Из книги памяти моей…
Если бы сохранился мой блокадный дневник только одного 1941 года, сшитый черными нитками из школьных тетрадей — этот страшный, голодный, зримый свидетель увиденного и пережитого. Я сейчас бы увидел снова, перечитывая мной написанные восемьдесят шестым пером фиолетовыми чернилами строчки, а за ними те дни и ночи…
Окно передо мной высокое и черное. Перевязанное бинтами — крестами бумаги, обойными полосами. А на единственном в нашей комнате большой коммунальной квартиры, на обеденном круглом столе стоит коптилка, сделанная отцом из старой, привезенной еще с гражданской войны, сплющенной сверху, гильзы. И хотя она коптит, но дает свет, и еще я грею о гильзу замерзшие пальцы. В чернильнице образуется ледок, но я грею и ее, и продолжаю писать…
Мамы дома нет. Отец на заводе. Только что закончился обстрел. И, кажется, стекла в рамах еще дрожат. На этот раз снаряды падали в канал Грибоедова, а дом наш только вздрагивал, и на потолке появились, как паутина, многочисленные трещины. Уши мои будто залепило ватой, я ничего не слышу. Но я уже привык к этому состоянию, как и многие мои ребята по кварталу. Знаю, что такая глухота через час — другой пройдет.
Вот когда фугасная упала на театр оперы и балета имени Кирова И обломила левую сторону здания, вот это был гром… Я бегал смотреть, как обтянутые бордовым плюшем, словно окровавленные, стояли в открывшемся крыле большого зала витые кресла. Осколки пробили их спинки, плюш вырвало, и мне было жалко этих раненых — театральные кресла, принявшие на себя такую беду. Работники МПВО не пустили меня к обрушившейся деревянной балке. А ведь это были бы прекрасные дрова, можно было бы напилить много чурбачков.
Ведь с тех пор, как 4 сентября 1941 года, в 11 часов начался первый обстрел и 6 сентября, когда на город упали первые фугаски, прошло совсем немного времени, а казалось, что бомбы и обстрелы разрушили полгорода. Кругом стоял запах гари, пожаров, разрухи. Некоторые дома почему-то не тушили. И они зловеще горели даже ночью. 21 октября я очень усталый (чувствовалась слабость во всем теле от недоедания), приплелся домой, неся за спиной двухручную пилу и мешок с чурками, которые мне удалось получить, потому что дрова мы с ребятами носили в госпиталь. Бродили по городу, собирали в руинах деревянные разбитые стулья, полки, доски от столов, а иногда даже стенки от шкафов, и, конечно, распиливали балки, а за дрова в госпитале нас кормили жидкой овсяной кашей. Но лучше бы её не есть, сразу чувствовалась тяжесть в животе, сонливость, и потому домой я не шел, а тащился в своих тяжелых валенках с галошами. Приказом №3, который передавался и по радио предусматривалось — всему способному к труду населению помогать больным, раненым, нести дежурство на крышах, чердаках, лестничных площадках, у ворот, где мы, мальчишки, и чаще всех несли дежурства, следя за каждым прохожим, ища так называемых «ракетчиков» — лазутчиков, предателей Родины, которые помогали немцам и светили им ручными фонарями из затемненных окон, с крыш, из фабричных труб. Все блокадные ребята включились в эту опасную работу, чтобы бороться с врагами внутри города. И я, конечно, мечтал поймать «ракетчика», а еще я думал о том, чтобы уйти добровольцем на фронт, защищать Ленинград.
— Ты, ничего себе парень, крепкий, — говорил мне наш дворник Михеич, — смотри-ка, какие бицепсы. Физкультурой занимаешься, а худой, будто гвоздь, и он, откуда ни возьмись, давал мне картофелину, и добавлял, прищурившись, — пильщику дров силы надо много, свари и съешь с солью… Я вот тут по случаю достал, — хитрил Михеич, а мы знали, что он ночами ездит на кольцо трамвая и там, во время обстрела, ползает по картофельному полю и собирает картошку, а с ним и старшие мальчишки. Нас туда не брал — говорил, что еще могут убить. Я переписывал обращение из газеты «Смена»: «Юные участники обороны Ленинграда! Пионеры и школьники! Будьте достойны своих дедов и отцов, сестер и братьев, ушедших на фронт, и всем, чем только можно, помогайте своему народу в уничтожении фашистских варваров…»
Дежурная по лестнице, тетя Дуся, из квартиры под нами, спрашивала у меня:
— А что это, Витя, девчонки за бутылки сортируют. Зачем?
