Паника в прифронтовой Москве
В прифронтовой Москве
Первое, что мы увидели, войдя в квартиру, — пол, засыпанный мелкими осколками стекла. Во всех четырёх окнах нашей комнаты не осталось ни одного целого стекла. С большим трудом удалось застеклить одно из них. Другое, выходящее на Донскую, и два дворовых окна до конца войны оставались забитыми фанерой. В первый же вечер была объявлена воздушная тревога — все происходило так же как в Никольском, только вместо щели мы теперь спускались в газоубежище, помещавшееся в подвале нашего дома. В дальнейшем налёты стали практически ежедневными, начинались они с немецкой аккуратностью всегда в одно и то же время — в десять часов вечера — и продолжались часов до одиннадцати — двенадцати. За это время на Москву и её окрестности падали сотни фугасных и тысячи зажигательных бомб, причём, как уже говорилось, значительная доля смертоносного груза приходилась на подмосковные посёлки — над центром Москвы поднимались при помощи аэростатов некие заграждения; не знаю, как они были устроены, но в какой-то степени способствовали отражению воздушных атак.
Глядя из единственного окна, я часто видел, как по Донской движется длинная, серая тупорылая рыба с волочащимся по булыжной мостовой хвостом. Голова её стремилась кверху, поэтому сбоку, придерживая за верёвки и не давая ей взлететь, шли четверо или шестеро бойцов — зенитчиков. Если их было шесть, то они, как правило, оказывались совсем молодыми девушками — стрижеными, в пилотках и в тяжёлых армейских сапогах.
Наступило первое сентября, но ни одна московская школа не открыла дверей, чтобы встретить учеников. В одних школах были госпитали, в других — разные военные учреждения. Так формировались новые военные части, которые в спешном порядке отправлялись на фронт. Как и в июле по улицам двигались колонны сугубо штатских мужчин, плохо держащих строй, только вместо совсем молодых парней они состояли из мужчин далеко не юных. Это были добровольцы, записавшиеся в народное ополчение. Глядя на них, я, конечно, понимал, что кто-то не вернётся домой, но мог ли я тогда представить, что практически все они погибнут во время страшных боев под Вязьмой…
Многие москвичи, особенно те, кто работал на военных заводах, готовились к эвакуации в глубокий тыл — на Урал или в Сибирь, но массового отъезда из Москвы не было, московские фабрики и заводы работали на полную мощность. Почти все они полностью или частично сменили профиль — вместо мирной продукции на них делали оружие и боеприпасы.
Проезжая по центральным улицам, я часто не узнавал знакомых мест Москвы: в целях маскировки самые красивые здания были «спрятаны» под разрисованными сетками и разного рода пристройками. Так, глядя с Каменного моста на Кремль, вместо дворцов и соборов я видел какие-то невзрачные домишки, столь же странно выглядело место, где всегда стоял Большой Театр. Изменились и московские магазины: сначала опустели витрины, а очень скоро и полки за их прилавками. Чаще всего они были заставлены совершенно одинаковыми консервными банками с надписью «Chatka», по-видимому, это были камчатские крабы, которые совершенно не привлекали московских хозяек.
В сентябре были введены продовольственные карточки, и сразу стало заметно, что не хватает еды и, в первую очередь, хлеба. Карточки были четырёх разрядов: те, кто имел право на «рабочую» карточку, получали по 500 г хлеба, владельцы «служащих» карточек — по 400 г, столько же полагалось детям до двенадцати лет, а меньше всех — по 300 г — получали «иждивенцы». Карточки выдавались в домоуправлениях и представляли собой маленькие листки бумаги с неким подобием денежной защитной сетки; вверху было напечатано, какой категории карточка и на какой месяц она выдана, а ниже шли отрывные талончики, на каждом из которых стояло число (для хлебных карточек) и дневная норма. Талоны ни в коем случае нельзя было отрезать дома, эту операцию мог сделать только продавец непосредственно перед продажей хлеба. Неиспользованные талоны на вчерашний день (вероятность появления таковых была малой) становились категорически недействительными, зато можно было получить хлеб на завтрашний день, что практически все и делали.
Ходить в булочную за хлебом было моей семейной обязанностью. Каждое утро, простояв в очереди, состоявшей, по крайней мере, наполовину из таких же подростков, я протягивал продавщице карточку с надорванным талончиком на завтра и деньги, которые, в отличие от карточек, особой ценности тогда не представляли.
Получив обратно сначала обязательно карточки, а потом и взвешенную порцию хлеба – всегда свежего, так как его привозили ещё горячим и сразу начинали продавать — я шёл домой и по дороге не удержавшись, съедал вкусно пахнувший маленький довесок. Испытав угрызение совести, признавался в этом ужасном грехе дома, и никогда не был за это наказан.
