.

Тебя съесть — зубы обломаешь. Ты сам кого угодно слопаешь. Леванда о тебе хорошего мнения. Ты ершист — он и стрижет тебя. Чего это ты Шичкина среди батареи гонял? Додумался! Тебе не нравится, а зачем ты людям так делаешь? — нашел, наконец, Федин момент отругать меня за глупость, совершенную мною еще в августе.  — Леванда, как и ты, не  святой, и порядка добивается всеми ему известными приемами. Даже такими унтерскими. Война тоже штука неприятная,   требует   беспрекословного   повиновения   и   исполни­тельности. Ты это не хуже меня знаешь…

Я молчал.

—   Вы с Левандой по характеру, как братья родные, похожи друг на друга. Только он, как говорит Данилин, обкатанный службой…

Мы проговорили долго. Федин помог мне вернуть обычное мое настроение.

Вскоре в полку был издан приказ, в котором старшему лейтенанту Леванде, мне и Шичкину была объявлена благодарность за хорошее оборудование огневой позиции и места тяги. Я и Шичкин не скрывали своей радости. Федин добро, как старший брат, посмотрел в мое сияющее от радости лицо и сказал:

—   Это еще не все. Я слышал: тебя к очередному званию представили.

 

Самостоятельность

Во второй половине октября мой взвод стал кочующим. На старых вырубках были подобраны две огневых позиции. Несколько дней взвод жил на одной из них, оборудовался, стрелял; потом выставил макеты орудий, перешел на вторую и здесь несколько дней оборудовался и стрелял; затем, выставив макеты, возвратился на прежнее место.

У немецких разведчиков на схемах и картах появились новые батареи, обнаружившие себя неоднократной стрельбой. Создавалась видимость усиления артиллерии на нашем участке.

Хотя мне и взводу на временных огневых было значительно хлопотнее, все это мне нравилось: мы помогали нашим войскам под Сталинградом и на Кавказе, и не было над головой замкомбатра, с которым я все еще не мог войти в нормальные отношения. Нравилась мне и самостоятельность при выполнении приказов командира батареи: никто не понукал, не указывал — дело, срок, доклад. Я чувствовал, что вырос в глазах командира батареи и особенно Федина. Последний приходил к нам почти каждый день.

Взвод был рад его посещениям, я — особенно. Самый большой успех политработника, я думаю, когда его приходу рады в подразделении, когда увидеться с ним — праздник и удовольствие, как с родным человеком. Таким для меня стал старший лейтенант Федин. Я видел, что он меня любит и переживает из-за моих промахов, рад малейшему хорошему и замечает все хорошее в моем взводе.

— Он был очень добрым человеком, человечным — этим он мне тоже нравился, — сказал много лет спустя про Федина полковник Леванда, наш бывший командир батареи.

Так как больше, видимо, не представится возможности, скажу, что москвич Федин по гражданской профессии — кожевник, окончил кожевенный техникум, а по призванию это был чистейший политработник-воспитатель.

На временных огневых позициях, на одной из них, нас дважды крепко обстреляли. Снарядов не жалели, но ущерба нам не нанесли: взвод был хорошо окопан. Стало ясно, что немцы верили в наши батареи, особенно потому, что они стреляли и по макетам, дополнявшим взвод до батареи.

Кочевали мы до октябрьских праздников. Я жил с четвертым расчетом: блиндаж у них был просторнее. Все время приходилось топить печку, потому что было холодно и сыро, часто шел дождь, и нужно было сушить одежду и обувь. Освещались лучиной из сухих еловых дров. Чтобы читать вслух по вечерам «Как закалялась сталь», первые главы «Василия Теркина», «Новые похождения бравого солдата Швейка», Шичкин сделал держатель для лучины. Поэма и сатирический роман о новых похождениях Швейка в годы второй мировой войны печатались в нашей фронтовой газете и всегда очень ожидались, читались и перечитывались.

Книгу «Как закалялась сталь» я нашел весной 1942-го года в совершенно разрушенной деревне Замошье, в большой яме, где, видимо, был медицинский пункт батальона, и носил то в полевой сумке, то в мешке. До войны я ее прочитал трижды — первый раз в шестом классе — и помнил почти наизусть многие места, которые часто перечитывал на фронте. Павел Корчагин был моим любимым героем, и мне хотелось быть таким, как он. Книга посредине была насквозь пробита осколком и по краю местами залита кровью, но это не сильно мешало чтению, просто некоторые слова приходилось додумывать по смыслу. Слушать чтение собирался весь взвод. Однажды читал Шичкин. Я, услышав шорох в проходе в блиндаж, открыл дверь: в проходе стоял Серенька Сергунов и слушал.

