Так не хотелось жить…
Мы и до войны жили в Танцах — на улице Пушкина, дом 18. Отец, Иван Григорьевич, работал в Гатчинском райкоме партии, мама — на фармацевтической фабрике. У меня было две старших сестры, брат, а 8 июня 1941 года родилась еще сестричка Галя. О войне узнали из речи В. Молотова, передававшейся по радио. Отец сразу сказал: «Мать, собери меня, я — в ополчение».
11 сентября мама вышла из дома и попятилась: во дворе, на окопе, сидел немец. Мне было 8 лет, и фашистов я представляла такими, как их изображали на плакатах: в виде рогатых и хвостатых чертей. Когда на пороге появился немецкий солдат в шинели, пилотке, с автоматом, я шепотом спросила сестру Юлю: «А где же у него хвост?»
Всех жителей собрали у железнодорожного магазина: объявить о новом порядке. К маме подошла соседка Зоя Семеновна и сказала: «Вот, твоя дочка агитировала идти в ополчение, а тут и наши пришли!» «Нашими» она считала гитлеровцев…
Маму, как жену коммуниста, выдали сразу. Ночью за ней пришли жандармы и вместе с парторгом Юлией Михайловной, комсомолкой Людочкой и курьером поселкового совета тетей Шурой заперли на трое суток в ледник. У мамы все допытывались: «Где муж? Где дочка?» — Она отвечала одно: «На фронте…» — Избитую, ее все же отпустили, а остальных расстреляли.
Сосед наш, Зимин, постоянно напоминал нам, кто мы такие: «Вы же коммунисты! Захочу — всех расстреляют!» — И забирал у нас в качестве платы за молчание то будильник, то детские ботинки…
А мы уже голодали: ведь жили в жактовской квартире, не имели ни огорода, ни скотины. Мама ездила с тачкой по деревням и меняла вещи на продукты. За новую Ленину шубку и велосипед дали по ведру картошки, а за комод — лишь ободранную конскую шкуру. Мы нарезали ее на кусочки и сварили суп.
Снег в сорок первом выпал рано, уже в октябре, и немцы приказали жителям расчищать дорогу к Можайской; на Ленинград шли вражеские танки. Старостой в Тайцах стал Иков — хмурый нелюдимый мужик с нашей улицы. По вечерам он обходил дома и предупреждал, чтобы все выходили на работу, даже шестилетние. Мне исполнилось восемь, но была я маленькая, худенькая, едва поднимала огромную лопату. Надсмотрщиком над нами поставили Макса — высокого злобного немца. Размахивая на морозе руками, он все повторял: «Ленинград капут! Ленинград капут!» — Однажды я не выдержала и выкрикнула: «Тебе капут! А Ленинград — наш, там мой папка!»
— Швайне! — заорал Макс и выхватил лопату. От удара я упала, а он начал так колотить меня ногами, что я отлетала как футбольный мяч, и из горла хлынула кровь. Наверное, навсегда бы осталась на дороге, когда б не случай.
Мимо проезжал комендант. Он приказал остановиться, вышел из машины и закричал на Макса. Даже сорвал с него погоны, а меня поднял на руки и положил в машину.
Домой меня привезли лилово-черную, как головешка. Собрались соседки-старушки, стали причитать: «Моли Бога, Мотенька, чтоб скорей прибрал!» — Сестренка Юля возмутилась: «Рано отпеваете! Она вас переживет!» — Прогнала старух и не отходила от меня, прикладывая к синякам мокрые тряпки.
Я ничего не ела, и мама пошла по соседям просить молока. Жена Икова держала коз, но за поллитра молока запросила сто пар веников. Где их зимой возьмешь?
Выручил дедушка Петров. Каждый день приносил нам баночку молока и говорил: «Матушка, попои молочком, Бог даст, и выживет…» — Я и вправду выжила, только кровью долго кашляла.
