Нужна ли память о блокаде?
Это копия моего блокадного дневника. Когда я читала повествование о блокаде Д. Гранина и О. Адамовича, у меня появилось желание дополнить их повествование. Такая безысходность охватывает после чтения их книги: мать бросает умирающего сына, голод убил в ней человека. Что может быть ужаснее!
Но ведь голодали тысячи и оставались все-таки людьми. Многие ленинградцы в тех нечеловечески трудных условиях показывали примеры такой духовной высоты, такой жизнестойкости и человеколюбия, какие трудно встретить в обычных житейских условиях.
Нужна ли память о блокаде? Да, и еще раз да! И не только как исторический материал, но и как морально-нравственный. Блокада не повторится, но попасть в трудные условия могут и геологи, и зимовщики (уже попадали), и альпинисты, и рабочие в новых местах освоения и др. Как должны вести себя люди в экстремальных условиях, как остаться человеком несмотря ни на что?
Мы знаем, что и в нормальных условиях люди ведут себя по-разному. Взять хотя бы поведение во время болезни. Одни даже при тяжелом заболевании стараются крепиться, скрывают свои мучения от близких, чтобы не расстраивать их, не перекладывать на их плечи дополнительную заботу, другие при пустяковом заболевании изводят и себя и всех окружающих.
В этом отношении память о жизни ленинградцев, вернее, их поведение в блокадном городе может сыграть большую воспитательную роль.
Не мне отвечать на вопрос, как формировался дух стойкости и мужества ленинградцев, но как удалось выжить нашей семье, получавшей по 125 граммов хлеба (в самый трудный период у нас были только служащие и иждивенческие карточки) и не имевшей никакого дополнительного приварка, я могу рассказать.
Сейчас, через 40 лет, проанализировав свои воспоминания и дневниковые записи, я твердо могу сказать, что помогло нам выжить.
На первое место я ставлю коллектив. Нас было четверо: мама —55 лет, сестры Варя — 29 лет, Аня — 21 год и я. Мне было 17. Трое работали, я была иждивенкой, школьницей. Питались мы из общего котла, все карточки были у меня, я выкупала продукты и хлеб, готовила и делила все на четверых. Мы взаимно поддерживали друг друга, не разрешали никому расслабляться. Если кто слабел, все остальные помогали ему, падал другой — поднимался первый.
Из дневника видно, что дольше всех сопротивлялась слабости я. Это понятно: я чувствовала ответственность перед тремя работающими людьми. Для меня было законом к их приходу сделать все возможное и невозможное, чтобы они дома могли отдохнуть. Ведь они бывали такими ослабшими, что не могли самостоятельно дойти до работы, и я несколько раз отводила на работу то Аню, то Варю. Я должна была натаскать воды, согреть ее, заготовить дрова и уголь, натопить плиту, чтобы на кухне, где мы в основном жили, было всегда тепло, обегать все магазины, но постараться выкупить те мизерные нормы продуктов, какие нам давались по карточкам, чтобы — накормить пришедших с работы тарелкой блокадного супа, выстирать белье.
Это чувство долга давало мне силы держаться на ногах, поднимало с постели даже тогда, когда казалось, что сил больше нет никаких. То же происходило с ними: когда дважды свалилась я — один раз от голодного поноса, другой раз от цинги, — у них как бы появилось второе дыхание. Превозмогая все, они находили силы после работы выполнить домашнюю работу за меня.
И стоило распасться коллективу — мы с Аней ушли на казарменное положение, маму положили в больницу, — Варя умерла, хотя самое страшное было позади. Это случилось в июне 1943 года. Бесконтрольное употребление огромного количества травяных щей привело к отравлению и смерти.
Второе, что помогло нам выжить — это строгое распределение продуктов на каждый день: по граммам, но каждый день и в день обязательно по два раза. Даже тот крохотный кусочек тяжелого блокадного хлеба весом в 125 граммов мы съедали за два раза. Мы ни разу не сварили каши, мы варили только жидкий суп, но зато он у нас был почти каждый день.
Откуда появилось у нас решение распределять продукты на все дни, я сейчас не помню. Видимо, коллективно пришли к этому единственно правильному решению. Не было супа — мы пили кипяток с хлебом.
