4 декабря 2015| Котов Станислав

Когда заканчивается детство

Первая часть воспоминаний: Сироты блокадного Ленинграда

Когда ранней весной 1942 года к нам начали поступать дети, эвакуированные из блокадного Ленинграда, я, молодая выпуск­ница педучилища, уже работала директором детского дома. Вос­принимать без сострадания представившуюся нам ситуацию не было возможности. Приехавшие дети вызывали не только жалость, но и отчаяние. Это были живые скелеты, вернее, полуживые. Неко­торые из них не могли ходить, их из вагонов выносили на руках. К поезду подъезжали сани и санки — машин не было. Не было обычного детского шума и гама: люди заходили в вагоны, где дети лежали рядками, как морковки.

Озабоченные взрослые думали и делали все, чтобы спасти, убе­речь, выходить этих маленьких погибающих старичков, не похо­жих на детей. Необходимо было достать для них кровати, одежду, еду, обеспечить медицинскую помощь, оказывая которую работ­ники не знали ни сна, ни отдыха.

Детей приезжало много, и в каждом районе тогда Ярославской, а ныне Костромской, области размещалось по нескольку десятков эвакуированных детских домов, которые получали свои номера. В Нерехтском районе находились Тетеринский (№ 166), Семенов­ский (№ 132), Хомутовский (№ 64), Неверовский (№ 14), Григорцевский (№ 48), Бурмакинский (№ 12), Марьинский (№ 4) и другие детские дома. Некоторые из них продолжали функциони­ровать и после окончания войны.

За лето 1942 года детей немного выходили, пооткормили. Кол­хозы помогали, чем могли: дали несколько коров, лошадь, участок земли. Детдомовцы сами вскопали грядки, посадили картошку и овощи, накосили на зиму сена. Летом они собирали щавель, крапиву, ботву свеклы — все шло к столу.

Понемногу стало стираться из памяти детей все ужасное, что пришлось им пережить: каждодневный страх и голод, потеря род­ных и близких, которые умерли или погибли на их глазах и руках. У некоторых детей родители сошли с ума. И долго еще маленькие ленинградцы не могли смеяться, а по ночам часто в испуге вска­кивали и кричали.

Осенью дети пошли в школу, они научились читать и писать, хотя писать приходилось на исписанных тетрадях между строчек, на старых газетах и каких-то канцелярских бумагах. Не хватало ка­рандашей, учебников, ручек, чернил.

Воспитанники многое делали не только за себя, но и за малень­ких братьев и сестер. Они были все как родные — их сроднило общее горе, общее несчастье. Уроки учили за общим столом с одной керосиновой лампой, а то и с «гасиком» (скляночка с фитильком). Он коптил так, что у всех носы от копоти были черные. Большинство ребят училось хорошо, не было таких, кто не хотел учиться. Они были дисциплинированными, вниматель­ными, доверчивыми и очень вежливыми.

В конце марта 1942 года наш детский дом № 14/45 был эвакуи­рован в Ярославскую область. В солнечный апрельский день ваго­ны-теплушки привезли нас в город Нерехту. Мы были обессилен­ные, истощенные голодом. Встречали нас со слезами и с мате­ринской теплотой. Первое, чтобы было организовано и осталось в памяти — баня с паром и березовыми вениками. Старую нашу вшивую одежду сожгли, а нас переодели в чистое белье, накорми­ли и поселили в теплом помещении. Огромная радость и счастье быть сытыми, чистыми, не слышать грохота рвущихся снарядов и бомб.

До эвакуации у меня было все, что испытало в блокаду боль­шинство детей осажденного города: умерла мама, пропал без вести на фронте отец, умерли обе бабушки и все многочисленные род­ственники. Холодное безжизненное тело матери завернули в про­стыню, и соседи похоронили ее прямо на дороге. После этого были блокадный ленинградский детский дом, Ладога, товарный состав и бомбежки.

Везли нас в Среднюю Азию, но детей в вагонах становилось все меньше и меньше, а потому доехали только до Ярославской обла­сти. В памяти сохранились носилки, на которых выносили детей, так как почти никто из них ходить не мог. Я лежала и видела толь­ко небо и какую-то церковь. А затем были месяцы борьбы врачей за наши жизни, которые еще теплились в дистрофических телах, покрытых язвами.