А вот брата Колю мы потеряли. Кто-то обрезал в Гатчине провода — сказали на него. После Нового года Колю забрали в гатчинский лагерь военнопленных и вскоре пришло извещение, что он расстрелян «за диверсионные действия»…
Только я поднялась, снова пошла на работу. Макса уже не было. Бригадиром стал пожилой усатый немец, неплохо говоривший по-русски. Прозвали его почему-то Мартыном. Он оказался добрым человеком. Когда мы бывали одни, всегда говорил: «Отдыхайте, отдыхайте…» — Еще стояли морозы, а у Мартына вечно был насморк, и баба Лена часто подходила к нему и вытирала нос, чтобы сосульки не намерзали…
Коменданта тоже сменили, и новый оказался гораздо хуже прежнего.
Как-то наш самолет сбросил листовки. Мы подобрали их и читали такие дорогие слова: «Ленинград не сдается!» Старшие девочки — моя Юля, Маша Степанова и другие,— разносили листовки по домам. Их выдали. Последовал приказ коменданта: «По 25 розг!» Что это такое, мы хорошо знали: одного мальчика за буханку хлеба засекли насмерть.
Юля пришла домой с плачем: «Ой, засекут вас!» — Я знала, что розгами наказывают только с 12 лет. Утром встала, оделась, и говорю Юле: «Я пойду за тебя…» За Машу пошла ее шестилетняя сестра Оля. Пришли мы с ней в комендатуру. Новый комендант — высокий, рыжий, спрашивает: «Вы листовки распространяли?» — «Мы только бумажки подбирали»,— отвечаем. Комендант видит, что Оля совсем маленькая — отшвырнул ее к порогу, она только нос разбила. А меня как начал трепать за уши, да головой об порог — раз, два… На крыльцо швырнул и сапогами под бока так двинул, что кровь снова из горла пошла…
Ребята с санками во дворе дожидались. Меня на санки положили. Кто лепешку сует, кто жмых, а мне рта не раскрыть. Дома уши промыли (надорваны оказались), платочком перевязали: — Авось, срастутся…
Срослись, конечно, уши, но кровью опять долго кашляла.
Когда поправилась, снова погнали на работу. Теперь мы чистили снег у бункеров, где жили немцы. Я ходила на работу в колиных брюках и ушанке, из-за чего меня принимали за мальчика. Однажды я чем-то привлекла внимание немца, охранявшего бункер.
— Мишка, ком! — позвал он меня. Пришлось идти. Немец привел меня в бункер, усадил за стол и налил полную миску горохового супа со свиными консервами. Да еще кусок хлеба дал. Я хлеб за пазуху спрятала, но он заметил: «Ешь, ешь, еще дам!» — Я поела, поблагодарила: «Данке шен!» — Немец отрезал еще два ломтя хлеба, положил между ними кусок сыра: «Мамке неси!»
На улице ждали ребята: «Ну, что?» — Отдала я им хлеб, каждому досталось по маленькому кусочку…
На следующий день немец опять меня позвал, и снова накормил. Так продолжалось несколько дней.
— Когда не будешь здесь работать, приходи за супом, — сказал на прощанье. Я приходила, и всякий раз получала баночку супа и кусок хлеба.
Наконец, наступила весна. Однажды в теплый солнечный день я пришла к бункеру в летнем платье, с бантиком в волосах. Мой немец всплеснул руками: «Ой, Мишка-Мишка! Здесь Машка, а я думал — Мишка!»
Летом мы дробили на дороге бут. До войны в Тайцах работала плитоломка, теперь же мы разбивали тяжелые глыбы известняка вручную — молотками. Надсмотрщик был злой, не выпускал из рук плетки. От голода — питались ведь одной травой — многие страдали поносами и часто бегали в кусты. Одну женщину, тетю Тину, надсмотрщик так избил, что она и скончалась в кустах…
В другой раз мы, голодные, украли в поле турнепс. Хозяйка-финка пожаловалась бригадиру. Он начал нас хлестать плеткой, но из проезжавшей по дороге машины вдруг вышел шофер и остановил порку.