Тепло — это третий фактор, помогший нам выжить. У нас не всегда отапливались комнаты (окна были забиты фанерой, и отапливать улицу не имело смысла), но на кухне всегда было тепло. Во дворе лежал уголь, завезенный для кочегарки, и я его выкапывала из-под снега и им топила плиту. Какие усилия приходилось прилагать, чтобы голыми руками разбить смерзшиеся куски угля — другой вопрос. Пальцы почти всю зиму кровоточили от ран, а ранки плохо заживали в то время, но зато дома был постоянно теплый очаг. Почему я делала это голыми руками, сказать не могу, но, видимо, не было никакого инструмента. Одно хорошо помню: заворачивала тряпкой руки и так добывала уголь.
Четвертый фактор — не столь важный, но, я думаю, он тоже сыграл свою роль. Это чистота. У нас никогда не было черных, закопченных лиц. Мы стирали белье, и, хорошо помню, белые шерстяные косынки, широко вошедшие в обиход перед войной, у нас были всегда чистые.
Я с большой уверенностью говорю, что стремление жить как в обычных условиях, постоянная занятость, желание облегчить существование близких тебе людей помогли нам остаться в живых. Думая только о еде, человек слабел, терял силы к сопротивлению, скорее умирал.
Я не вела дневник каждый день, самых первых записей вообще не сохранилось — они погребены под развалинами нашего дома. Я ничего не меняла в записях (даже стиль школьницы 9-го класса). Только сделала сокращения очень длинных рассуждений.
10.09.41 г. Мне так тяжело. Думать о будущем боюсь, потому что как подумаю, так сразу пропадает всякий интерес к жизни. Нет, я не знаю, что со мной. Так тяжело мне еще никогда не было. Я как будто что чувствую, а может, просто расстроилась: нормы на хлеб урезали: по 600, 400 и 300 г дают.
(Интересная деталь: работая в архиве, я нашла документ о нормах хлеба. Там сказано, что с 11. IХ. 41 г. ленинградцам стали давать по 500 и 300 граммов хлеба. Мои товарищи-блокадники опротестовывали эти цифры, утверждали, что не 500, а 600. Мой дневник подтверждает это. — Е. П.)
Уже живем впроголодь, за всеми продуктами жуткая очередь, за керосином тоже. Что будет, если взорвут электростанцию? Нет, это ужасно, страшно думать. Сейчас пойду за керосином. Простою часа 3 — 4, а получу только 3 литра, да и получу ли, а то, может, и не хватит…
Я плачу. Сейчас по радио заговорили: «Товарищи, ленинградцы, враг у ворот Ленинграда». Я не могу, зачем они так говорят?
11.09.41 г. Вот уже 4-й день, как началась бомбежка Ленинграда. Днем боишься выходить из дома, потому что беспрестанные тревоги загоняют в бомбоубежища и в парадные домов. Тревоги бывают по 10—12 раз в день, меньше еще не было. В общем: час — тревога, час — нет. Как они изнуряют человека! Особенно, если стоишь в очереди. Начинаешь приближаться к прилавку и начинаешь бояться, что тревога разгонит.
Сегодня уехала, пол-одиннадцатого из дому на Невский и приехала домой в 2 часа и ничего не достала. Трамвая прождала, доехала до 8-й линии — тревога, приехала туда — опять тревога. Только дошла до остановки — третья. Сейчас 3 часа, а уже было 5 тревог. Еще сегодня мало. В общем, плохи дела ленинградцев. Занять город немцу, конечно, не удастся, но он его разрушит с воздуха. Ночью бывает жутко. Днем ему не удается пробраться, зато ночью, начиная с 10—11 часов вечера, он хозяйничает, как дома.
Я еще не боюсь, но вообще очень жутко. Небо полыхает от пожаров и вспышек снарядов. Стекла дребезжат, стены шатаются от выстрелов и разрывов бомб. Я видела очень большой первый в Ленинграде пожар, когда горели Бадаевские склады и завод «Экстра» — маргариновый. Жутко! Что будет с Ленинградом?
14.09.41 г. На днях прочитала свой дневник, и стало стыдно за себя, до чего в нем все пошло и пусто. Неужели дневник предназначен для вечных жалоб на судьбу, для нытья, что нет надежды.