Я выжила и в один очень яркий день впервые самостоятельно вышла на улицу. С этого момента началась уже новая жизнь.

Войну в нашей семье встретили трое: мама, мой брат и я. Осе­нью, когда исчезли в магазинах продукты и начался голод, брат, если представлялась возможность, ездил за город и привозил с полей иногда картошку, иногда капусту. После пожара на Бадаевских складах он привез черной сладкой земли, с которой мы пили чай.

Брат умер в январе 1942 года, мама умерла утром 13 февраля, я осталась одна в 11 лет.

Первым, кого я встретила во дворе после смерти матери, был дворник. Он знал всех жильцов в доме, осведомился о моей маме, а затем я в свою комнату уже больше не вернулась. Соседи напои­ли чаем, приютили на некоторое время и вскоре отвели в детский дом на улицу Правды, 20 (детский дом № 55/61).

Хотелось бы сердечно поблагодарить тех людей, которые не бро­сили нас в беде, не дали умереть, но, к сожалению, даже имена их временем стираются в памяти.

Ленинградский детский дом в деревне Угоры. Стены расписаны Львом Разумовским в 1942 году по мотивам сказок Пушкина. Фотография конца войны.

Ленинградский детский дом в деревне Угоры. Стены расписаны Львом Разумовским в 1942 году по мотивам сказок Пушкина. Фотография конца войны.

***

Так сложились обстоятельства, что в детском доме, находив­шемся на Болотной улице, я оказалась еще до начала войны. Хо­рошо было у нас: детей мало, жили дружно, работали на своем огороде, ухаживали за аквариумными рыбками, любовались ими и не знали забот. Все изменилось вдруг: начались бомбежки, обстрелы, постоян­но увеличивалось количество детей, а потому во время тревог вос­питатели и нянечки с трудом справлялись с необходимостью ук­рыть детей в бомбоубежище, а потом возвратить их обратно. Очень часто меня из убежища извлекали первой, чтобы показать родной бабушке, которая, казалось, после каждой тревоги ждала меня и успокаивалась, когда убеждалась, что со мной ничего не случи­лось. Однажды бомбоубежище затопило водой, и мы после этого размещались в нем на специально сколоченных голых деревянных настилах. Со временем все чаще пошли перебои с питанием, и нам, уже дистрофичным детям, стали давать очень невкусный ры­бий жир, а потом — еще более невкусный его заменитель. Воспи­татели придумали маленькую, но оказавшуюся эффективной, хит­рость: они надевали на руку куклу-белочку или куклу-лисичку, из лапок, которых дети без отвращения получали невкусное снадобье.

Несмотря на очень тяжелое время, холодную и голодную зиму, в детском доме была организована праздничная, с елкой, концертом и подарками, встреча Нового, 1942 года. В подарочных кулечках находились по несколько конфеток-подушечек, по три печеньица и по одной мандаринке — лакомства, давно забытые детьми. В свою очередь, слабенькие, едва передвигавшиеся детдомовцы, ходили в располагавшийся напротив госпиталь и выступали со своими ма­ленькими концертами перед ранеными бойцами.

К весне число воспитанников в детском доме увеличилось мно­гократно. В солнечные дни детей выводили-выносили на прогул­ки. Нянечки брали по три ребенка под каждую руку, выносили на улицу и прислоняли к стенке, чтобы они не упали и дышали ве­сенним воздухом. Во время одной из таких прогулок дети попали под обстрел, мальчик получил осколочное ранение в спину, шрам от которого остался на всю жизнь. В детском доме была девочка с израненным осколками лицом, в шрамах.

Наконец, для детей, переживших холод, голод, вшивость и лишайные коросты, наступил период весенней эвакуации. Эваку­ировался детский дом в три очереди, по 150-180 человек в каж­дой. На машинах нас довезли до Ржевки, а дальше поездом до Ладоги, где погрузили на пароход «Чапаев», под бомбежкой ото­шедший от пристани. За нами следовал пароход с детским домом малюток. От прямого попадания бомбы в него пароход затонул вместе с людьми. Некоторых малюток удалось спасти, но перед глазами до нынешних дней стоит картина, где на ладожских волнах колышутся маленькие белые детские панамки.

