Надо было решать: умирать или выжить
Мои отец и мать – одногодки, родились в 1899 году. Мама, Синотова Агриппина Васильевна, родом из Вологды. Когда вышла замуж за папу, работала на пехотных курсах машинисткой: она очень хорошо печатала и грамотно. Мне до сих пор совершенно непонятно, где она этому научилась, так как в три года она потеряла мать, отца тоже не было, воспитывала ее тетка.
Мой отец – из ярославских крестьян. Его отец, мой дедушка, приехал в Петербург на заработки и тут остался. В довоенное время он был завхозом в школе. А папа окончил реальное училище в 1921 году. Реальное училище – это школа повышенного качества, с практическим уклоном. В реальном училище было больше технических предметов. В царской России, как известно, были и гимназии – это учебные заведения с гуманитарным уклоном. Прежде чем идти в училище, предполагались начальные, школьные знания, по-моему, до четвертого класса. Начиная с четвертого класса человек мог выбрать гуманитарный уклон, т.е. гимназию, или более практический, технический уклон в математику, тригонометрию и т.д. – это реальное училище.
Когда родители поженились, отец к этому времени уже был студентом речного отделения Института железнодорожного транспорта. Он всю жизнь работал по специальности, ремонтировал суда. После окончания института папа получил направление на работу в Рыбинск. Мама туда тоже поехала, и там родилась я в 1928 году. А в 1934 году мы вернулись в Петербург и остановились у родителей отца. Они тогда жили на 7-ой Красноармейской улице – это между Фонтанкой и Обводным каналом, большое жилое строение. Дед работал завхозом. Ему полагалась большая квартира, потому что семья была большая, и нашей семье уступили одну комнату. Я помню, в комнате стоял рогожный запах. Мы туда забили все наши вещи, которые за это время были приобретены в Рыбинске.
Что особо запомнилось из тех лет? Очень хорошо помню день убийства Кирова – 1 декабря 1934 года. Моя бабушка была искусной портнихой, она обшивала актеров, артистов, балерин. Я помню, дед пришел и говорит: «Я тебе принес красные знамена, ты, давай, черную ленту пришивай». По радио играла траурная музыка. Народ всколыхнулся, потому что Кирова очень все любили и считали его будущим лидером коммунистической партии.
В школу я пошла в 1936 году. К этому времени родители отстроили свою квартиру. Наша новая квартира была в великолепном районе города – на Неве, в доме Кутузова с колоннами (д. 30). В глубине двора была конюшня, и эту конюшню родители превратили в квартиру. Мы туда переехали и там жили какое-то время. Мама не работала, потому что отец был инженером и имел, как тогда говорили, хороший оклад, А я училась в школе на углу Пестеля и Фонтанки, в первом и втором классе. Хорошо помню нашего замечательного учителя начальных классов, мы его очень любили. Класс был у нас дружный, хотя, бывало, дрались с мальчишками. Помню одну драку, когда я все-таки не выдержала и стала давать сдачи своему однокласснику. Потом я сильно заболела, и меня нужно было отправлять в больницу, потому что у меня был дифтерит. Мама сказала: «Я ни в какую больницу ее не отдам!». Папе пришлось отселяться к родителям, чтобы не заразиться. Продукты он передавал нам через форточку: мы жили на первом этаже.Дома меня посещал врач. Мама была и сестрой, и санитаркой, потому что нужно было делать каждый день в квартире дезинфекцию. За это время отец познакомился с женщиной, и после того, как я поправилась, ушел к ней, хотя мама с папой прожили вместе 17 лет. Мама была в жутком состоянии. Говорила: «Куда угодно уеду, только чтобы ничего не напоминало о прежней совместной жизни». Шел 1938 год. Отец нашел нам жилье на Лермонтовском проспекте. Кухня, весь второй этаж и наши комнаты были разделены пополам. У нас была большая комната – 30 метров. Наша комната, видимо, раньше была столовой (потолки с лепниной: фрукты в четырех углах и в середине) с двумя выходами: один из них вел из нашей комнаты прямо в коридор, второй – в кухню. Внизу, на первом этаже под нами жила бывшая владелица этого дома. Я не знаю, кто была эта дама, очень культурная, я ее помню. Она мало общалась с окружающими, потому что была дворянкой.
В третий класс я пошла в школу на Крюковом канале напротив Никольского собора. Это была бывшая немецкая гимназия, немцы еще преподавали немецкий язык. Здесь я училась в третьем, четвертом и пятом классах.
