Рядом со смертью
Б.К.Овсянников родился в 1931 году, москвич. Все блокадное время провел безвыездно в Ленинграде. Как сам считает, выжил благодаря самопожертвованию матери. После войны окончил Ленинградское высшее военно-морское училище подводного плавания, два года плавая на лодках. Капитан-лейтенант.
Этот ранний час июньского рассвета
Был когда-то взорван сталью и огнем.
Самый длинный день начавшегося лета
Стал войны жестокой самым первым днем.
Анатолий Молчанов, поэт-блокадник
Так со мной и случилось. 22 июня 1941 года. Севастополь, где я отдыхал с мамой у ее сестры Лиды, разбудила мощная канонада наших орудий и сильные взрывы. Вначале мы подумали, что это обычное учение: Севастополь же! Мужа Лиды — дядю Колю, флотского офицера, вызвали по тревоге на службу. Он успел нас всех расцеловать. «Это, вероятно, очередное учение». И больше мы его не видели никогда.
Услышав речь Молотова, мы срочно выехали домой, в Ленинград. Там мы окунулись в напряженный ритм города. Он готовился к предстоящей обороне. Мама приступила к своей работе воспитателем детского сада, позднее заведующей. Я же с друзьями наблюдал, как город постепенно одевался в броню, стараясь сохранить от варваров драгоценные творения великих зодчих, наблюдал, как многих жителей, в том числе и из нашего дома, отправляли на строительство оборонительных сооружений вокруг города.
Повсюду создавались курсы: население обучалось основам противохимической и противовоздушной обороны. Формировались общественные отряды МПВС (местной противовоздушной обороны), впоследствии спасавшие дома от зажигалок. Помню, как в парках, скверах, на Марсовом поле, на набережных и крышах военных объектов устанавливались зенитные установки. По вечерам в воздух поднимались заградительные аппараты. Запомнилось, как зловеще они иногда горели по ночам, будучи подожженными немецкими самолетами.
В середине июля ленинградцы впервые познакомились с карточками. Началась частичная эвакуация ленинградской промышленности.
4 сентября немцы начали артиллерийский обстрел города из 240-миллиметровых орудий. Он не замолкнет до прорыва блокады. 8 сентября сгорели Бадаевские склады. Это положило начало голоду… Всех охватило тревожное предчувствие надвигающейся катастрофы.Воздушные налеты фашистской авиации, особенно ночью, стали обычным явлением, таким же, как и дневные артобстрелы города.
В это время мы начали осваивать подготовленное в подвальном помещении дома бомбоубежище. Резкие и тягостные надрывы воздушных сирен — одна по трансляции, вторая во дворе и твердый, монотонный голос диктора ленинградского радио настойчиво предупреждали нас: «Воздушная тревога! Воздушная тревога!..» Вначале мы дружно хватали заранее приготовленные чемоданы с необходимыми вещами (теплая одежда, одеяло, подушка и т.д.) и сумку с запасом продуктов, питьевой воды и быстро спускались в бомбоубежище. Там собиралось много стариков, детей. Наверху — грохот зенитных батарей, гулкие взрывы. Иногда просиживали в подвале по нескольку часов. Постепенно стали привыкать. Мы все реже спускались вниз. Были случаи, когда бомбы, пробивая верхние этажи, взрывались в нижних, заваливая бомбоубежище. Люди оставались без воздуха и света. Лопались трубы, и вода заливала укрытия. Возможно, и этого боялись. Если суждено погибнуть, так все равно где.
Иногда в гости приходил муж сестры моего папы — Дядя Степа. Он записался в Кировскую дивизию народного ополчения. Позже его как ценного специалиста отозвали. Он удивительно интересно рассказывал об обороне Ленинграда. Затаив дыхание, я боялся пропустить слово. Запомнилось: 10 сентября по Кировскому заводу нанесли сильный бомбовый удар. Дядя Степа рассказал, как стойко держались рабочие. В последние дни фашисты подвергли завод методическому обстрелу из тяжелой артиллерии, часто бомбили. Кировцы жили и работали в постоянном напряжении. Он рассказал, как один немецкий танк прорвался к самому заводу. Конечно, он тут же был наказан кировцами.
С особым любопытством я рассматривал его личное оружие — пистолет, который он изредка давал мне подержать в руках. Он обучал меня, как гасить зажигалки. Приносил и показывал образцы этих мелких блестящих бомб со стабилизаторами и отверстиями в носовой части, из которых при падении вырывались снопы огня. Их буквально высыпали на Ленинград. Мы, подростки, помогали дежурившим на крышах бойцам тушить их. Облачившись в огромные рукавицы, бесстрашно расправляясь с ними — сбрасывали с крыши, либо втыкали в ящики или бочки с песком. Иногда они взрывались чуть не в наших руках.
