9 марта 2012| Никольская Лидия Авенировна

Нашей семье повезло

Во время блокады моя семья жила в большой коммунальной квартире на Петроградской стороне. Отец был на фронте, а мать, бабушка и дед жили вместе со мной. Детей начали принудительно вывозить из Ленинграда еще летом 1941 г., но мать отказалась со мной расстаться, т. к. боялась, что потеряюсь. Она говорила в ответ на угрозы милиции, что лучше уж пусть мы вместе погибнем. Возможно, это и сохранило мне жизнь, ведь много детей погибло или затерялось где-то по дороге в эвакуацию.

Мамина сестра, моя тетушка, поехала проводить двух своих детей в эвакуацию, как только появилась угроза блокады. Она уехала в босоножках и летнем платье, собираясь сразу же вернуться в Ленинград. Их поезд несколько раз бомбили и разбомбили, но она все-таки сумела добраться до Кировской области, где был развернут интернат для детей сотрудников института имени Лесгафта, в котором работал дядюшка до ухода на фронт. Там тетушка работала и жила с детьми до лета 1944 г. Тетушка была балериной, но за время эвакуации ей пришлось выполнить столько тяжелой физической работы, чтобы прокормить и одеть себя и детей, что о балете пришлось забыть навсегда.

Мы — оставшиеся в Ленинграде — переживали и бомбежки, и обстрелы, и голод, и холод. В бомбоубежище я ни разу не побывала, потому что бабушка больше всего боялась, что «нас засыплет, и мы задохнемся». В наш дом бомбы не попали ни разу, хотя при одном из артиллерийских обстрелов снаряд разорвался в соседнем подъезде. Все стекла в окнах выбиты, окна забили фанерой и тряпьем, которое удалось найти деду. Он же поставил в комнате буржуйку.

Я смутно помню, как во время бомбежки спрашивала у бабушки: «Меня не убьет?», на что бабушка уверенно отвечала: «Нет!». Затем я выясняла у нее, как обстоит дело с ней самой, мамой, дедушкой, отцом и прочими родственниками, и, получив тот же ответ, успокаивалась до следующей бомбежки. Однажды мне удалось спасти жизнь самой бабушке — я с ревом вцепилась в ее пальто и не отпустила на Сытный рынок в очередной раз менять тряпки на хлеб. Конечно, бабушка вполне могла стряхнуть с себя дистрофичного ребенка и уйти, но она задержалась, чтобы отругать и успокоить меня, и ушла минут на 20 позже, чем собиралась. За эти минуты произошел артиллерийский обстрел, накрывший именно Сытный рынок, и бабушка застала жуткую кровавую мясорубку на месте «толкучки». Помню, как вечером они шептались с мамой, с опасливым восхищением поглядывая в мою сторону, немного громче бабушка сказала: «Лиля сегодня спасла мою жизнь».

Наш дом стоял во дворе-колодце, а красивый дом перед ним, выходящий фасадом на улицу, разбомбило до основания (вместе с бомбоубежищем), и теперь наш желтый и страшный дом смотрит на улицу, а на месте разрушенного дома — пустая площадка, на которой не удалось до сих пор вырастить ни кустика, ни травинки.

В моей семье никто из близких родственников не погиб и не умер от голода во время блокады, хотя соседи несколько раз сменились — вымирали семьями, а в их комнаты вселяли семьи военных или уцелевших жильцов из соседних разрушенных домов.

Дед едва не умер от дистрофии — его выходили в госпитале, т. к. он был электриком (без света невозможно было оперировать) и оставили там работать до снятия блокады, пока госпиталь не перевели в Германию. Бабушка рассказывала, что сперва он чинил проводку, лежа на носилках; его таскали на поднятых руках четверо санитаров по всему зданию бывшей школы, он находил дефекты проводки и соединял провода почти не работающими пальцами. Когда в операционной и в палатах загорелся свет, начальник госпиталя распорядился откармливать деда, другого лечения не потребовалось, и дед скоро встал на ноги.