На Большой земле радушно приняло нас в Ярославской области местечко Нескучное, что в двадцати километрах от станции Некоуз, встречая на которой местные жители без слез не могли смотреть на приехавшие детские полуживые трупы… Со станции нас на те­легах с подстеленным сеном подвезли к бывшему барскому дому в Нескучном, разместили прямо на полу, на сене, но мы были счастливы, ибо рядом не рвались снаряды и не звучали тревожно сирены.

Дальнейший быт налаживался с трудом. Нам сделали деревян­ные топчаны, матрацев не было, и дети спали по несколько чело­век под одним одеялом. Досаждали бесчисленные вши в волосах и в одежде, ночами не давали покоя клопы, кусавшие нещадно. Продолжала сказываться ленинградская дистрофия, уносившая детей в могилу, а выздоравливавшие заново учились ходить, гово­рить и смеяться.

Осенью пошли в школу, которая для начальных классов была организована непосредственно в детском доме. Тетрадей и ручек у нас не было. Писали на толстой и серой оберточной бумаге, пока она не кончилась, а ручки делали из малиновых палочек, вставляя в них перья. Когда оберточной бумаги не стало, писать пришлось карандашами на небольших грифельных досках, разлинованных гвоздем. Учительница проверяла у каждого написанное на доске, ставила отметку, а потом все с доски стиралось резинкой, и по­добным же образом делались уроки по другим предметам.

Постепенно в детском доме появилось обслуживаемое воспи­танниками свое подсобное хозяйство с полевыми угодьями, ско­том, кроликами и курами. Значительно улучшилось питание. Ле­том дети отдыхали в лесу, помогали в работе колхозникам.

Детям, не имевшим в Ленинграде родных и родственников, окончание войны принесло новые печали: уехали в любимый го­род воспитатели, многих детдомовцев забрали близкие люди, а оставшиеся плакали от безысходности.

В дальнейшем сменился директор детского дома, обновился кол­лектив воспитателей, и жизнь детей резко ухудшилась, приобретя в повседневности жестокие оттенки детской колонии. Подрастая, мы, блокадные ленинградские детдомовцы, затерялись в чужом краю. Никто не интересовался ни нашими судьбами, ни нашими желаниями. По разнарядке мы были отправлены в ремесленные училища, закончив которое и помыкавшись по стране, только че­рез много лет я смогла вернуться в родной город.

***

В нашей большой и хорошей ленинградской семье с родителя­ми жили две сестры и три брата. Светлое детство, вытесненное огромным горем, закончилось с началом войны. Отец доброволь­цем ушел на фронт, мать стала работать в госпитале, дети остава­лись одни. Со временем блокадные будни безраздельно вошли в повседневный быт, сопровождавшийся голодом, принесшим пер­вую смерть — умер старший брат, упал и не встал… А потом пропали продуктовые карточки, и пять человек целый месяц жили на одну мамину карточку. Выкупая хлеб, старались получить от бу­ханки горбушку — она была полегче и, казалось, что хлеба доста­валось больше.

Однажды утром мать разделила хлеб на четверых, так как ночью умерла сестра, а на следующее утро лишились еще одного брата. Остались втроем и, решив сохранить последнего мальчика, стара­лись все делать для него. Но в один из дней и он не встал с посте­ли. А потом заболела мать, и мне, двенадцатилетней девочке, довелось ее выхаживать. Надо было отправляться вместе со всеми и ломать дом на дрова, затем в комнате эти дрова распилить и тяжелым топором расколоть. Мать мучилась, глядя на меня, но помочь не могла. А какая тяжелая была мама, когда приходилось ее переворачивать, обмывать, потому что сама она двигаться не могла. Она очень хотела встать, поправиться, чтобы не оставить меня одну. Но горе не собиралось покидать нашу семью: пропал без вести отец, и умерла мать.

Безвыходная судьба привела меня, осиротевшую, в блокадный детский дом.