Правду говорит Шеллер-Михайлов: «Человек — порочное и полное всяких недостатков создание… Отдавать себе отчету в своих помыслах и поступках, отдавать его письменно — это крайне полезно в нравственном отношении. Записывая все, что ты думаешь и делаешь, ты, может быть, не раз покраснеешь за себя. Но этот стыд полезен. Это исповедь перед собой, и ее значение важнее всего для человека, для его саморазвития, для его самоусовершенствования. Кроме того, если бы хотя известная часть людей вела подобные дневники без лжи и без утайки, наука, а значит, и человечество много выиграли бы. Эти дневники пролили бы свет на человеческую душу».
Это изречение совершенно справедливо, и мне уже не раз пришлось краснеть за себя. Да, из дневника лучше узнаешь себя, скорее заметишь свои недостатки.
В эти дни я прочитала два романа Шеллера-Михайлова: «Над обрывом» и «Жизнь Шупова, его родных и знакомых». Надо сказать, что он пишет так же сильно, как и Стефан Цвейг. Когда я читала Стефана Цвейга, я просто поражалась его способности разбирать психику человека, как будто он залезал в душу каждому герою. Правда, Стефан Цвейг сильнее, но и Шеллер-Михайлов прекрасно пишет…
Нет, я все больше и больше убеждаюсь, что раньше молодежь (юноши) была больше развита. Старая молодежь в наши годы была знакома со всеми произведениями великих умов, мы же ничего не знаем. Мы только говорим, что Руссо, Вольтер, Жорж Занд, Фейербах, Гегель — такие-то и такие люди. Произведения их характерны тем-то и тем-то. А что в сущности представляют их произведения, мы не знаем, мы их не читали. Может быть, мы еще малы (это, наверное, правда, хотя в те времена этот возраст не считался маленьким), а может быть, потому, что мы не знаем ни одного иностранного языка. К выводу о том, что произведения Руссо — такие, а Гегеля — такие, мы не сами пришли, не своим умом. Мы это прочитали и постарались зазубрить эти выводы. Это разве полезно, разве мы можем свободно говорить об этих людях? Конечно, нет. Кроме вывода мы не прибавим ни слова. А как жаль, как жаль, что мы такие недоросли.
18.10.41 г. Вчера в нашем районе был такой сильный обстрел артиллерийский, что вынуждены были прекратить движение. Много повредили заводу «Севкабель», много жертв у Кировского Дома культуры упал снаряд, а там госпиталь; на Балтийский завод. А вечером от бомбежки было очень много пожаров. За наш район «он» взялся крепко. По 8 пожаров в день бывает в одном нашем районе. Дела никуда не годятся. С продуктами все так же. Хотя мало осталось надежды на победу, я все же не представляю, что мы будем побеждены. На наш век ляжет тогда несмываемый позор: отдать самые лучшие земли России. О, как хочется скорей узнать о конце. Мы или они?
Сейчас «он» дерется под Калинином. (Тверь). Крым весь отрезал по суше, теперь есть только сообщение с Кавказом по Каспийскому морю. Гитлер готовится к захвату Дарданелл и Босфора, тогда прощай Черное море и Крым.
Жители Одессы все еще бьются за свой город. Вот уже больше 2-х месяцев. Вот это героические люди.
21.10.41 г. Сейчас смотрела картину «Вражьи тропы». Не очень понравилась. Конца не понять, глупо получилось, недоделано. Здесь играет Цесарская. Я говорила, что Карла Доннер — самая красивая женщина. Вот сейчас у меня возникло сомнение. Карла Доннер, конечно, красивая, но, кроме своей собственной красоты, ей много придает прелести прическа, костюм, роль, которую она играет. А вот у Цесарской совсем все другое. Волосы у нее совершенно прямые, играет она в большинстве случаев крестьянок, баб, что так непривлекательны, но вместе с тем в ней столько красоты… Это идеал красоты.
22.10.41 г. Вчера я дежурила ночью с одной женщиной из нашего дома. У нее есть сын Геня. В детстве я звала его Миша-инженер, сама не знаю почему. Я его очень не любила. Мне он казался таким гогусей, маменькиным сынком. И вот вчера от его матери я узнала, какое он получил воспитание! О, как завидно мне стало! Но… не будем плакаться.