— Дети же хотят есть! — разобрали мы в его выкриках. Еще в сорок первом году в Тайцах появился лагерь наших военнопленных. Вначале они жили на голом поле, оцепленном колючей проволокой. Потом сколотили три барака. Оборванные, грязные, голодные, они производили жуткое впечатление. Мы собирали по чердакам старую одежду и бросали им через забор. Охранников мы хорошо изучили: одни орали и замахивались на нас, другие как бы не замечали.
Пленные научились делать игрушки. Вырежут, например, из фанеры курочек и прикрепят их к дощечке. Дернешь снизу за нитку — куры кланяются, будто зерно клюют. Узники передавали нам готовые игрушки, а мы меняли их у немцев на хлеб.
— Айн брот! — говорим, и протягиваем игрушку. Солдаты смеялись и кидали нам в торбу куски хлеба, сыр, конфеты. Как не голодны мы были, но себе ничего не брали: пленным приходилось намного хуже, чем нам. Тощие-претощие, с черными заросшими лицами, они едва волочили отмороженные ноги в деревянных колодках. Запомнился пленный дядя Коля, повторявший: «Не верьте немцам, мы все равно победим!»
Так же писалось и в листовках, которые сбрасывали наши самолеты. Однажды немцы подбили советский самолет, и он упал в торф. Летчик остался жив и его заперли в одноэтажном доме на улице Юного Ленинца. Мы с Валей Мишаченковой заглянули в окно и увидели пленного летчика с забинтованной головой. Из дома вышел немецкий офицер и спустил на нас собаку. Огромная, как теленок, овчарка свалила меня на землю, в клочья изодрала пальто, но саму не тронула. Страху-то я, конечно, натерпелась, и ночью получилось что-то вроде нервной горячки: температура сорок, бред. Мама испугалась, пошла просить помощи в немецкий госпиталь. Там работала медсестрой Фруза Куделинская, учившаяся до войны вместе с Леной. Она привела ко мне врача-немца. Он дал какие-то порошки. Жар прошел, но долго я еще вздрагивала по малейшему поводу и не могла бегать — кололо сердце.
Есть было по-прежнему нечего: мы не имели ни земли, ни семян, не могли посадить огород. Только собирали траву, и мама пекла лепешки, подсыпая к толченой траве опилки. Ходили опухшими, с огромными животами. Получше жили те, кто имел собственные дома с земельными наделами — например, финны. У них дети ходили в школу, и немцы их на работу не гоняли. Финские дети смеялись над нами и по-всякому обзывали.
У нас умерла годовалая Галя. Не в чем было хоронить: как мама ни просила соседей, никто не хотел сколотить гробик. Помог батюшка: принес на плече аккуратный желтенький гробик, отпел сестру и сам похоронил.
Вскоре со мной случилась беда. Работали мы на дороге, а к Ленинграду шли танки. По одной стороне — танки, по другой — обоз. Все успели отбежать, а у меня шнурок на ботинке развязался. Я замешкалась и оказалась перед танком. Прижалась к заборчику и замерла от ужаса: танк шел прямо на меня. Я бросилась наперерез и от танка увернулась, но угодила под обоз. Сколько по мне телег проехало — сказать не могу. Помню только, что очнулась в госпитале, куда меня принесли старшие ребята. Обе ноги оказались раздробленными. Наложили гипс, отвезли домой. Сначала я не чувствовала боли, зато потом — не могла пошевелиться. Бомбежка, обстрел, мама тащит меня в окоп, а я кричу: «Мамочка, милая, оставь меня ради Бога, я больше не хочу жить!» — Правда, было так больно и так я устала от всего, что жить уже не хотелось. Однако поправилась, сперва ползала, потом встала на костыли, которые мне выдали в госпитале.
Шел уже 1943 год. Началось наше наступление, и немцы стали угонять жителей на запад. Погрузили нас в товарные вагоны, везли трое суток, не кормили и дверей не открывали. Некоторые задохнулись и умерли.