***

Детский дом, воспитанниками которого были дети от 8 до 15 лет, выехал из Ленинграда 10 июня 1942 года. До Борисовой Гри­вы ехали долго, 17—18 часов, и в пути эшелон охраняли истреби­тели. Через Ладожское озеро переправились в трюмах катеров, а на восточном берегу нас в кузовах грузовых машин привезли на станцию к поезду. Дальнейший путь пролег через Рыбинск к горо­ду Пошехонье в Ярославской области, где детскому дому предо­ставили хорошее помещение со всем необходимым оборудованием и обеспечили трехразовым питанием. Однако прожили мы там всего около двух месяцев, после чего были переселены в очень бедный колхоз, не имевший возможности дать нам минимум необходимо­го, и дети жили на пайки, выделявшиеся городом.

Так продолжалось с осени 1942 года по сентябрь 1943 года. Из­голодавшимся ребятам при нормальном в обычных условиях пита­нии казалось, что они едят недостаточно, а потому ухитрялись при первой возможности обменять на продукты что-нибудь из своей одежды. Случаи обмена вещей на продукты продолжались и в селе Дмитриевском, куда нас переселили. После недельной отлучки из детского дома я, вернувшись, не увидела у ребят ни простыней, ни одеял, ни некоторых личных вещей. Оказалось, что все это было обменено на молоко, яйца и другие продукты у местных кол­хозников.

Самой тяжелой была зима 1942-1943 годов. Дети выходили из-за стола и спрашивали, когда будет обед, а после обеда ждали ужин. Одна из причин заключалась в том, что среди служащих было много недобросовестных людей. Пришлось сменить повара, ушел завхоз. Руководство детского дома, помня о системе воспи­тания детей, разработанной Макаренко, многие функции переда­ло воспитанникам, и постепенно прекратились кражи, обмен ве­щей на продукты, а к весне жизнь в детском доме окончательно нормализовалась.

В детский дом приходило много писем, была своя библиотека, действовали кружки столярный и рукодельный. Ребята сами управ­лялись по хозяйству, пилили и складывали дрова, чинили и изго­тавливали обувь, работали на своем подсобном хозяйстве и помо­гали колхозникам.

В 1945 году детский дом № 30 вернулся в родной Ленинград.

***

К лету 1942 года отец погиб на Ленинградском фронте, а мать и брат были эвакуированы с заводом в город Горький. В свои 12 лет я не мог ходить из-за дистрофии. Моя тетя, врач, на руках отнесла меня в свою больницу и там спасла меня. После больницы я попал в детский приемник-распределитель, а оттуда в детский дом № 17, находившийся на Лафонской улице в Смольнинском районе.

С тех детских лет, поскольку я тогда играл в духовом оркестре на альте, помню мелодию песни «Смело, товарищи, — в ногу. Ду­хом окрепнем в борьбе…», которой мы всегда встречали наших шефов, моряков с линкора «Марат».

Вечерами мальчики-детдомовцы на токарных станках, находив­шихся в подвале здания, вели черновую обработку оружейных ство­лов.

В июне 1943 года, уже после прорыва блокады Ленинграда, часть детдомовцев на барже переправили через Ладогу на Большую землю, а затем доставили в город Барнаул Алтайского края. Детс­кий дом разместили в поселке Горбуновка, что в 20 километрах от Барнаула. Здесь мне пришлось быть почтальоном (разносил газеты и военные письма-треугольнички), дергать двухметровую полынь на пшеничных полях, пасти овец, свиней и телят. На почту надо было ходить за три километра по Кулундинской степи. Летом — жара, суслики, хомяки, тушканчики, да шарообразные перекати-поле. А зимой — жутковато: вой степных волков в снежной метели.

По вызову тети осенью 1945 года я вернулся в свой родной Ленин­град.

22 января 1942 года умерла от голода моя мама.

7 февраля 1942 года умерла от голода моя сестра.

9 февраля умер от голода мой брат.

31 марта 1942 года умерла от голода моя бабушка.

Я осталась одна.