Бабушка работала санитаркой в другом госпитале. Она убирала офицерские палаты, ухаживала за совсем юными ранеными лейтенантами, пела им песни под собственное сопровождение на гармони. Раненые, в свою очередь, делились с ней хлебом для внучки (т. е. для меня). Бабушкин госпиталь находился на улице Мира в здании артиллерийского училища — на одинаковом расстоянии от ее квартиры на Петроградской стороне до теткиной на Выборгской. По пути с работы она сперва посещала теткину квартиру, чтобы не было соблазна заселить кого-нибудь в теткины комнаты, а затем, создав у соседей и домоуправа эффект постоянного присутствия, возвращалась к себе на Петроградскую — сперва ко мне, потом, когда мы с мамой уехали, к выжившему чудом деду.

Мама была солисткой в ансамбле военно-морского флота, у нее, к моей величайшей гордости, было звание младшего лейтенанта. Впоследствии, находясь в подмосковном детском доме, я часто видела ее во сне в лейтенантских погонах и с сиянием вокруг головы.

Выжила я благодаря бабушкиной активности по обмену одежды на хлеб (к счастью она и мама прекрасно одевались до войны, а эти тряпки ценились на рынке дороже, чем драгоценности и антиквариат) и кускам хлеба, который давали маме к обеду в ансамбле и бабушке раненые в госпитале. Бабушка проявила громадную волю и самоотверженность для нашего спасения от голода и холода, но у нее такой тяжелый деспотический характер, что я боялась ее больше, чем бомбежки. Думаю, что мне помогло выжить и то, что мой организм сам заранее подготовился к голоду — в раннем детстве у меня, к ужасу родителей и прочих родственников, вообще не было аппетита и в меня что-то впихивали буквально насильно при участии всей семьи (отец ругался, мама рассказывала сказки про козлика, дедушка плясал с платочком, молодая тетка прыгала с подоконника…). Недоеденную пищу, когда родня отвлекалась на секунды, я выплевывала или ловко прятала в игрушки, мама потом выгребала оттуда и выбрасывала надкушенные яблоки и конфеты. Это я знаю только по рассказам родственников, в блокаду мечтала исключительно об этой выброшенной в помойку пище.

Разумеется, когда наступил голод, аппетит появился, и я топала ногами, пока еще была в силах это делать, и кричала на родственников; «Неужели вы не понимаете, что я хочу есть?!».

Я отчетливо помню, как часами отскребала от громадного ножа налипшие крошки клейкого блокадного хлеба. Никогда не забуду своего главного блокадного праздника — бабушка дала мне в кровать (тогда я уже не ходила) громадное блюдо с прилипшими к нему окаменевшими остатками довоенного сгоревшего сладкого пирога, который она выбросила, а грязное блюдо в рассеянности сунула в буфет и там случайно обнаружила в поисках очередного объекта для обмена на хлеб. С блюдом, пристроенным в подушках рядом со мной, я возилась целый день, доведя его до зеркально чистого состояния, как и нож от хлеба. По-моему, даже современная экспертиза не нашла бы на них ни одной съедобной молекулы. Вдохновленная этой находкой, бабушка обшарила все шкафы и буфет, но второго чуда не произошло, и она ничего съедобного больше не нашла.

В апреле 1942-го г. ансамбль перевели в Москву и маме разрешили взять меня с собой. К этому времени я уже лежала почти без движения. В Ленинграде было холодно, лежал глубокий снег. Ехать надо с Финляндского вокзала, городской транспорт не ходил. Мама погрузила меня, завернутую в одеяло, и чемоданы на санки, бабушка перекрестила нас на дорогу и мама собралась тащить санки с Петроградской стороны на Выборгскую. Тут я поверила, что уезжаю, подозвала маму и на ухо сказала ей; «Я бабушку больше не боюсь!». Бабушка тут же заставила маму повторить мои слова и, конечно, обиделась, но зато процедура прощания сократилась и приобрела менее эмоциональный, но более деловой характер. Когда мы дотащились до вокзала, санки пришлось бросить за ненадобностью и идти к нужной нам далекой платформе через бесконечное количество железнодорожных путей, обходя воинские эшелоны с солдатами и зачехленными танками и артиллерийскими орудиями, мама тащила меня и один из чемоданов на расстояние видимости остальных вещей, сажала меня на один чемодан, подпирала другим и возвращалась за очередными двумя чемоданами… Не знаю, сколько раз повторялась эта процедура, но при этом пропали два чемодана, чему мама только обрадовалась, причем они с бабушкой впоследствии так и не вспомнили, что в эти чемоданы напихали.