Позднее я узнал, как дяде было поручено особо секретное задание — в десятидневный срок создать истребительную команду подрывников и подготовить Кировский завод (если того потребует обстановка) к взрыву. Дядя Степа разъяснил мне, что Гитлер задался целью уничтожить весь наш город. Что все ленинградцы до единого готовы жизни свои не пожалеть, чтобы не допустить этого. Лучше все взорвать, чем отдать врагу. Только так!
В октябре вновь снизили довольствие. Я стал получать 200 граммов хлеба на сутки. Все больше хотелось есть. Квартира остыла. Мы с мамой обычно в конце лета сами пилили, кололи, складывали поленья в подвале, затем вязанками таскали на четвертый этаж. На топку камина, что был в большой комнате, дров уже не хватало. Купить дрова стало невозможно — склады опустели. Изредка доставали на черном рынке торфяные кирпичики, да и те вскоре пропали. Начались перебои с подачей электричества. Ночные бомбежки следовали одна за другой, днем — бесконечные обстрелы.
Было предпринято несколько попыток эвакуировать детский садик через Ладогу или поездом, и каждый раз детей возвращали в Ленинград, тан как они попадали под удары с воздуха и артобстрелы. Были жертвы. Наконец детей удалось отправить на Большую землю. Мама приняла решение остаться со мной в осажденном Ленинграде — будь что будет! Лучше умереть в родном доме, чем ехать неизвестно куда и погибнуть в дороге. Она поступила на работу в бюро пропусков больницы им. Куйбышева. Фактически это был госпиталь. Он как военный объект усиленно подвергался бомбежкам и артобстрелам.
Запомнился случай, когда в очередном ночном воздушном бою был сбит немецкий бомбардировщик. Утром мы с пацанами ходили в Таврический сад смотреть на обломки этого самолета со свастикой на разрушенном корпусе. Говорили, что его таранил наш истребитель. Шли слухи, что среди экипажа вражеского стервятника находилась женщина-пилот и с ней был ее восьмилетний сын. Он был одет в форму немецкого летчика.
Два раза я принимал участие со старшими ребятами с нашего двора в выслеживании фашистских диверсантов, которые с помощью ракет наводили немецкие самолеты на военные объекты. Один от нас улизнул. Второй с помощью бойцов МПВО был задержан.
В ноябре я пошел в школу. Занимались в бомбоубежище одного из домов. Учебники нам выдали, трудней обстояло с бумагой, иногда приходилось писать на газетах. В помещении холодно. Сидели за партами в пальто, в шапках. Руки зябли. Ходить в школу становилось все трудней. К этому времени я и мама уже получали хлебный паек по 150 граммов. Да это был уже и не хлеб. Про остальные продукты только мечтали. От постоянного недоедания у меня стали появляться признаки дистрофии — истощение организма и ослабление сердечной деятельности. Появилась сонливость, начали кровоточить десны. Потом — 125 граммов… дуранды. Не хлеба, а б-р-р… И этому были рады. Стали появляться первые трупы. На улицах, во дворах… Самодеятельные гробы. Или просто труп, завернутый в тряпье…
Морозы крепчали. Для безоконных домов это ужасно. Оборвалось и электричество. Оборвалась и учеба. Пользовались самодельными керосиновыми коптилками со слабомерцающим пламенем.
С морозами усилился голод. Запасы еды кончались, а подвоз продуктов был жалким. Все чаще по карточкам, кроме ломтика «хлеба», ничего не выдавали.
Пока у нас была сила, мы еще пытались пользоваться подножным кормом. Несколько раз нам с мамой удавалось добираться до ближайшего пригорода, где на полях, хоть и под артобстрелом, выкалывали из-под снега уцелевшую мерзлую картошку. Иногда удавалось у деревенских жителей выменять на наши вещи кормовую дуранду или жмыхи. Мама с соседкой ходила к сгоревшим Бадаевским складам и приносила землю, пропитанную горелым сахаром.
В середине декабря остановились трамваи. Они стояли всюду. Их медленно засыпало снегом. Одинокие поврежденные снарядами вагоны, покрытые снегом, походили на человеческие трупы. Жизнь в городе еще больше замерла. Но ослабевшие человечки продолжали несмотря ни на что шагать на работу и с работы. Они работали. Шили теплую одежду для защитников города, «ковали» оружие — танки, пушки, патроны, автоматы. И большей частью по приказу Ставки отдавали все это другим фронтам, а сами оставались с «трехлинейками» и «максимами». К станкам и конвейерным сборкам вставали женщины и подростки, заменяя ушедших на фронт или умерших. «Все для фронта — все для Победы!» — таков был лозунг того дня.