Когда началась война, мне было 12 с половиной лет. Летом 41-го мама меня отправила в летний пионерский лагерь в Прибытково. Там великолепные места. 22 июня 1941 года был назначен родительский день. Я помню, как мы готовились. Был большой праздник, посвященный открытию лагеря. Приехали родители, которые сообщили, что началась война. Перед моей мамой стоял выбор, что со мной делать. Было два варианта. Первый – будет подан состав и нас повезут на восток прямо из пионерского лагеря, а кто не хочет, забирает свое дитя домой в город. Мама решила, что я лучше буду с ней. Этот состав с детьми далеко не уехал, немцы расстреляли весь этот поезд с детьми. Кто там выжил, я уже не знаю.
Мы вернулись в город, маму послали рыть окопы. Женщины работали на окопных работах, потому что мужчины все пошли в армию: кто по призыву, кто добровольцем. А я бегала по магазинам. Еще было свободно с едой. Я покупала сахарный песок, подсолнечное масло, все, что могла достать. Хлеб, кажется, уже был по карточкам. Первые карточки в городе были хлебными. Мы, конечно, не выедали нашу хлебную карточку, но покупали всё. Я помню, в нашей комнате было одно большое венецианское окно и письменный стол, на котором мы раскладывали бумагу и сушили сухари. В доме жили хорошие соседи, наша квартира была очень дружная. Этот настрой остался и после блокады, хотя почти все соседи поменялись. В одной из комнат до войны жила семейная пара — муж с женой. Она была картографом и перед войной занималась съемками местности. И она советовала: «Агриппина Васильевна, берите Женю и поезжайте на капустное поле». Капусты уже не было, мы собирали оставшиеся зеленые листья и солили их. Это в блокаду называлось «хряпа». Я уже не помню, сколько точно мы привезли и засолили. Таким образом, в конце 1941 года какой-то минимальный запас еды у нас еще был.
В блокаду выдавали по 125 граммов хлеба. В хлеб добавляли целлюлозу. Самый большой паек получали рабочие, затем служащие, и потом иждивенцы. Мама считалась служащей. Детскую карточку я получить, естественно, уже не могла. Мы варили студень из столярного клея, потом из ремней. Запах был безобразный. Когда я ела, зажимала нос.
Мама устроилась на работу еще перед началом войны, потому что папа платил деньги только на мое содержание. На Витебском вокзале было отделение перевозки почты, и она там накладные печатала на грузы, работала машинисткой. Я помню, что именно на Витебском вокзале был буфет. Поскольку мама там работала, у нее был пропуск, она меня водила в этот буфет, где можно было съесть пирожные. Это был сентябрь 1941 года. В магазинах уже ничего нельзя было купить. А потом этот пункт ликвидировали, и их соединили с Московским вокзалом. Витебский уже не функционировал, но на новом месте мама тоже работала в отделении перевозки почты.
Город бомбили 8 сентября. В восемь часов вечера вдруг воздушная тревога. Мы знали, что нужно иметь заплечные мешки с документами, сменой белья, подушкой. Все должны быть в бомбоубежищах. У нас было бомбоубежище в доме №22 по Лермонтовскому проспекту, где мы жили, но, наверное, маленькое, мы туда не спускались. Но поскольку у нас была широкая лестница, которая спускалась полукругом и выходила на Лермонтовский проспект, во время бомбежки мы лежали на этих ступеньках. Впечатление жуткое. Вот летит бомба – ты слышишь и ждешь, что сейчас будет? Когда мы вышли после отбоя, то увидели невообразимое количество стекол, весь Лермонтовский был усеян ими. Он шел до улицы Декабристов, раньше еще Садовая улица его пересекала. Этот участок от Садовой до набережной Фонтанки был непроезжий. На Фонтанке был госпиталь для раненых; его разбомбили.
Помню зарево, все небо пылало, потому что горели Бадаевские склады с сахаром, продовольствием. Весь продовольственный запас был уничтожен. Помню, охватил страх: как дальше жить? Но человек привыкает ко всему. В восемь часов вечера можно было проверять часы по началу воздушной тревоги. Этот дотошный немец начинал регулярно бомбежку в 20 часов. Холод на улице уже был адский. У нас печное отопление, печку нечем топить и не приветствовалась вытяжка – сигнал, что здесь живут люди, которых нужно уничтожить. Поэтому мы приобрели «буржуйку», на ней готовили. Но «буржуйку» тоже надо было топить, поэтому жгли, в основном, мебель.