На поезде мы добрались до Ладоги, а затем ехали по ладожскому льду в автобусе с открытыми дверьми одним из последних караванов, вода уже стояла надо льдом, и можно было запросто угодить в невидимую полынью. Но мы добрались до противоположного берега и дальше до Москвы уже по железной дороге воинским эшелоном в телятниках за две недели. По дороге нас кормили концентратами как солдат, и мы добрались до Москвы в гораздо более приличном виде, чем можно было ожидать от блокадников. В нашем эшелоне было еще три ребенка, но они все умерли по дороге.

Вернулись в Ленинград вместе с ансамблем почти сразу после снятия блокады — в начале марта 1944 г., прошло почти два года с нашего отъезда. Снова лежал снег, причем очень белый, он засыпал развалины и город был удивительно чист, тих и прекрасен. Я до сих пор не могу забыть, что почувствовала в свои семь лет, когда оказалась на своей родной Петроградской стороне, на своей улице, около своего дома и, наконец, в бабушкиной комнате старой коммунальной квартиры. Наверно, это и было счастьем, сильнее которого мне больше не удалось испытать в жизни. Мама открыла дверь квартиры своим ключом, мы прошли по темному длинному коридору коммунальной квартиры, «освещенному» лампочкой от карманного фонарика, и мама открыла дверь в бабушкину комнату. Бабушка сидела за круглым столом на своем обычном месте и пила чай вприкуску с мелко наколотым сахаром, а над ее головой на стене висел матерчатый мешочек, по очертаниям которого я сразу поняла, что там сухари. И в этот момент для меня закончилась блокада с ее голодом, холодом и страхом навсегда потерять дом и семью.

От жизни в блокадное время у меня остались отрывочные, но яркие воспоминания: темнота и холод днем и ночью дома, громадные очереди за хлебом (с тех пор я ненавижу все очереди — мне страшно и противно быть зажатой среди чужих тел); женщины, везущие мимо бесконечных очередей захлебом санки с лежащими покойниками, увязанными в простыни, так укутанными, что не понятно было, кого везут — мужчину или женщину; походы за водой (пока я еще ходила) на Большой проспект Петроградской стороны; постоянное ощущение голода и холода и бесконечное лежание в верхней одежде под несколькими одеялами в темноте и тишине, когда не было воздушной тревоги или обстрела. Помню стук метронома из черной тарелки постоянно включенного радио и ночные стуки в стену от соседей — так по эстафете передавали, кто еще умер; хотя слышимость в старом дореволюционном доме практически отсутствовала, в такой тишине мы слышали даже слабые звуки, тем более, что все кровати для безопасности от обстрелов стояли вплотную к стенам, подальше от окон.

Еще долго после войны я пугалась воющего звука пикирующего самолета, невольно ожидая следующего за ним разрыва бомбы. До сих пор у меня сохранилась привычка подбирать хлебные крошки и счищать с ножа приставший черный хлеб. Хотя у меня не было явных тяжелых заболеваний и внешних физических недостатков, в любом коллективе себе подобных -во дворе, в школе, в институте и даже на работе, я всегда была самой слабой физически. В молодости это меня не слишком огорчало, но теперь мешает жить, т. к. многие домашние дела стали мне недоступны, а жить в неремонтированной много лет и не очень чистой квартире не очень весело. С того времени я не переношу яркие синие и зеленые обои — невольно вспоминаются уцелевшие стены разрушенных при бомбежке домов, «разукрашенные» синими и зелеными полосатыми заплатами сохранившихся обоев на бывших стенах коммунальных квартир.

Мои обе бабушки и дед (второй дед умер еще во время финской войны), пережившие блокаду, довольно быстро умерли после войны — здоровье было подорвано. В громадном дворе, где мы жили, я оставалась единственным уцелевшим ребенком, пока в 1945 г. не стали возвращаться в Ленинград эвакуированные семьи. Нашей семье повезло — близкие родственники остались живы и нам было где жить, благо наши комнаты в коммуналках бабушке удалось сохранить, чем она заслуженно гордилась.

Источник: Моя блокада (документальные очерки). – М.: Издательство ИКАР, 2009. С. 50-56. (Тираж 200 экз.)

 

Комментарии (авторизуйтесь или представьтесь)