В течение декабря—января в Ленинграде не осталось живности: птиц, кошек, собак — их попросту съели. Искусством по ловле голубей, этих доверчивых птиц, овладел и я. Петля из веревки, укладываешь ее на землю, в центр — капельку корма. Когда голубь заходил в ту петлю — дерг за конец веревки! И голубь в руках!.. Эта нехитрая птичка первой ночевала на крышах. Пришла очередь младших братьев человека:
Мой Шарик был всех псов добрей,
Чего с ним только не творили!
В блокадном страшном декабре
Мы суп из Шарика сварили.
А. Молчанов
В конце декабря по городу прошел страшный слух: будто полчища крыс покидали город. Это очевидцы рассказывали: лавина крыс вышла на Невский проспект со стороны Васильевского острова и с близлежащих улиц. Как по команде эта черно-серая живая масса двинулась по всей ширине проспекта в сторону Александро-Невской лавры и далее, сметая на своем пути все съедобное. Похоже на морскую примету — скорую гибель корабля. Этот слух многих смутил.
По состоянию самочувствия я считал, что уже обречен. Полностью истощенного, полуживого, не имевшего шанса на выживание, привязала меня мама шарфом к детским саночкам. С большим трудом спустилась с гружеными санками с четвертого этажа во двор. Превозмогая себя, повезла меня в большой военный госпиталь, что находился на Выборгской стороне, недалеко от Финляндского вокзала. Будучи сама также на последней стадии дистрофии, маленькая, полностью обессиленная от недоедания, ради моего спасения пошла на отчаянный шаг. Она решила вывести умирающего сына из холодной, темной квартиры с замерзшим туалетом и закоченевшими в постелях трупами соседей и подбросить меня к главному подъезду госпиталя. По дороге мы несколько раз попадали под обстрел, но укрываться было негде, и мама спешила. Вот мы и у цели.
Оставив меня на видном месте возле ворот, мама с болью в душе наблюдала из-за угла за умирающим сыном. Ее замысел был прост: меня должны заметить и, сжалившись, забрать в госпиталь. Другого выхода у нее уже не было. Это — последняя надежда. Или…
Бог оказался к нам благосклонен. Санитары, сопровождавшие очередную машину с ранеными, заметили живого пацана, привязанного к санкам, как покойника. Что такое? А ну в палату его! Положили меня рядом с входной дверью: мест не было. Вокруг — раненые бойцы.Очнулся я… во взрослой полосатой пижаме. Мое воскрешение явно обрадовало окружающих, и я тут же ощутил их внимание, отцовское тепло, заботу. Они подбадривали меня шутками, пытались кормить, но я был очень слаб и часто срывался в забытье. Есть я был не в силах, говорить тоже. Молча я лежал без движения и тупо смотрел в потолок. Медицинский персонал и бойцы взяли надо мной шефство. Прошло много дней, пока мое состояние начало незаметно улучшаться.
Постепенно мою койку (на колесиках) стали передвигать вдоль стенки все ближе к противоположному углу палаты, перед которым висели большие белые простыни. Я постепенно разобрался в обстановке. Тяжелораненые бойцы, которых спасти не удалось, словно по конвейеру, двигались к этой злополучной белой ширме. С вечера или обычно ночью, когда все спали, их, умирающих, переносили за эти занавески. Оттуда начинали доноситься тяжелый храп и стоны. Обычно к утру все смолкало, и изолированных больше никто не видел — их выносили в дверь, расположенную за простынями.
С грустью я понял, что и моя койка с каждым днем и часом все ближе в этой «запретной зоне».
Мне очень не хотелось очутиться за белыми шторами. Я мысленно этому сопротивлялся и с ужасом ждал приближающегося вечера. Несмотря на сочувствие, заботу и поддержку всей палаты, я опять ушел в забытье… и ночью очнулся за этими проклятыми занавесками. Далее я опять ничего не помню. Позднее мне рассказали, что я не хрипел, не стонал, а только тяжело дышал. Я был на грани клинической смерти. Однако время шло, и мое пребывание в одиночестве затянулось. Я стал как бы тормозом действующего «конвейера». Возможно, прошли сутки, и мне пора было освобождать место, а я все еще «теплился». Тогда меня ночью аккуратно вернули в палату, уложив в ближайшем углу.