— Почему не у орудия? — Сергунов дежурил у орудия.

— И отсюда видно, а послушать охота.

— Ты что, не читал?

— Читал, да еще интересно, — грустно прогундосил Серенька, выходя из дверного окопа и направляясь к орудию.

— Ладно, Сергунов, стой под дверью, — разрешил я, поставив себя на его место. — Лунно. Байрачный у орудия?

— Здесь я, — отозвался Байрачный, выходя из-за щита. — Хай послухае. Мне далеко видно.

На временных огневых я более тесно подружился с наводчиком четвертого орудия Дыниным. Он был почти мой ровесник, родился в городе Кирове Калужской области, до которого от наших огневых было километров двадцать-тридцать. Один раз к нему приходила мать. Парень он был разумный, спокойный, серьезный, до войны успел окончить девять классов. И сейчас, будто вчера, я вижу его белозубую улыбку с золотой фиксой посередине, матовое юношеское лицо, гладкие каштановые волосы, причесанные набок, всего его, всегда чистого и аккуратного. Вечерами, если было время, мы подолгу разговаривали. Службу он всегда нес безукоризненно, все делал се­рьезно. Если ему поручалось кого-либо учить наводке орудия, можно было не проверять, потому что добросовестнее я и сам бы не провел занятия.

Иного характера был наводчик третьего орудия Сергунов. Он тоже местный, из какой-то деревни Кировского района Калужской области, 24-го года рождения, белобрысый, стеснительный и мечтательный. Все в третьем расчете были старше его и относились к нему, как к сыну, любили за бесхитростность и доброту, обычно называли Серенькой. Отец у него был трактористом, по его словам, очень сильным. Мать любила отца, а он, отец, как подопьет — не прочь был «потаскать девок за дабузы», то есть похватать за груди. Об этой слабости отца Серенька говорил с осуждением в голосе. По наивности он мог поверить любой небылице, даже самой невероятной. В расчете самым большим мастером на байки и розыгрыши был Котов, и все сходилось на Сереньке, который обычно слушал, разинув рот, и тянул удивленно, в нос: «Ды ну?..»

Дынин быстрее овладел специальностью наводчика, работал всегда ровно, без ошибок, но иногда видно было, что волнуется. Серенька дольше делал ошибки и, как человек неорганизованный, то и дело нарушал мои требования соблюдать приемы работы у прицельных приспособлений. Но когда эти приемы стали для него привычкой, стал работать блистательно и, главное, хладнокровно.

На временных позициях я старался поддерживать порядок, какой у нас был на основной огневой. Велось дежурство сержантов. С вечера я обычно долго читал и в это время разрешал дежурному сержанту спать. Однажды в ночь начал хлестать сильный дождь со шквальными порывами ветра. Лес стонал, трещал. В ту ночь он полностью оголился. В блиндаже было тепло, в печурке потихоньку горели жаркие березовые дрова, я жег еловую лучину, она пахла сладковатым дымом, потрескивала, иногда стреляла, но светила вполне сносно, и я с увлечением читал новеллы Стефана Цвейга. Книгу мне откуда-то привез старшина батареи. В ней не было нескольких листов в начале и в конце, я досадовал, но читал с увлечением, пока очень не устали глаза.

Прежде чем лечь спать, вышел проверить несение службы у орудий и разбудить Гончарова: было время его дежурства. Со света лучины перед лицом сплошная черная стена. С минуту я стоял у блиндажа, пока чуть освоился с темнотой. Холодный ветер продувал плащ-палатку и шинель, после тепла блиндажа меня передергивал озноб.

Пошел к третьему орудию. Вошел в окоп — никто не окликает. Почти ощупью обошел орудие — так было темно — нет часового! Пошел к четвертому орудию.

Вошел в окоп — тоже никто не окликает. За щитом орудия, укрывшись от порыва ветра, стояли двое и о чем-то увлеченно разговаривали. Я подошел вплотную.

Одного и другого по макушке и бери взвод голыми руками. Убить вас мало, разгильдяи. Вы почему ушли с поста, Сергунов? — запальчиво кричал я.

