13 июля 2016| Федоров В.Д.

Война глазами мальчишки

Теги:

22 июня 1941 года. Наша семья – отец, мама, сестра Галя и я – живет под Ленинградом, ныне это город Всеволожск, а тогда – пригородная станция железной дороги, идущей к Ладожскому озеру. Мне одиннадцать лет, сестре – тринадцать. Воскресенье: отличный солнечный день. Ура! Мы едем в зоопарк. У зоопарка из репродуктора прозвучал тревожный голос с обращением к советскому народу: «ВОЙНА!» Родителям уже не до зоопарка. А я ликую: «Уж мы им зададим!». Весь июнь и до июля я и другие мальчишки – соседи играли в войну. Отец и мама работали на Ржевке, на оборонном заводе, и домой приходили поздно, усталыми. Затем стали приходить поочередно: через день – два. Отец имел бронь на заводе (хотя был простым рабочим) и на фронт отправлен не был.

В июле появились странные люди-беженцы: оборванные, с мешками за плечами, с детскими колясками, некоторые с велосипедами, тележками, загруженными нехитрыми пожитками. В основном, это женщины, старики, дети – грязные, голодные, изможденные, просящие хлеба, картошки или чего другого. «Зачем и куда они бегут?»

В июле часто стали появляться немецкие самолеты, завязывались воздушные бои, почему-то, в основном, над Румболовскими горами (высокие холмы на окраине Всеволожска). Мальчишки с замиранием сердца и восторгом смотрели на воздушную карусель из самолетов. От нашего дома разобрать, какой самолет наш, какой немецкий, было невозможно, но любой сбитый самолет мы, естественно, считали немецким. Однажды, видим: летят два самолета в сторону Ленинграда. Из облаков вынырнул третий и оказался между ними. Пулеметные очереди, он камнем падает, но не горит. Очевидно, был убит летчик. Самолет врезался в дом, стоящий от нашего за три дома. Там, к счастью, никого не было. Дом и самолет сгорели, а все, что осталось от летчика, на другой день увезла команда красноармейцев.

После этого случая, как-то сами по себе, наши игры стали прекращаться. Начали все больше и больше появляться заботы взрослых. Надо идти стоять в очереди за хлебом, топить плиту, готовить еду, носить воду и т.д. В редкие часы появления в доме отца – вместе занимались заготовкой дров на зиму…

В августе мы получили письмо из деревни от деда. Он писал, что уже совсем близко немцы и они с бабушкой остаются, потому что жалко бросать дом, да и умереть лучше дома, чем где-то на дороге. Я тут же отписал письмо в деревню, в котором убеждал деда, что это слухи, распространяемые паникерами, и не надо им верить.

В сентябре появилось новое слово – «БЛОКАДА» — тогда еще никто не представлял последствий этого. Появились карточки на хлеб и продукты, а это – преддверие голода. Потеря карточек, особенно на хлеб, уже в октябре для большинства людей означала, практически, смерть.

Первого умершего от голода и холода во Всеволожске я увидел в начале октября. Помню, мы с ребятами пришли к открытию магазина за хлебом и увидели лежащего на ступеньках скорчившегося мертвого человека. Постепенно стали привыкать к трупам, лежащим на улицах. Сначала их убирали в тот же или на другой день, а потом трупы до марта месяца никто и не убирал. Их постепенно заносило снегом, так они и лежали до весны.

С конца октября прекратилась учеба в школе. Часть ребят уехали в эвакуацию (в основном те, у кого на Большой Земле родственники), остальные сидели по домам, коротая голодные дни и ночи. Как жили другие ребята – соседи зимой 1941/1942 года – не берусь описывать, так как мы ни разу не встречались за всю зиму. Только весной 1942 года смогли посчитать наши ряды. Но до весны было еще далеко, а у нас с сестрой одна задача: ежедневно ходить в магазин и с боем, среди таких же голодных и чуть живых людей, пробиться к продавцу и получить свои граммы хлеба. Обычно около прилавка толпилась достаточно большая группа людей (дети, женщины, старики, или, точнее, то, что от них осталось), и если, получив от продавца хлеб, не успеешь спрятать его, то он будет вырван из твоих рук кем-нибудь: это я видел не один раз. Человек, вырвавший хлеб, не убегал. Он наклонялся, и, пока его били, старался засунуть его в рот и проглотить. На побои не обращал внимания и не сопротивлялся. Что значат любые побои по сравнению с безумием голода…

Домой родители приходили один-два раза в неделю, и утром уходили опять на завод. Отец побыл последнее время дома в ноябре, и после этого мы с сестрой уже его не видели. Он оставался на заводе, работал и там же, в цеху, жил.