Утром все облегченно вздохнули, увидев меня вновь. Прошло еще некоторое время, и я очнулся. Лица бойцов, потускневшие от сильных ранений, засветились радостью, когда они поняли, что их подопечный ожил. Не помню, что со мной делали врачи, но через какое-то время я распознал, что меня подкармливали из рожка простоквашей. Медленно ко мне возвращалась жизнь, и моя койка вновь «поехала» в сторону выздоравливающих. Заботливость врачей, медицинских сестер, ночной нянечки и дружеское отношение раненых сделали свое благодатное дело — я полностью восстановился.
Каково же было мое удивление, когда, проснувшись после обеда, я увидел в палате новогоднюю елку, украшенную разноцветными блестящими игрушками. Она вдохнула радость, святую веру в жизнь и в предстоящую победу всем находившимся на излечении. В знак уважения ко всем окружающим елку принесла и украсила моя мама. Она слезно благодарила медицинских работников и раненых бойцов за мое спасение.
Все, что произошло со мной в канун Нового 1942 года, воспринимается мною как кульминация в борьбе жизни и голодной смерти питерского юнца.
В январе я вернулся в нашу промерзлую квартиру с неубранными застывшими трупами соседей. К этому времени обстановка в осажденном Ленинграде еще больше ухудшилась. Ко всем бедам прибавилась еще одна: прекращение подачи воды. Поблизости питьевой воды не было, и нам, дистрофикам, пришлось с большим трудом ходить по соседним дворам и улицам в поисках действующей водонапорной колонки или крана. Вокруг источника воды от сильного мороза (он доходил в то время до 30 градусов) обычно образовывалось круговое возвышение, преодолеть которое ослабленным блокадникам было большой проблемой. Ноги скользили, человек падал и разбивался. Вновь пытался одолеть препятствие и опять падал. Многим добраться до воды не удавалось. Некоторые от неудачи плакали: как быть без воды? Им помогали доставать воду другие. Ленинградцы всегда отличались взаимопомощью и чувством товарищества — это помогало им выжить. Кому удавалось добраться до воды и наполнить ведро, чайник или бидончик, предстояла еще сложность — съехать по льду вниз, чтобы при этом не упасть и не выплескать на себя или на других воду. Часто устоять на ногах не удавалось, емкости опрокидывались, одежда становилась мокрой, а лед вокруг крана нарастал еще более. Человек оставался без воды — все надо было начинать сначала. А где и как сушиться? Пока доползешь по обледеневшим ступенькам крутой лестницы до четвертого этажа — расплескаешь воды еще. Мокрая одежда промерзала. Но без воды оставаться было нельзя — она составляла основную часть рациона блокадника. Когда перестали действовать эти источники, пришлось ходить за водой на Неву. Мусор, нечистоты, в том числе и парашу, выбрасывали во двор. Недалеко от нас было — не помню, что — то ли небольшой ипподром, то ли конюшня или гараж. Его и отдали трупам. Там их было множество. Позднее и весь двор превратился в большой переполненный трупами склад под открытым небом. Туда было трудно пройти. Были случаи, когда умерших просто выбрасывали из окна. Они падали в глубокий белый снег и долгое время оставались воткнутыми в него. Со временем их вывезли. Морозная и снежная зима предохранила Ленинград от эпидемий.
Город мужественно продолжал жить в трудовом ритме. Многие не уходили с рабочих мест, ночевали в красных уголках, переходили на казарменное положение. На предприятиях их подкармливали по карточкам дрожжевым супом и жидкой кашей на соевом молоке. Я запомнил вкус этой пищи по госпиталю.
В центре нашей комнаты стояло «изобретение века» — буржуйка. Она топилась почти круглосуточно и накалялась докрасна. Она нас согревала, на ней мы готовили «пищу», и от нее исходило освещение. Проблема была в дровах. Дело дошло до рубки мебели: остальное было сожжено. Столы, стулья уже сожрала печь. Буржуйка была как бы сердцем наших ослабленных дистрофией организмов: она поддерживала наши жизни, пока ее топили. В двух-трех метрах от печки было холодно, и вода замерзала. Сидели мы перед ней молча на стульях, как старцы, втянувши головы в плечи. На мне была шапка, на маме шерстяной платок. Мы были закутаны в одеяла, так как от печки было жарко, а спины мерзли. В наших головах были мысли только о предстоящей еде, в том числе и о еще несъеденной порции хлеба. Выкупив рано утром по карточкам свой паек на двоих — 400 граммов, — мама его сразу строго делила на три доли. Одну мы сразу съедали утром, вторую часть днем и последнюю вечером. Чтобы я не соблазнился, она прятала хлеб. Никакие мои уговоры не действовали.