В первые месяцы блокады школы еще работали. Был такой холод, что замерзали чернила в чернильницах. Были такие чернильницы-непроливайки, мы в них обмакивали ручки с перьями №86. Школу в то время было не узнать: никто не бегал, не прыгал, не смеялся – это все ушло. Все медленно ходили по коридору. Поднимались на второй этаж, сидели в классных комнатах, дрожали и ждали, когда наш класс вызовут в столовую. Столовая была на первом этаже, нам давали теплый дрожжевой суп – дрожжи, разведенные в воде и подсоленные, конечно, без хлеба. Многие дети приносили баночки с собой. А воспитательница или дежурный педагог смотрели, чтобы дети обязательно ели сами. Домой еду брать не разрешали. И такая ситуация была до декабря 1941 г., когда нам внезапно объявили: «Дети, больше в школу не ходите, дрожжевого супа не будет!». Вот так было в 1941-м году. И дальше, фактически зимой 41/42 гг., школы не работали. Была попытка возобновить учебу в бомбоубежищах. Но, во-первых, было мало детей, чтобы разбивать их по классам. Во-вторых, мешали холод, голод, бомбежки. А вот весной на прополку морковки и других корнеплодов и, затем, на сбор урожая школьников уже посылали. Можно было доехать трамваем, они уже стали ходить. Во время блокады Ленинграда всех выживших детей собирали и посылали работать на огороды. Руководителем у нас была педагог-немка. Она заботилась о нас, подкармливая кусочками овощей, и даже разрешала взять домой по две штуки морковки или турнепса в зависимости от того, что мы пололи.
Мы с мамой жили на третьем этаже, в комнате с высоким потолком, как в старинных домах. За водой ходили на Фонтанку. Помню, там была булочная, она открывалась в 6 часов утра. Объявляли на неделю, когда можно выкупить хлеб по карточкам. Хлеб даже по 125 г. бывал не каждый день. Как ни одевайся – холодно, люди надевали разные халаты, все, что было из теплого, а поверх уже пальто. Очередь занимали за час. На людей смотреть было страшно: все злые, голодные, щеки впалые, глаза огромные. Помню, был ужасный случай. Один мальчонка схватил у кого-то пайку хлеба с весов, покупатель не успел взять. К нему бросились, стали бить, а он эту пайку запихал себе в рот и проглотил.
Уже позже, после 41-го видела: люди шли, держась за парапет моста, некоторые останавливались, сползали и так оставались лежать без движения. Замерзали. Помню, шла на работу, вижу: мужчина лежит в валенках. Иду обратно, а валенок на нем уже нет. По городу ходили отряды ПВО, молодые девушки, подбирали покойников. В этих отрядах были кое-какие привилегии, паек давали побольше. Но на все случаи они не успевали. В нашей квартире было семь трупов. Мы с мамой одни выжили.
На Новый год, 6 января 1942 года, как раз в канун Рождества Христова (хотя о нем мало кто знал) устроили праздник в одной из школ Октябрьского района. Пригласили нас всех, оставшихся в живых. Детей в городе было мало: многие не двигались, лежали, кто-то погиб. Но эта блокадная елка запомнилась мне на всю жизнь. Елка стояла наряженная. В зале было натоплено, но дети были укутаны, никто не раздевался. С нетерпением ждали подарков, получив их, никто из детей их не ел – берегли для дома. Потом повели нас в столовую, накормили теплым супом и овсяным печеньем. Никто не плясал, не смеялся, хоровод вокруг елки не водили.
Шло время. Становилось все хуже и хуже. Запасы исчезали. Чтобы вы понимали, как это было: большая алюминиевая кастрюля на 4-6 литров ставилась на «плиту-буржуйку», в нее мама клала шесть столовых ложек пшена, немного соли, получалась скользкая масса – суп.
Потом, был такой момент, я уже лежала, она меня спрашивала:
– Женечка, тебе холодно?
– Не очень…
– Женечка, кушать хочешь?
– Не очень…
Силы уходили. И мама решила: надо двигаться. Мы ходили пешком до Никольских рядов, потом возвращались и только после этого позволяли себе обедать. Уже темно – зима, электричества нет. Зажигали светильник на лампадном масле или на касторовом, но касторовое жалели, мы его ели.