26.10.41 г. Сейчас 11 часов дня. Делать совершенно нечего, да и ничего не хочется. Патефон, книги — все это надоело. Я, конечно, не говорю о всех книгах, но у меня сейчас читать захватывающего (ибо другие вещи не читаются) нечего. Главное, сейчас есть нечего, а когда дома сидишь, то всегда хочется есть. Я, кроме голода, ничего не боюсь, но голод… нет, даже мурашки по коже пробегают. И между тем, при таком обстоятельстве дел голод неизбежен.
Сейчас еще ничего. Мама сыру плавленого приносит, и еще есть капустные листья. Но от сыру уже отказали, капуста тоже кончается. Что же ждет? Крупы даже на суп на 10 дней не хватит. О, боже! Неужели даже суп будешь есть не каждый день? Без сахару уже сидим, на 3 дня не хватит. Хлеб и этот урежут. Что ждет, что ждет? Хоть бы устроиться в столовую какую-нибудь, но нигде нет мест. А между тем конца такой жизни не видно. Немцы окапываются, мы тоже. Неужели всю зиму так просидим?
Хотя бы уж мы начали наступать, чтобы хоть немного отогнать от Ленинграда, снабдить его продовольствием, а там опять — можно жить. Но этого, видимо, не будет. «Он» еще вовсю шпарит. Сейчас обстреливает наш район из дальнобойных. Вчера ходить было нельзя.
И я все еще не верю в смерть, между тем как она сторожит каждую минуту.
Уже от Москвы немцы стоят в 20 км. Так быстро они двигаются! Что ждет? Этот вопрос мучает как никогда.
Вчера с Верой Копиной дежурили ночью и вспомнили наших ребят. Это очень приятные воспоминания. Я вообще одна часто думаю о них, но вчера вдвоем все наше детство, все проделки ярче проходили перед глазами. Милое, дорогое, незабываемое детство!.. У меня детство — это детство простого бедного ребенка, за воспитанием которого мало следили.
На глазах мальчики превращаются в юношей, и вот теперь они совершенно взрослые, дерутся на фронте, может, уже кто-нибудь из них убит или ранен. Как хочется снова собраться всем вместе и поговорить, как в мирное время! Хорошие были ребята! Как мы были дружны с ними, всегда и везде вместе. Как бы мне хотелось увидеть Никиту. Неужели правда он убит? От него давно нет никаких известий. Не верится, чтобы он мог быть убитым. А между тем, Миша Кузнецов чем хуже его, а ведь погиб. Но нет, я не хочу думать о смерти Никиты.
5.11.41 г. Сейчас встретила Киру. Она все же в школу ходит. Заниматься начали с 3.XI., и я эти 3 дня вспоминала о школе без особого волнения, но вот сегодня, когда Кира рассказала об уроках, я расстроилась. В сердце что-то щемит. Как я хочу сейчас быть в школе! Хоть завтра сходить на уроки литературы и немецкого языка. Они проходят Лермонтова, вернее, повторяют.
Я как раз прочитала «Историю одного детства». Там очень хорошо рассказывается, как в институте появился «луч света» Ушинский и как он заставил институток полюбить науку, полюбить литературу, он перевернул все интересы институток, и из них, в конце концов, вышли люди. Завтра обязательно пойду на урок литературы, чтобы воскресить в своей памяти уроки Андрея Тимофеевича. Представляю мое волнение!
12.11.41 г. Наконец я завладела «Оводом». Вчера я всю снова прочитала. Как я плакала! Несмотря на то, что эту книгу я хорошо знаю, я не могу читать ее без волнения? Я не могу сказать, как она мне нравится, мне не выразить это словами. Как бы мне хотелось иметь собственного «Овода»! Он был бы моей настольной книгой.
Я не понимаю, как могла Войнич сделать образ Овода таким сильным, прекрасным, реальным. В последнем своем заключении Овод всех изводил. Полковник говорил, что все отказываются говорить с Оводом. С ним невозможно говорить. Еще не читая дальше, я подумала, как и чем он мог извести. И придумать не могла.
Многие авторы частенько тоже пишут, что «это зрелище было необычайно» или «все были поражены силой и красотой его речи». Но самою речь они не передавали читателю, у них не хватало слов сделать его речь действительно такой, чтобы читатель поразился. Это слабые места писателей. Впечатления от такой книги сильного остаться не может. А вот Драйзер в произведении «Американская трагедия» не только говорит, что происходило в суде и что было со слушателями, но передает речь и прокурора и защитников так, что после этого не стоило даже писать, что слушатели расстроились, потому что читатель, судя по себе, знал, что происходило со слушателями.