— Покурить, — прогундосил Сергунов.

— Вы ж не курите! Боитесь? Будете стоять вдвоем. Марш в свой окоп!

Сергунов побежал и сразу же пропал в темноте.

— А  тебе  не   стыдно, Рощинский? Вы помогали Сергунову совершать преступление. Комсомольцы! Ну, я вас завтра! А потом на комсомольском собрании!..

Разбудил Гончарова, сделал ему выговор за плохое несение службы в его расчете.

— Ах, сопляк! Что-нибудь да выкинет! — возмущался Гончаров —
Никак детство не проходит, хоть штаны снимай.

Но я-то знал, как любит он Сереньку — самое многое, что он сделает — слегка поворчит.

На рассвете мы сменили огневую позицию и, как только замаскировались, я провел тренировку по занятию круговой обороны, потом крепко отругал Сергунова перед строем взвода, а к вечеру случай об уходе с поста Сергунова разбирали на комсомольском собрании. Серенька сидел красный, опустив голову, и ковырял ногтем кору дуба, возле которого он примостился. Когда ему предоставили слово, он поднялся и еще больше покраснел, даже пробор между белесыми волосами головы был красный, шапку он вертел в руках. После повторного предложения говорить просипел в нос:

— А что говорить, когда виноват весь?

5 октября меня приняли кандидатом в члены ВКП(б). Я еще активнее взялся за комсомольскую работу в батарее. В дневнике своем то и дело записывал повестки комсомольских собраний, темы бесед
или краткое упоминание статей в газетах, чем-то поразивших меня, которые я читал комсомольцам, взводу. Сводки Совинформбюро стали особенно интересовать после первых успехов наших войск под Сталинградом и на Кавказе. Вот некоторые записи из дневника:

«6 ноября. Только что закончилось комсомольское собрание. Повестка: «Комсомольцам всех специальностей батареи уметь стрелять прямой наводкой».

«24 ноября. Под Сталинградом одних пленных взяли 24 тысячи и орудий 540…»

«25 ноября. Новое радостное сообщение: 12 тысяч пленных! 3 дивизии сдались с генералами и штабами! — только что передали по телефону…»

Взвод мой обязательно ежедневно занимался. Сверхсрочной работой считалась лишь маскировка, только для нее делалось исключение. В каждом другом случае, при работе любой срочности, у орудия оставались командир орудия или наводчик и один из членов расчета, которого учили наводке орудия. Таким образом, в расчете двое все же занимались.

Готовность открыть огонь по любому участку в кратчайшее время требовала, чтобы номер, стоявший на охране орудия, пока прибежит расчет, успевал навести орудие в цель (участок). Это мог сделать только хорошо знающий наводку, поэтому я разрешил по одному у орудия стоять только тем, кто хорошо владел специальностью наводчика. Остальные стояли по двое, увеличивая нагрузку на расчет.

6 ноября, видимо, подводя итоги к празднику, я записал: «Теперь у меня все могут наводить орудие, а Мишонин, Байрачный, Грузнов, Рощинский работают очень хорошо. Можно поставить штатными.
Трудно было раскачать. Мишонин и Байрачный — шофера, боялись, что их, когда полк получит машины, не отпустят из расчетов, поэтому они долго не хотели учиться наводке. Хитрые мужики! Одним словом «механики»!

Слабее других у прицельных приспособлений работал Котов, но ошибался он редко, просто медленнее других переставлял деления угломера, уровня, прицела. Панорама и барабанчик угломера служили ему своеобразными счетами.

— А я не думаю, не считаю, какой должен быть угломер или, скажем, уровень. Сказано: левее 0-16 — я и отсчитываю. Эт я, слава богу, умею, — и вспомнив мои упреки, добавил, хитро подмигивая, при этом усы от улыбки лезли вверх: — Лучше бабы деньги считал, хоть их племя на это дело острое.

5 ноября, в день моего девятнадцатилетия, о чем я совершенно забыл, нас вернули на постоянную огневую. После праздника на временные огневые мы выезжали один-два раза в неделю только для стрельбы и обновления маскировки.

 

Продолжение следует.

Источник: В. Чернов Долг: Записки офицера Советской Армии: В 3 т. Т.1 — 183 с. (Тираж 300 экз.)

Комментарии (авторизуйтесь или представьтесь)