С помощью дяди 2 апреля я зашивала бабушку в ватное одеяло, и вдруг дядя спросил: «А ты кольцо сняла?» Я очень испугалась вопроса, но дядя подпорол одеяло, снял кольцо и отдал мне со словами: «Возьми, пригодится, поменяешь на что-нибудь». От­везли бабушку в морг, на улицу Марата, 88. Через несколько дней пришел управдом и сказал мне, что комнату занимают другие, а я могу отправляться на все четыре стороны. После этого я неко­торое время жила у своих теток. В середине июля я пошла по 18 линии, чтобы вызвать врача. Чувствовала страшную слабость, ноги переставлялись с трудом, хотелось спать. И я упала. Прохо­дившие мимо женщины на руках отнесли меня в детприемник. Принимавший врач сказал: «Дня два подышит». Чуть поправив­шись, я доставила в детприемник похоронные документы родных и через неделю, 23 июля 1942 года, была эвакуирована с детским домом в город Южу Ивановской области. Вещи мои в детский дом не пришли, а на память от большой семьи остались только шкатул­ка с фотографиями, да блокнотный листок с записями дат смертей родных.

Почти через три года, 2 июня 1945 года, 28 старших детдомов­цев возвратились в Ленинград, часть из них разъехалась по род­ственникам, а остальные были быстро определены в ремесленное училище фабрики «Октябрьская», откуда мы вступали в самостоя­тельную жизнь, имея в собственности одно ситцевое платье, школь­ную форму (белая кофточка с юбкой) и валенки.

Зимой 1941-1942 гг. мне было 11 лет, а брату 5. Отец был инвалидом и чувствовал себя плохо физически и морально. Рабо­тала, находясь на казарменном положении, только мама. Семью еще в октябре 1941 года переселили из Московского района на улицу Мира, 12, в чужую квартиру, где нам досталась проходная комна­та, которую нельзя было натопить, а потому мы спали на одной кровати: отец и я с братом. Голод и пронзительный холод сковы­вали нашу жизнь.

В новогоднюю ночь 1942 года умер отец, а днем умерли хозяева квартиры, в которой теперь находились три трупа. Все очень боя­лись крыс, объедавших у покойников кисти рук, ноги и носы, а потому, пока мама не пришла с работы, мы с братом двое суток спали с умершим отцом в одной постели. 9 января на санках мы отвезли отца на Серафимовское кладбище и за хлебную карточку похоронили в чужой могиле.

Потом возвратились в свою квартиру на Московском шоссе, куда мама стала приходить с работы один раз в неделю, принося нам для еды иногда немного клею или дуранды. Еще в сентябре мы на полях за Средней Рогаткой насобирали оставшиеся там гру­бые капустные листья, и теперь у нас была бочка «хряпы», кото­рую варили и ели с дурандой. Так мы прожили еще четыре меся­ца. Мама очень ослабла из-за напряженной работы, от волнения за нас и от трудной дороги с работы к дому и обратно. Однажды она не пришла с работы, и нам сообщили, что ее положили в стацио­нар при заводе. Теперь я ходила к ней один раз в неделю за хле­бом, который она отдавала нам. Мама не поправлялась, но все больше слабела. У меня распухли ноги, обострился довоенный ревматизм, и обувь надевалась с трудом. Я стала похожа на ма­ленькую сухонькую старушку, но надо было постоянно заботиться о брате, выглядевшем страшным рахитиком с большой головой, тонкими руками и ногами, с провалившимися глазами.

Последний раз я была у мамы 17 мая 1942 года. Ко мне вышла медицинская сестра и сказала, что моя мама умерла. Похоронить мне ее не дали, объяснив, что все трупы уводят на кирпичный завод в Московском районе и там их сжигают. Этот кирпичный завод находился почти напротив нашего дома, и я решила посмот­реть, как все происходит.

Деревянного забора вокруг завода почти не было — его разобра­ли на дрова, и подойти к печам можно было довольно близко. Более жуткого и жестокого зрелища мне видеть не приходилось. Во дворе завода стояла в ожидании разгрузки вереница машин с трупами. Рабочие с машин укладывали трупы на транспортер, а с него они падали в печь. При этом создавалось впечатление, что по мере приближения к печи, покойники начинали шевелить руками и ногами, сопротивляясь сжиганию. В остолбенении я простояла несколько минут. Это было прощание с мамой.

Я и брат остались сиротами. Ближайший детский приемник-распределитель находился на Разъезжей улице, куда мы и отправи­лись. На Лиговском проспекте брат упал и не мог подняться. Про­ходивший мужчина на руках донес его до приемника, где брата сразу поместили в больницу по причине дистрофии. Пролежал он целый месяц. Эвакуироваться без брата я отказывалась, поэтому только после его выздоровления, в конце июля 1942 года, нас определили в 76 детский дом, а с ним эвакуировали в город Пучеж Ивановской области.