Высадили на станции Бикеты в Латвии и продали, как рабов, богатым хуторянам: по 4 марки за человека. У наших хозяев было 28 коров, 30 поросят, 100 овец. Хозяйка — Ольга Петровна — оказалась доброй женщиной, а хозяин, хоть и бывший батрак, очень злой. Ходил всегда с плеткой и чуть что — бил батраков. Кроме нас, здесь работали две польские семьи: Ева с Томасом, Катя с Антоном. Им платили за работу, нам — нет. Кормили же всех одинаково. Утром — кофе из цикория, яйцо, хлеб с топленым салом, в обед — картошка с подливой, вечером — путра (каша) со шкварками. Мы сначала никак не могли наесться. Хозяйка боялась, что мы заболеем и кормила понемногу каждый час. По субботам в доме пекли булочки, она мне всегда полный подол насыпала.
Хозяйство было большое — 73 гектара земли, выращивали рожь, картошку. Я ухаживала за коровами, научилась доить и доила пять коров. Однажды бык сломал загородку, рванулся к корове и опрокинул ведро с молоком, которое я успела надоить. Хозяин кинулся на меня с плеткой, но Ольга Петровна заступилась.
В другой раз я пасла коров в поле. Вдруг началась сильная гроза. Коровы разбежались. Хозяин гнался за мной на лошади, размахивал плеткой и кричал: — Убью! Я спряталась под мостиком и до ночи не вылезала.
В августе сорок четвертого года немцы приказали всем русским явиться в волость для отправки в Германию. Мама с Юлей пошли без меня, пообещав: «Мы постараемся убежать и вернемся к тебе». — Но убежать они не смогли, а вскоре и мне пришла повестка. Хозяйка дала на дорогу хлеба, яиц, сала, и я отправилась в волость. Это была Яунпилсская волость Тукумского уезда. Русских собралась здесь огромная толпа. Нас пересчитали и под конвоем погнали пешком на запад.
Сентябрь, льет холодный дождь, мы бредем по раскисшим дорогам все дальше и дальше от дома. Нас совсем не кормят. Ночуем где придется: то в какой-нибудь конюшне, то в скирдах соломы в чистом поле.
Детей много, но другие с родителями, а я одна, как перст. Припасы свои съела, что дальше делать — ума не приложу. Спрячусь за стогом и плачу. Была б рядом речка — утопилась бы, кажется…
Охраны ночью не выставляли: немцы с вечера пересчитывали нас и наказывали: «один уйдет — всех расстреляем!» Я приметила невдалеке хутор и решила туда сходить. ХозяЕва — пожилые люди — оказались добрые. Покормили и с собой дали. Я спрятала еду в стог и зареклась есть понемногу, чтобы дольше хватило. Утром, когда все завтракали, достала и я хлеб и кусочек сала.
— Смотрите, она у кого-то украла! — вдруг закричала женщина, находившаяся среди узников. И принялась меня бить. К ней присоединился один дядька — тоже русский, колотил тяжелым кулаком и приговаривал: «Будешь знать, как воровать!» — Я рыдала и не могла слова вымолвить: обиднее всего, когда бьют ни за что, да еще свои…
От соседнего стога прибежала новгородская женщина тетя Нюра и отняла меня. У нее было два сына: 15-летний Боря и Миша 13 лет.
— Будешь третьей,— сказала тетя Нюра, и я пошла с ними. Вместе ели, вместе спали на одном одеяле.
Привезли нас на хутор Гривенки, где хозяином был высокий красивый латыш Гриша. В баньке у него собирались латышские партизаны. Они говорили: «Нам только советская власть дала жизнь!» — Об этом как-то узнали латышские националисты и нагрянули на хутор.
— Всех расстрелять! — кричали. Женщины перепугались, детей за спины прячут. Гриша побежал — его ранили. В стог спрятался — нашли по кровавым следам. Он отстреливался до последнего патрона и застрелился сам. Жену его так били, что она тут же, на снегу, родила мертвого ребенка. А за нами приехали немцы и увезли в лагерь. Помню, дорогой в фургоне мы пели:
«Как умру я, умру я,
Похоронят меня…
И родные не узнают,
Где могилка моя…»
Источник: Убитое детство: сб. воспоминаний бывших детей-узников фашистских концлагерей. Автор-составитель. И.А. Иванова, С.В. Никифорова. СПб.: ИНКО, 1993г.