— А чтобы потом туда горячую смесь заливать на заводе и вручать бойцам для использования их против танков, — объяснял я гордый тем, что и меня спрашивали, как большого как большого о важном деле.
***
На дворе у нас все бело. Метели построили такие сугробы, что они достают до бельэтажа, а еще и льду много, после мороза огромные сосульки висят с крыш, будто солдатские четырехгранные штыки. Фанера на окнах тоже белая. Никогда я раньше не думал, что фанера может так промерзать. Сегодня 12 декабря 1941 года. Радио, которое я очень люблю слушать, почему-то молчит. Из черной круглой тарелки, как дыхание спящего, только тук-тук-тук! Это метроном. То спокойный, размеренный звук, то он меняется на частый, частый, как больное сердце. Это значит, где-то бомбят, обстреливают город… Воздушная тревога! А утром по радио еще передавали сводку Информбюро. И я записал её, чтобы рассказать ребятам, когда пойду в бытовой отряд опять пилить дрова. «К исходу 11 декабря 1941 года войска генерала Рокоссовского, преследуя 5, 10 и 11-е танковые дивизии и дивизии «СС», и 25-ю пехотную дивизию противника, заняли город Истру…»
Если бы я тогда знал, что придет время, и я добровольцем — юнгой, моряком попаду на Ленинградский фронт радистом-разведчиком и буду после принятия присяги бойцом, выполняющим боевые, нелегкие, опасные задания по перехвату вражеских радиостанций, уничтожению их и живой силы, и техники врага, буду и на 2-м Белорусском фронте, встречусь лицом к лицу с Константином Константиновичем Рокоссовским в Польше на выполнении заданий по связи штабных каналов нашего фронта и 1-й Армии Войска Польского. Но это будет уже в 1945 году, в канун Великой Победы…
А сегодня я продолжаю воспоминания о тех блокадных днях, которые никогда не забудутся, и нынче эхо тех страшных лет еще гремит в наших домах, как в моем, сообщившее, что мама моя, блокадница, санитарка эвакогоспиталя № 2012, всю 900-дневную блокаду пробывшая в Ленинграде, недавно, на моих глазах скончалась…
Отец мой тоже лежит на кладбище, погибший от ран в 1942 году, и над ним стоит, как солдат, белый обелиск на 2-м Волковском, охраняя вот уже более 50-ти лет сон блокадных солдат. Теперь я буду класть цветы к двум моим родителям, приходя сюда в канун Великой Победы, в дни когда «ленинградцы плачут».
****
Сегодня отец придет на побывку с завода, он уже не был дома более недели, потому что выполняет срочный заказ для фронта. В своем цехе делает плашкоуты — железные надводные кораблики, на которых будут переправлять через Ладогу эвакуированных. Таких плашкоутов надо много, и завод имени Марти работает круглосуточно, несмотря на бомбежки и обстрелы. Я был в мирное время на этом заводе и даже видел, как спускают со стапелей суда. Это настоящий праздник корабелов и на него пускают семьи, детей, играет музыка, а о борт судна или ледокола, сходящего по рельсам в канал, разбивают бутылку шампанского — таков обычай моряков провожать новый корабль в плаванье…
15 декабря я записал в дневник сообщение Информбюро: «Наши войска вели бои с противником на всех фронтах. На ряде участков Западного и Юго-Западного фронтов наши войска вели ожесточенные бои с противником, продолжали продвигаться вперед и заняли город Клин, Ясную Поляну — южнее Тулы, Дедилово и Богородицы — юго-восточнее Тулы…»
А есть снова хочется. Отец с завода почему-то не пришел. Мама из госпиталя — тоже. Пилить дрова я сегодня не иду. Витька Иванов из 39-й квартиры за мной тоже не зашел. Значит, и он не пошел пилить. За окном воет метель. Бомбежки пока не было. Обстрелов — тоже. А часы-ходики стоят. Сколько времени я сижу, закутавшись в большой мамин платок? Ноги, словно не мои. Валенки почему-то не греют… Надо пойти за хлебом, сегодня отоваривают карточки. Надо наколоть лучинок и согреть самовар. А я не могу встать. Что это — моя смерть? Я чувствую, что жую сухой язык, он еле ворочается во рту. Надо ехать на санках с бидоном за водой, а я сижу и не могу встать… А в нашей школе уже давно я не был, там теперь госпиталь, занятия в подвале тоже не проводятся, учительница умерла. Мысли, как нитки из клубка, перевиваются и путаются. Почему же из госпиталя не пришла мама? А в квартире, в длинном темном коридоре опять лежит завернутый в простыню труп. Его обещали снести во двор. Там уже штабель таких трупов. Но машина не пришла ни вчера, ни сегодня. Неужели я не смогу больше пилить дрова? Кажется, действительно, я умираю? И меня тоже вынесут на двор в белой простыне и положат у сарая в штабель трупов?