Возвратились в Ленинград в 1946 году. Мне было уже 17 лет, и я взяла опеку над братом. С трудом отсудила родительскую комна­ту, в которой началась взрослая жизнь, полная забот и проблем.

В детском доме во время эвакуации у нас было свое подсобное хозяйство, нам помогал колхоз продуктами, а мы работой помога­ли колхозу. Все это вместе позволило постепенно отключиться от ленинградского голода и перейти на нормальное питание. Жили мы в одноэтажном здании школы у реки Обноры в Ярославской области, спали на душистых матрасах, набитых сеном, а в столо­вой сидели на длинных вдоль столов скамейках.

На одном из первых обедов нам дали суп и котлету с гарниром. Вдруг сидевшая рядом со мной девочка упала в обморок. Никто не мог догадаться о причине случившегося. На следующем обеде, когда вновь на второе были котлеты, случай с девочкой повторился. Теперь на это обратили внимание и стали выяснять причину. Ока­залось, что она не переносит вида котлет, так как дома, в Ленин­граде, ела котлеты, сделанные из ее брата.

***

В детский дом в первой половине марта 1942 года меня и брата привезла на санках старшая сестра (по отцу) после смерти родите­лей. Во время первого детдомовского обеда нам дали гороховый суп и по маленькому кусочку хлеба. Желая продлить удовольствие, я хотела есть хлеб подольше, отщипывая от кусочка по крошечке. Вдруг у меня этот кусочек кто-то выхватил и мгновенно прогло­тил. Заплакать от обиды не было ни сил, ни слез. В последующем меня и брата развели по разным возрастным группам, и видела я его в детском доме всего два раза.

Наша старшая группа была переполнена, и мы спали на кровати по двое. Однажды девочка, с которой я спала, не проснулась. Это было нормальным повседневным явлением и никого не удивило.

Ленинградский детский дом запомнился холодом и голодом, а потому в нем, чтобы сберечь силы, я целыми днями сидела за столом, натянув на голову воротник от матросской рубашки. Из такого состояния меня не могли вывести ни воздушные тревоги, ни необходимость идти в бомбоубежище, уводить в которое из-за нашего упорного нежелания отказались и воспитатели.

В конце марта детский дом начал готовиться к эвакуации. Вос­питатели и врач долго стояли за моей спиной, решая, перенесу я эвакуацию или нет, так как все свободное время проводила, сидя за столом. Они для проверки, решив схитрить, послали меня за веником, чтобы подмести пол. Идти надо было через несколько комнат, и когда я вернулась с веником, вопрос о моей эвакуации был решен.

4 апреля в переполненных автобусах нас привезли на Финлянд­ский вокзал, а в поезде дали рисовую кашу, которая показалась чудом, но насладиться ею в полной мере не пришлось из-за вне­запного очень сильного артиллерийского обстрела.

До Ладожского озера ехали долго, а там нас пересадили в авто­бусы без стекол, занавешенные изнутри одеялами. До противопо­ложного берега добрались затемно. К товарным вагонам с печками посредине нас вели какой-то очень грязной дорогой, и некоторые дети потеряли свои галоши.

Детский эшелон был сборным из нескольких детских домов, по 100—120 детей из каждого. На открытых платформах стояли зенит­ные батареи, и с воздуха состав прикрывали самолеты. До Ярос­лавской области добирались целый месяц ночами, а днями отстаи­ваясь в тупиках. За все время переезда детей из вагонов не выпус­кали, и когда приехали в город Гаврилов-Ям, очень многие дети самостоятельно передвигаться не могли. Их выносили на руках, клали на подводы и везли в баню, а из нее доставляли в помеще­ние и укладывали в постель.

Когда закончился период выздоровления, школьников переве­ли в другой детский дом, где тоже были ленинградские дети из разных районов, но во многом с одинаковой беспризорной судь­бой.

В эвакуации нас особенно интересовало положение на фронтах и обстановка в Ленинграде. Дети собирали подарки для бойцов и вели переписку с ними. С весны и до глубокой осени работали в колхозе, а в свободные часы готовили концерты и выступали в госпиталях и воинской части. Зимой были трудности из-за отсут­ствия учебников, и приходилось вместо букваря осваивать грамоту по библиотечным книгам.