Преодолеть пять-семь километров от Ржевки до дому он уже не мог. Пригородные поезда давно не ходили.

Всю зиму спасали дрова, которые отец с лета запас. Печь мы топили регулярно, и в комнате было относительно тепло. К соседям не ходили, просить что-либо было безнадежно. В долг давать было уже нечего, а у кого и было что-нибудь – берегли для своих родных. Как оказалось весной и соседей-то вблизи выжило, вместе с нами, три семьи: Сорокины (соседи, жившие наискосок через дорогу) и Соснины (домов через десять от нас). Открывать дверь в дом на чей-либо стук или просьбу родители категорически запретили (боялись ограблений и убийств, поскольку такие случаи зимой были нередки)…

К январю в доме были съедены: горчица, кофе, несколько кусков дуранды (жмых), столярный клей, олифа и вообще все, что имело вид съедобного.

Однажды пришла мысль спуститься в подпол и посмотреть – нет ли чего там. К нашей радости были обнаружены несколько кустов корней георгинов, выкопанных с осени, положенных на зиму в подпол, чтобы не замерзли. Корни георгинов имели форму клубней до 10 сантиметров и диаметром до трех сантиметров. Не помню, за сколько времени, но георгины были съедены. По вкусу корни георгина напоминали свеклу с приторно сладким вкусом.

Какая-либо информация о событиях на фронтах, в Ленинграде или вообще где-либо, у нас отсутствовала. Радио у нас в доме не было. Дни месяца мы знали по талонам на хлеб, а новости – из разговоров в очередях за хлебом да из того, что рассказывала мама…

Мама всегда приносила вести от отца. С каждым разом они были все печальнее. В феврале он уже лежал в стационаре при заводе: не мог ходить и стоять.

Шестого марта 1942 года мама пришла рано вечером и сообщила, что вчера (5 марта) отец умер, а сегодня, с утра, его свезли в братскую могилу на Охтинское кладбище. В связи со смертью отца ее отпустили с работы, чтобы его похоронить (свезти на кладбище) и побывать дома. Поминать было нечем. Посидели, поплакали, и утром мама ушла на завод.

Мы с сестрой выжили благодаря заботам отца и мамы. Отец обеспечил нам тепло в доме, мама – уход за нами, поддержку питанием, повседневной заботой, несмотря ни на какие трудности. Хотя она физически дома бывала нечасто, мы чувствовали ее присутствие постоянно, и постоянно ждали ее прихода. Это нас дисциплинировало, заставляло выполнять ее указания, а не сидеть без дела и ждать смерти.

Мы давно уж перестали обижаться на когда-то появившееся обидное слово «дистрофик», значение которого сначала не понимали, а потом привыкли и не реагировали на него. Люди умирали, и никого это уже не удивляло. Человек шел, падал, и если у него не было сил подняться, то он так и умирал здесь же, на снегу. Редко находился «кто-то», который пытался помочь упавшему…

После смерти отца, в какой-то из мартовских дней, я пошел с мамой на завод попытаться устроиться на работу. Дорога до Ржевки казалась бесконечной. Вот и завод. Пришли, как я помню, в отдел кадров. Как работник, выглядел я, безусловно, комично. Мне было неполных 12 лет, росточком был маленький, шапка на голове больше, чем сама голова. Измученный дорогой, худющий, жалобно смотрящий из-под нависшей на глаза шапки, я, сколько было «металла» в голосе, заявил, что пришел заменить умершего отца (я верил в это и говорил вполне сознательно). Как и следовало ожидать, на работу меня не приняли, и пришлось проделать трудный путь обратно домой.

Наступил апрель: таял снег, с дорог и канав убирали трупы, появились первые зеленые травинки, которые тут же съедались, светило солнце и все понимали: самое страшное позади…

 

Печатается в сокращении.

Источник: Боль памяти блокадной: сборник воспоминаний жителей и защитников блокадного Ленинграда. – Мытищи, 2000. – С.203 – 208.

Комментарии (авторизуйтесь или представьтесь)