Сейчас, когда детей чуть не до седьмого класса провожают в школу, кто-то может удивиться: как же это — дети одни, с драгоценной карточкой (месячный паёк хлеба для всей семьи!) в кармане, а то и просто в зажатом кулачке, ходят по пустынным московским улицам! И что же, ничего не случалось? Конечно, ходили слухи о каких-то бандах, но, насколько я помню, никаких ужасных происшествий с моими сверстниками в течение военных лет не случилось.
Добавка в сто граммов хлеба — сейчас может показаться смешным, но тогда это могло спасти жизнь, и мама, чтобы получить рабочую карточку, сдавала свою кровь — поллитра крови за полкило хлеба в день!
Кроме того, осень встретила необычно ранними заморозками; в начале октября уже пошёл снег, поэтому надо было позаботиться об утеплении жилища. В нашей коммуналке не было водяного (как тогда говорили — центрального) отопления, топили дровами, которые надо было приносить из сарая, что располагался в глубине двора. Осмотрев скудный запас своих дров, мы поняли, что их надо экономить (на дрова тоже были введены строгие ограничения). После двух-трёх «экономных» топок, стало ясно, что наша «голландка» на таком скромном пайке слегка нагревает себя, но уж никак не комнату. Выручил нас родственник-умелец, старый московский интеллигент, преподававший физику и математику в бывшем Коммерческом Училище. Рядом с сияющей сахарно-белыми изразцами голландкой была поставлена (прямо на дубовом паркете!) небольшая кирпичная печка, обмазанная глиной. Топилась она чурками длиной в треть полена, но худо-бедно обогревала комнату, а, главное, на ней можно было готовить еду и сохранять ее в относительно горячем состоянии. Сейчас это вспоминается с юмором, но тогда было не до смеха… Для печки нужна была плита – чугунная или стальная. Где-то в кустарных мастерских обещали сделать (за бутылку водки, разумеется), мама поехала и притащила эту плиту на себе – когда она вошла в дверь, лицо её было белым, как бумага. Она сбросила плиту на пол и рухнула на кровать.
Слушая разговоры мальчишек во дворе, я как-то услышал: «Мой брат на фронте, а сестра — на трудовом…», — и это не было образным выражением. Тысячи московских женщин были мобилизованы и находясь «на военном положении», то есть, живя в палатках или в брошенных домах подмосковных поселков, и не имея права поехать домой, эти «бойцы трудового фронта» с утра до вечера трудились, собирая замерзающие остатки урожая, заготавливая дрова и, главным образом, работая на строительстве оборонительных сооружений. Вчерашние девчонки копали противотанковые рвы и ямы, в которые опускали бетонные чашки с торчащими из них рельсами – получалось нечто вроде огромной щётки со стальной щетиной, обращенной своими концами на запад.
Линия фронта приближалась к Москве. В газетах и радиопередачах это не то чтобы замалчивалось, но и не подчеркивалось. Тем не менее близость фронта чувствовалась — и по рассказам приезжавших с трудового фронта, и по разговорам в очередях (как тогда говорили, «по сведениям агентства ОГГ — Одна Гражданка Говорила») становилось ясно, что бои идут примерно в ста километрах от Москвы.
В один из октябрьских дней мама, придя с работы, рассказала, что одна из её сотрудниц, живущая в Химках, в двадцати километрах от Москвы, встретила её ошеломляющим сообщением: «А у нас вчера немцы были! Правда, немцы — на мотоцикле, — приехали, попросили воды и уехали!..»
Этот эпизод был впоследствии в разных вариантах описан во многих военных мемуарах. Передовой отряд немецких мотоциклистов каким-то образом проскочил по Ленинградскому шоссе до подмосковных Химок, где и был в скором времени уничтожен. Случилось это, насколько я теперь понимаю, 14-го или 15-го октября. Следующий день — 16 октября 41-го года — запомнился мне, пожалуй, больше всех остальных дней первой военной осени.
Москва в осаде
Утром 16-го октября мы поджидали маму, которая должна была вернуться с работы. Работала мама на «сладкой» фабрике «Красный Октябрь» и примерно раз в неделю оставалась на ночное дежурство. Подождав часа два, я вышел на улицу и сразу почувствовал, что происходит что-то необычное. Несмотря на рабочее время, на улице было много народу, все куда-то спешили, что-то тащили — кто в мешках, кто на тележках или на детских санках. Пахло чем-то горелым, осенний ветер трепал над улицей какие-то черные листы бумаги. Прямо на мостовой валялись обожженные с краев куски не то фанеры, не то картона, создавая впечатление погрома. Не узнав в чем дело, я вернулся в дом и стал слушать радио, но черная «тарелка», ничего вразумительного не сообщала.