Вернувшись в Ленинград, только через пятьдесят лет узнала, что брат с другим детским домом был эвакуирован в Краснодарс­кий край, но до сих пор его найти не могу.

***

В общем потоке эвакуации жителей Ленинграда уехали из горо­да моя мама с младшим братом, а второй брат и папа умерли в декабре во время голода почти одновременно, в течение суток. Меня, тринадцатилетнюю девочку с обмороженными руками и ногами, соседка отвезла на санках в больницу, находившуюся на Песочной набережной. Там мест не было, но в палату по распоря­жению врача, увидевшего мое состояние, поставили раскладушку и устроили меня на ней. Когда в ванной комнате с моей головы няня сняла шапку, она в ужасе отшатнулась и позвала помощни­цу, так как на моей голове вшей было больше, чем волос. Вдво­ем, с трудом и отвращением они состригли волосы, но на следующее утро при врачебном обходе вши были в огромном количестве на моей голове и на постели. Меня опять отнесли в ванную и мыли теперь более тщательно.

После выздоровления от дистрофии из больницы на Песочной набережной меня тоже на санках доставили в больницу имени Раухфуса, где предстояло лечение обмороженных рук и ног, а только потом я оказалась в детском доме.

Получая перед эвакуацией детдомовское снаряжение, я проси­ла дать мне красивое вельветовое пальто, но выдававший одежду поцеловал меня и сказал: «Доченька, я себе не прощу, если ты заболеешь», а потом вручил пальто мальчишеское, зимнее. Он оказался прав. Нас погрузили в кузов на открытые машины и на них доставили к Ладоге, через которую на небольших катерах пере­везли в Кобону, где на берегу стояли деревянные столы, а на них — тарелки с горячим супом и хлеб. После еды кто-то из мальчиков сказал, что на ближайшем поле осталась неубранная капуста, и мы — человек 150—200 — разбежались по этому полю, где солдаты ловили нас и собирали в охапку.

Вскоре подошедший поезд увозил ленинградских детей от бло­кады в Алтайский край. Все ужасы оставались позади.

 

Авторское дополнение

Общность блокадных детдомовских судеб, трудность воспоминаний и рассказов, значительное большинство которых начиналось со слов: «Когда у меня умерли родители…». Это первое, пережитое в детстве потрясение, определившее всю дальнейшую жизнь, не отпускает человека до последних его дней. Что-то уходит из памяти, но это «когда у меня умерли родители», у людей уже пожилых скорбью туманит глаза, так как нет большего горя, чем лишиться родных и близких в детстве.

Дальнейшее взросление и вхождение в самостоятельную жизнь для многих от личностных качеств почти не зависело, все опреде­лялось одним термином «детдомовцы», а потому жизненная дорога направляла их в соответствии с правительственными решениями или в ремесленные училища и школы ФЗО, или непосредственно на промышленные предприятия и стройки, где, постепенно на­капливаясь, уходили незаметные годы. Только некоторым, быть может, благодаря врожденным способностям и удачному стечению обстоятельств, удавалось блистательно высветиться, чтобы со вре­менем мир узнал имена академика Н.П. Бехтеревой, профессо­ров М. Б. Игнатьева, С. В. Микони, В. П. Юркинского, ху­дожника И. С. Глазунова, певицы Г. П. Вишневской.

Однако даже к одаренным детдомовцам действительность не все­гда проявляла свою благосклонность.

Замерзающую и голодную маленькую Яночку в марте 1942 года подобрали в Гостином Дворе. В карманчике платьишка обнаружи­лась бумажка с ее именем и фамилией. Неисповедимыми путями она попала во Всеволожский детский дом. Девочка была настолько мила, что не хотелось выпускать ее из рук, и воспитательница млад­шей группы, сама еще подросток, Кира Евгеньевна, нежно привя­залась к ней, а в последующем заменила мать. Они были всюду вместе: и в здешнем детском доме, и в эвакуации, и при возвра­щении из нее в Ленинград. Время шло, все знали, что родителей у девочки нет, но и без них Яна умницей росла в семье Киры Евгеньевны и отлично училась в школе.