На печке постоянно кипела огромная кастрюля с «похлебкой» и стояп тяжелый чугунный утюг, которым мы согревали себе ноги, когда поочередно, не раздеваясь и еще более утеплившись, ложились на кровать. Эти «мероприятия» не поощрялись, так как их последствия грозили неприятностью: по мере остывания утюга ослабленная голодом и холодом очередная жертва медленно, беззвучно, под сладкий сон засыпала навечно. В этом мы убеждались не раз. Небезопасно было и дремать сидя перед буржуйкой, так как по мере постепенного наклона вперед (к теплу) можно было подпалить себе нос.
Что касается упомянутой «похлебки» — тут разговор особый. Увеличение пайка хлеба служащим и детям от 125 до 200 граммов было вынужденной мерой. Но это не остановило уровень смертности блокадников, так как кроме хлеба в этот период по карточкам ничего не давали — продуктов в городе не было. Еда: вода и кусочек вязкого хлеба, похожего на глину. Инстинкт самосохранения толкнул нас на вынужденный шаг — употреблять в пищу все, что мы считали съестным — в кипящую воду летели конопляные зерна, дуранда, жмых, олифа, соевое молоко, дрожжи, сахарин. Но вскоре и эти продукты кончились. В кастрюлю полетели мебельные опилки, кусочки столярного клея, добытого из ножек стульев, остатки казеинового клея из старых переплетов, куски натуральной кожи с оболочек старинных книг, ремней и сумок, вырезки слоистых обоев с мучной основой и многое другое. Все это добротно сдабривалось солью и острыми специями, оставшимися с «доброго» времени. За этим провиантом мне приходилось дополнительно спускаться этажом ниже в большую многокомнатную бесхозную квартиру. Хорошо зная расположение пустых квартир, я с успехом находил там венские стулья с «вкусными» опилками и клеем; толстые книги с добротными переплетами и всевозможную кожгалантерею.
На край буржуйки мы обычно клали мелкие кусочки хлеба, которые мама выкраивала из своей нормы. Когда наливали в тарелки содержимое кастрюли, то для придания вкуса и цвета туда крошили эти слегка подгоревшие на печке кусочки…
И вот весна! Яркое солнце внесло в сознание блокадников надежду, что нечеловеческие страдания позади. Ладожская трасса, о которой с любовью и верой в нее пели ленинградцы: «Недаром Ладога родная Дорогой жизни названа…», — действительно явилась спасением для многих тысяч жителей города на Неве. Весной она заработала еще более энергично, и в Ленинграде стали появляться продукты. Мы, ослабленные дистрофией, с радостью восприняли увеличение суточной нормы хлеба по карточкам. Мама стала регулярно получать 400, а я — 300 граммов хлеба. Он стал выдаваться регулярно, и его качество повысилось. Стали появляться и кое-какие продукты, талоны на которые раньше не отоваривались. Здоровье еще оставалось плохим, но смертность немного уменьшилась. Ускорились работы по очистке городских территорий от трупов и нечистот. Вначале этим занимались бойцы МПВО, затем стали привлекать и жителей. Опасность эпидемии миновала. С приходом тепла стала оживать природа, и мы набросились на хвою, и с помощью отвара из нее лечили цингу. В ход пошла молодая съедобная трава, кора деревьев, затем молочные почки.
Ленинградцы активно приступили к коллективному и самостоятельному овощеводству. Под огороды шел каждый метр свободной земли. Марсово поле превратилось в сплошной огород. Мы с мамой с большим трудом вскопали там одну грядку и посадили самые необходимые овощи, травы, морковь, капусту. На грядках был порядок, воровства не было. Незначительный урожай заметно поддержал наши ослабленные организмы.
27 января 1944 года все ленинградцы вышли на улицы, многие устремились на набережную. В бывшем осажденном Ленинграде прогремел артиллерийский салют. В вечернее небо над Невой и над Марсовом полем (где мы с ребятами облюбовали свой наблюдательный пункт) взметнулись многочисленные осветительные ракеты. Грохот артиллерийских орудий и многоцветный фейерверк озарил счастливые лица ликовавших, с радостными слезами на глазах ленинградцев — это осталось у меня в памяти на всю оставшуюся жизнь. Это был для нас самый близкий, самый красочный праздничный салют из всех последующих салютов, которые мне приходилось видеть.
Город-победитель ликовал! Он радостно отмечал исторический момент — свое полное освобождение от фашистской блокады. Долгожданный час Победы для ленинградцев наступил!
Источник: Блокадники Волгограда: Комитет по печати, 1996 г.