Мама пришла во второй половине дня, с трудом таща на себе два огромных пакета, наполненных – чем бы вы думали? – прекрасными дорогими конфетами и плитками шоколада самых лучших сортов! «Вот, — сказала мама, — это вам от бывшего «Красного Октября». Фабрика закрыта и, говорят, заминирована. Сегодня мы не работали, а всё время только и делали, что таскали мешки и коробки с шоколадом к проходной, где их раздавали толпившимся на улице работницам. А наши начальники (мама работала бухгалтером в отделе сбыта) распорядились грузить весь оставшийся на фабрике товар на машины, которые должны прийти с фронта – и без всякого оформления! Это значит, фабрика может взлететь на воздух – и что дальше? Неужели Москву сдадут?..»
Впоследствии стало известно, что после прорыва фронта на западном направлении было подписано постановление о немедленной эвакуации Москвы: все что можно, следовало вывезти, а оставшееся оборудование, здания фабрик и заводов, электростанции, телефонные узлы и т.д. — надлежало срочно подготовить к уничтожению. Внезапность этого распоряжения и отсутствие своевременной информации и разумного руководства привели к тому, что в городе началась паника.
Но все это выяснилось много позже, а в тот октябрьский день мы пребывали в полной растерянности. Выслушав рассказ матери, я начал понимать, что происходило на московских улицах и во дворах. Наткнувшись на закрытые ворота фабрик и заводов (мало того — были закрыты двери всех станций московского метро!), народ сообразил, что дело плохо и, поняв, что начальству ни до кого и ни до чего нет дела, начал — где потихоньку, а где была возможность, то и всерьёз — тащить всё, что под руку попадётся. Особо привлекательными в этом смысле были места, где делали еду, — консервы, макароны, конфеты… Недалеко от нашего дома была фабрика «Ударницам» там, как и в других местах, рабочим выдавались пакеты с пастилой и мармеладом, а попутно, — разумеется, без спроса, — оттуда волокли и бочонки с патокой, и мешки с сахаром, и орехи, и многое другое. Помню, пожилая тётка, тщетно пытавшаяся перетащить мешок, из которого сыпалась мука, через канавку на пути, поняла, что это ей не по силам, и, отчаявшись, села на злосчастный мешок и стала злобно ругаться и горько плакать.
Самое удивительное — вся эта внезапная паника и неразбериха так же быстро кончилась, как и началась. Уже на следующий день большинство предприятий заработало, ещё через день открылись станции метро, пошли трамваи и даже, как с удовлетворением отметила мама, продукция «Красного Октября» стала отпускаться строго по накладным.
Разобраться в том, отчего в эти дни произошло столько и так быстро сменивших друг друга событий – дело военных историков, а я возвращаюсь к тому, что я видел и слышал.
Через два или три дня я услышал, как по радио читают новое постановление Государственного Комитета Обороны, в котором говорилось, что «с сегодняшнего дня Москва находится на осадном положении…Оборона столицы поручается командующему Западным фронтом генералу Жукову» — тогда я впервые услышал и запомнил эту фамилию. Далее в постановлении перечислялись меры по ужесточению и без того уже строгого режима в осажденной столице. В частности, патрульным подразделениям внутренних войск вменялось в обязанность «строжайшим образом пресекать действия всякого рода подозрительных лиц, а шпионов и провокаторов расстреливать на месте». Последняя угрожающая фраза имела весьма реальные последствия, в чем мне довелось убедиться в самом скором времени.
Спустя несколько дней, утром, когда я по обыкновению собирался в булочную, на улице раздались выстрелы, стреляли не из зенитного пулемета и, уж точно — не из орудия. Подбежав к булочной, я заметил около нее двух патрульных с винтовками, а подальше, у забора лежали какие-то, как мне показалось, мешки. Подойдя ближе, я разглядел военные шинели и торчащие из-под них ноги в сапогах…
Поговорив с мальчишками во дворе, я мысленно восстановил картину случившегося в то утро. Патруль остановил двух военных (судя по шинелям и сапогам — не рядовых) для проверки документов. Те двое, видно, куда-то торопились и, сочтя, что патруль превысил свои полномочия, пошли было дальше, но тут один из патрульных сорвал с плеча трёхлинейку, и раздались два выстрела… Сейчас я думаю, что моя тогдашняя версия была скорее всего верной — вряд ли эти два лейтенанта или майора были шпионами, но, как бы то ни было — это были первые люди, погибшие, можно сказать, на моих глазах и от руки соотечественников.