Вот и в голове начался какой-то странный гул. Что это? Я слышу нарастающий гром. Он раскатывается за окном, ну, конечно, это — гром или это стреляют орудия? Да, да, это — орудия, канонада! Неужели немцы входят в Ленинград, не может быть… Я делаю усилие, поднимаюсь на колени, встаю, держась за край стола, и добираюсь по стене до окна. Там — зарево, кажется за домами горит небо. Страшное эхо сливается в залпы. Вся комната дрожит. Дребезжит в буфете посуда, и фанера на окнах тоже тарабанит, а люстра под потолком качается. Не горящая так давно, потому что нет электричества, сейчас она вспыхивает какими-то вспышками, бликами, которые проникают с улицы через оставшиеся в рамах стекла. Что это? Неужели немцы входят в Ленинград? Я слышал вчера в булочной, что этого ждут. Какой-то человек в каракулевом воротнике и черной шапке говорил в очереди, что немцы разослали приглашения и в них сообщили, что готовы праздновать свою победу над Ленинградом. И что в гостинице и ресторане «Астория» будет торжественный прием германского командования по этому случаю.
— Не будет этого! — кричу я и ловлю себя на этом крике. Я нахожу в себе силы, и, распахнув дверь комнаты, выбираюсь в коридор, как могу перебираю ногами, и по стенке, ощупывая двери квартиры, дохожу до входной, которая, я знаю, не закрывается. Толкаю её, и вот я на площадке лестницы. А гул орудий здесь буквально глушит, и стекла из рам сыплются на подоконник…
Кто-то подхватывает меня под руки. Я оборачиваюсь — это Витька Голубков:
— А я к тебе хотел. Вдруг канонада началась. Это наши бьют. Крейсер «Октябрьская революция». Из главного калибра!
— Как крейсер? А куда немцы делись? — забрасываю я вопросами Витьку.
— Чудак, так ведь их-то и лупят наши моряки. Блокаду прорывают! Конец фрицам. Ты, что не слышал, по радио уже говорят… Да ты спишь, что-ли? — говорит мне Витька, а я слышу его, как в тумане, издалека. Но слезы уже греют мне щеки. Радость выливается из меня на ладошки, а Витька, который старше меня, смеется.
****
Лежи, сынок, лежи, — говорит мне мама, — я тебе сейчас чаю налью, вот и хлеб мы получили. Радость-то какая. Наши немцев проклятых бьют! И я ощущаю на своем горячем лбу руку мамы.
В комнате тоже тепло. Гудит наш спаситель — самовар. Я слышу, как говорит радио. Рассказывает о какой-то Тане, которая на допросе не сообщила немцам ничего. Её повесили… Я думаю, что, если и мне придется попасть в руки врагов, я под пытками ничего бы не выдал…
А вот, приходишь в себя. У тебя голодный обморок был. А я не могла домой-то выбраться, раненых очень много поступало с передовой.
А какое сегодня число? — спрашиваю я у мамы.
16 января… а что? Ты полежи еще денек. Поправишься и будешь опять в бытотряд ходить…
Да-да, обязательно, теперь и я буду проситься на фронт…
— Ну, ты еще маленький. Тебя не возьмут, — говорит мне ласково мама и улыбается. А поджаренные кусочки хлеба такие вкусные. Я запиваю их чаем и, мне кажется, что нет ничего вкуснее этого чая без сахара.
Источник: Эстафета вечной жизни. Сборник воспоминаний уходящего поколения блокадников. С.-Пб. Грифон, 1995 г.