Внезапно объявилась мать. Она несколько раз побывала в се­мье, где нашла родительский приют ее подрастающая дочка, и … отказалась от нее, а потом возвратилась на Кубань, где жила по­стоянно.

Трудно переживала Яна неожиданный визит матери и все, что с ним было связано, но через некоторое время все-таки собралась и поехала на Кубань. Несколько лет прожила там, многое в жи­тейских ситуациях оценила заново и, перейдя в десятый класс, вернулась в Ленинград, в свою, вырастившую ее семью, семью Киры Евгеньевны, где она по-прежнему была любима и встречена радостно.

Яна с серебряной медалью закончила школу, потом без труда поступила в институт, после которого началась ее научная работа в одном из самых передовых исследовательских направлений того времени. Как результат — успешная защита кандидатской диссер­тации и преподавательская работа в Марийском университете, хотя в ту пора она уже была матерью четырех детей. Янина Павловна любила жизнь, свою семью и науку, самозабвенно работая в кото­рой, подготовила докторскую диссертацию, пройдя всю цепочку предварительной оформительской процедуры с назначением даты защиты, до которой теперь оставалась всего одна неделя. Но об­ширный инфаркт остановил сердце. Врачи высказали предполо­жение, что причиной могли послужить тяжелые переживания в детстве. Война и блокада, преследуя свою талантливую жертву, настигли ее на середине жизни.

Разные у людей всплывают воспоминания, но во все времена трагично будут звучать их начала с неотступных слов: «Когда у меня умерли родители…».

Избави, судьба, детей своих от неизбежности произносить их.

 

Заключение

Среди бесчисленного множества риторических вопросов суще­ствует и такой: когда заканчивается детство?

Вероятно, у разных людей по-разному: у кого-то в среднестати­стические годы, у кого-то не проходит до преклонных лет. А когда заканчивается детство у людей, если его у них не было? Если ребенок с трех лет попал в среду, не свойственную нормаль­ному, естественному развитию человека? Если к этому возрасту уже умерли от голода или под бомбами родители, все близкие люди, да и самого его нашли полуживого среди умерших?

Вспоминаете:  «Умерла бабка — окончилось детство. Умер отец — окончилась юность. Мать умерла — наступила старость».

Вот и заполняли блокадные детские дома 3—14-летние «старич­ки», перешагнувшие сразу и через детство, и через юность. Оторванные от родительского крова, от общения с семьей, по­пав в условия казарменного режима, они оказались оторванными и от обычной, для других с детства понятной, повседневной жиз­ни с ее заботами, включая бытовые мелочи, через которые в нор­мальной обстановке детьми приобретался жизненный опыт.

Поэтому блокадные детдомовцы — это не только дети войны, но еще — и в главной степени! — военные сироты. Покинув стены детского дома, они не знали жизнь, не были приспособлены к ней, а потому вхождение в нее для многих проходило трудно. У детдомовских подростков было обострено (и сохранилось на всю жизнь) чувство справедливости, товарищеского долга, обязатель­ности — качества, не всегда культивировавшиеся в обычных кол­лективах. Поэтому детдомовцы зачастую оказывались не по своей вине конфликтными людьми, с трудом продвигаясь или вообще не продвигаясь по жизненным ступенькам. Представляя собой ком­пактные коллективы людей, бывшие воспитанники детских домов в значительном большинстве стали восполнителями рабочего клас­са страны на производстве, в строительстве и сельском хозяйстве.

Потеря в малолетстве родных, блокадное детдомовство, сирот­ское детство, ранняя (с 14 лет) трудовая деятельность в пору на­пряженного восстановления разрушенной войной страны привели к тому, что из более чем 60 тысяч бывших детдомовцев в настоя­щее время остались в живых около 2600 человек — результат, по смертности в процентном отношении сравнимый с гибелью сра­жавшихся бойцов, получивших в военных действиях ранения сред­ней и более высокой степени тяжести.

Однако за прошедшие с начала блокады Ленинграда годы в официальных кругах и в исторической литературе о трагедии блокадных детских домов не вспоминалось.

 

Источник: Детские дома блокадного Ленинграда. — СПб.: Политехника. 2002. С. 191-203.

Комментарии (авторизуйтесь или представьтесь)