Я делю писателей на 2 группы: первая, к которой я отношу Войнич, заставляет переживать читателей вместе с героями, вторая — заставляет переживать только героев. Несомненно, первые мне нравятся больше. А вот те слова — о душе, которые я не могла раньше вспомнить… Овод — это все лучшее, что есть в людях, собранное вместе. Я преклоняюсь перед этим героем…
13.11.41 г. Ну вот я и голодаю, про остальных говорить не стоит. Сегодня еще «урезали нормы на хлеб: все получают по 150 г, а рабочие — 300 г. Я цепенею от ужаса, когда думаю о будущем. Сейчас уже исчезают даже те соевые бобы, которые раньше никто не брал. Магазины совершенно пустые — ни рыбы, ни сливочного масла никто не получает.
Взять хотя бы иждивенца. Керосину никому не дают, хлеба он получает 150 г, сахару — 50 г, крупы — 200 г, мяса — 100 г, подсолнечного масла — 100 г. И больше ничего. Как он может жить 10 дней на эти продукты? И ведь выменять он решительно ничего не может. Пойдет он в столовую. Суп даже сейчас по карточкам, вырезают 25 г в день. Значит, он может кушать суп 8 дней по одной неполной тарелке и в день один раз! Ни на завтрак, ни на ужин у него не хватит талонов. Хлебам сахаром тоже не хватит, чтобы попить чаю. Значит, он должен есть по одной тарелке супа, да и это не каждый день.
Неужели народ начнет есть кошек, собак и даже своих собственных детей? Я боюсь думать о будущем, более ужасного положения я не встречала. Теперь только я поняла все то, что мы проходили по истории — о голоде в городе, окруженном вражескими войсками. Действительно, никогда нельзя понять, не почувствовав самому…
10.12.41 г. Давно я не бралась за дневник, а новостей имеется очень много. Прежде всего, живем мы не дома, а у Любы. 30 ноября был страшный обстрел, и наш дом порядком потрепало, ни одного стеклышка не осталось. Мы остались без парового отопления (батареи не топят из-за нехватки угля) и без света. Так как в комнате окно забито фанерой, то у нас вечная ночь при температуре минус 5 — 10 градусов. Ни керосина, ни тепла, ни света, ни пищи. Что может быть ужаснее этого положения?
Мы так ослабли, так исхудали, при этом трамваи не ходят, движение приостановилось во всем городе, и рабочим, голодным и измученным, приходится ходить из Новой Деревни в Гавань.
Теперь можно с уверенностью сказать: голод свирепствует в полную силу. Что-то ужасное творится в городе. Старики все умирают, рабочие опухают, гробов не достать, и часто видишь покойника, завернутого в тряпье, лежащего на маленьких саночках, причем весь он на санки не поместился, так что ноги волочатся по снегу. У меня умер дядя Петя и 10 дней лежит дома — некому хоронить. Многие берут гроб напрокат, а большинство вообще не хоронят сами, а отдают в больницу, и там их кладут, как бревна, на машину, увозят и зарывают в братских могилах. Частенько трупы умерших находят в подвалах, на улицах.
Что может быть невероятнее? Кошек едят, собак едят, теперь их не встретишь на улицах и лестницах — все подчищено. Вся наша семья так измоталась! Аня 10 дней болела от голода. Сейчас мы получаем по 125 г хлеба, 200 г крупы, служащие — 200 г мяса, а иждивенцы и дети — по 100 г мяса. И все. Больше решительно ничего, кроме воды. Что ждет, не знаю.
23.12.41 г. Хочется написать очень много, но я сейчас не в состоянии. Мы переехали домой, живем на кухне. Сегодня Аня должна привезти трубы для «буржуйки», тогда, быть может, поселимся в комнате. Нас не выгоняли, мы сами ушли. Оказывается, видеть, что люди имеют дополнительный приварок, невыносимо. Каждый раз, когда они садились есть, мы испытывали адские муки. Это хуже пытки. И мы все четверо согласно решили уйти, так нам будет легче переносить голод. Лучше бы мы не уходили из дома, тогда бы мы не знали, что не все люди одинаково живут.
Источник: Память: письма о войне и блокаде. — Л. Лениздат, 1987. с.178-188.