Положение на фронте, между тем, было угрожающим. Стало известно, что немцы заняли Клин, Дмитров и Можайск. Москва готовилась к возможным уличным боям — наша Донская, как и другие улицы, была перегорожена баррикадами, сооруженными из мешков с песком, уложенных несколькими рядами. На высоте несколько меньшей человеческого роста в них были проделаны узкие горизонтальные бойницы для стрельбы из винтовок и пулемётов, а перед ними располагались ряды противотанковых заграждений. Продолжались налеты, начинавшиеся по-прежнему ровно в десять вечера, рушились дома, гибли люди. Самые страшные из запомнившихся мне разрушении произвела упавшая на Коровьем Валу бомба в тысячу (!) килограммов. От ее взрыва рухнуло сразу четыре совсем не маленьких каменных дома между Калужской и Серпуховской площадями. Центр Москвы был под защитой, особенно охранялся Кремль, хотя и на его территорию попало несколько бомб.
Электричество в московских квартирах часто выключаемое в сентябре, в октябре и тем более в ноябре, практически никогда не включалось — москвичи перешли на керосиновые «коптилки», сделанные обычно из баночки, в которой когда-то был майонез. Туда наливали керосин (его ещё можно было купить в керосиновых лавках), а сквозькрышку проходила жестяная трубочка с вставленным фитилем.
В нашей квартире заметно поубавилось народу: многие уехали в эвакуацию — на Урал, в Среднюю Азию или на Алтай. Оставшиеся собирались у нашей долго не остывающей печки и обсуждали самые злободневные вопросы, например, что делать, если к нам придут немцы. К чести наших соседей по квартире большинство из них были уверены, что немцев в Москву не пустят — знали бы они, что в течение именно этих дней между линией фронта и Москвой практически не было боеспособных частей Красной Армии!
То, что в канун годовщины Революции состоялось традиционное торжественное собрание, не произвело на меня особого впечатления: оно происходило в метро, на глубокой станции «Маяковская», и присутствовавшие там ничем не рисковали. Что же касается военного парада, состоявшегося 7-го ноября на Красной площади, то, признаюсь, меня это и поразило и порадовало.
Мне очень понравилось тогда, что наши армейские части, не прячась и презирая опасность налёта вражеских самолётов, шли по Красной Площади, и даже то, что оставшиеся в осаждённой Москве вожди и генералы почти час стояли на открытой трибуне Мавзолея!
Ноябрь 1941 года был на редкость холодным. Остатки дров таяли на глазах, а в углу, образуемом наружными стенами нашей угловой комнаты, явственно заблестел иней. Не помогала даже наша замечательная экономная печка. Поэтому иногда, под вечер, мы перебирались к соседке, у которой печка была побольше, а комната — втрое меньше. В один из таких вечеров (уже наступил декабрь — по-моему, было 4-е или 5-е число) женщины, по обыкновению, обсуждали, как при запасах еды на два дня прожить две недели, а я слушал радио, вставив в розетку («тарелки» у соседки почему-то не было) концы шнура от старого наушника. Приложив карболитовую коробочку к уху, я услыхал знакомое «От советского Информбюро…» — и в таком знакомом левитановском голосе я вдруг почувствовал новую интонацию, не сурово сдержанную, а, скорее, радостно удивленную… А дальше в голосе Левитана зазвучало ликование: «Контрнаступление советских войск под Москвой!…»
«Слушайте! — закричал я и стал, захлебываясь от восторга, пересказывать содержание сообщения о том, что уже освобождены Волоколамск и Истра, и Клин, и другие близкие к Москве города. Все это было так неожиданно, что окружающие мне сначала не поверили, а потом, придя в почти такой же восторг, стали просить меня продолжать, не пропуская ни слова, пересказ услышанного о наших первых, таких долгожданных победах. По этому поводу был устроен настоящий праздник: из чудом уцелевшей горсточки черной муки были испечены замечательные лепёшки! Съев доставшуюся мне, я, как сейчас помню, сказал: «Когда кончится война, мы купим целый мешок чёрной муки, напечём таких лепёшек и будем их есть — столько, сколько захотим!»
Когда мне задают вопрос: «Помните ли Вы войну?», то, прежде всего в памяти возникает нечто совсем не праздничное — я отчётливо вижу зарево пожаров над Москвой и страшную панику в день 16-го октября, я слышу лающие залпы зенитных орудий и суровый дикторский голос, чуть искажённый чёрной тарелкой репродуктора: «Граждане, воздушная тревога! Граждане, воздушная тревога!…»
Источник: Сперантов В. В. Воспоминания о Великой Отечественной // Дети и 41-й год Что мы помним о войне, что мы знаем о войне : воспоминания бывших студентов биофака МГУ. – М. : Изд-во ИКАР, 2010. – С. 249-256. (Тираж 500 экземпляров)