В январе 1942 все запасы истощились и у города, и у населения. Нас выручили несколько пакетиков какао, который мы разводили и пили. И внезапно вышло распоряжение выдать на Новый год подарки по ленд-лизу (пришли американские корабли с гуманитарной помощью): 300 гр. ветчины, колбаса, бутылочка растительного масла и что-то из одежды. Мне досталось приличное пальто с меховым воротником, я и после войны его носила. Но эта поддержка – ерунда, все быстро разошлось. Мало кого спасли эти «подарки».
Надо было решать: умирать или выжить. И мама взяла меня к себе на работу. Там как раз были устроены двухмесячные курсы для сортировщиков писем. По окончании курсов я работала сортировщицей. Сортировала, в основном, треугольники-письма с фронта. У меня была корреспонденция Урала и Сибири – самая большая. В октябре 42-го мне было 14 лет, я была очень маленькая ростом, на работе мне сделали скамеечку, чтобы я могла использовать верхние клетки стойки. В них помещалась корреспонденция по направлениям железных дорог и больших городов. Я очень старалась и перевыполняла норму, была на хорошем счету. Весной 43-го я, помимо работы, участвовала в очистке города. Когда снег растаял, обнажились человеческие отходы, надо было убирать, иначе могли возникнуть эпидемии. Но обошлось: наладили работу бань – рядом с нами были Усачевские бани – и мы ходили туда. Правда, раздеваться было страшно, все худые, точно скелеты, наглядные пособия по анатомии.
Я очень хотела учиться в школе, но меня с работы не отпускали. В те времена увольняться было нельзя. Если уволишься, ты — враг народа. Начальство говорило: «Ты уйдешь, другие уйдут, а кто же работать будет?» Мы с мамой дошли до райкома, там сказали: «Отпускайте!». Меня к тому времени, в ноябре 43-го, уже наградили медалью «За оборону Ленинграда». А позднее, в 48-м, медалью «За доблестный труд». Осенью 43-го я снова стала школьницей. Мне нужно было идти в 6-ой класс. Пришли с мамой, а директор говорит: «Я не могу принять вашу девочку. Она уже знает вкус денег, уже работает. Учиться вряд ли захочет». Но все-таки мы как-то уговорили ее, и меня приняли. И там я познакомилась с Галей Раковой. Школа была женская. Галя вспоминает: «Ты всегда сидела на первой парте, внимательно слушала учителя». Учились в 6 и 7-м классах школы № 231 Октябрьского района. Но стали приезжать дети из эвакуации, в школе стало тесно, и ее перевели в другое место, на Крюков канал, напротив «задов» Мариинского театра. В 8 — 10-м классах я училась уже там. Я была большая общественница, председатель совета дружины. Ходили по госпиталям, давали концерты. Помню, собирали стеклянные пузырьки. Завод стеклянный не работал еще, а пузырьки были нужны для расфасовки лекарств.
Была ли мама верующей? Не так, чтобы очень, но в углу висела маленькая иконочка. После войны перед нею в торжественных случаях – на Пасху, например, зажигалась лампадка. Помню День победы. Я бегу в школу на торжественную линейку, а мне навстречу незнакомые люди, обнимаются, целуются. А вечером был салют. Великое торжество!
После школы я решила поступить в институт. Еще когда училась в школе, хотела стать химиком. Вместе с Г. Раковой поступили на химфак университета (ЛГУ), пять лет проучились вместе, а потом наши пути разошлись, тем не менее, мы остались близкими подругами до сих пор. Она поступила в аспирантуру по специальности «Высокомолекулярные соединения», а я работала в закрытом спецотделении, на кафедре «Радиохимии», где велись разработки ядерного горючего. Сюда были вызваны ребята из Ташкента, Казахстана, часть перевели с физического факультета. Мы были привилегированной группой, получали высокую стипендию. Учились пять с половиной лет, была расширенная программа. В 1957-м году я защитила кандидатскую диссертацию, а в 1959-м умерла мама. Она пережила блокаду, работала на двух работах, чтобы выучить меня. Потом болезнь. В 1959-м году я познакомилась со своим будущим мужем Львом Михайловичем Крижанским, с которым я счастлива уже 53 года, и мама сказала: «Я умираю спокойно, Женечка, потому что у тебя есть настоящий друг».
Записала Татьяна Алешина
www.world-war.ru