Блокадный Ленинград: в преддверии Нового года
Они начали появляться в декабре — детские санки, ярко окрашенные в красный или желтый цвет, узенькие санки с полозьями. На них раньше дети катались с гор — на голове меховая шапка-ушанка, за спиной развеваются концы шерстяного шарфа. Рождественские подарки, маленькие саночки. В них мог даже поместиться мальчишка, съезжавший лежа на животе, или мальчик с девочкой, которые, уцепившись друг за друга, мчались по ледяным горкам.
Детские сапки… Они вдруг появились повсюду — на Невском, на широких проспектах, они двигались к улице Марата, к Невской лавре, к Пискаревскому кладбищу, к больницам. Бесконечный скрип полозьев — громче артиллерийской канонады. Этот скрип оглушал. А на сапках — больные, умирающие, мертвые.
В декабре Владимир Конашевич, художник, иллюстрировавший книги Пушкина, Лермонтова, Ганса Христиана Андерсена и Марка Твена, решил писать воспоминания. А что еще он мог делать? Он голодал и замерзал. Рисовать почти невозможно, вот он и опишет свое детство. Это было в прошлом столетии в Москве; быть может, погружаясь в воспоминания, он перестанет слышать этот скрип санок, перестанет видеть бесконечный поток людей в черных шубах, которые тащат детские санки по ледяным тротуарам, изо всех сил тянут их через мостовую.
В городе нет машин. Только люди тащат свою ношу — своих близких в гробах из некрашеного дерева, большие и маленькие гробы. Несчастье жмется к полозьям санок; неустойчивые ведра с водой, вязанки дров… Конашевич пробирался через сугробы и все больше вспоминал свое московское детство: зимние улицы, тихие снежные пейзажи, тишину которых нарушали лишь салазки да сани.
Нет, вытеснить из сознания настоящее он не мог. Как ни старайся, невозможно забыть крик старухи, жившей в их коммунальной квартире, которая сидела на табуретке у входа, худая, почерневшая, с протянутой рукой, хрипло шепча: «Хлеба… хлеба…» Каждый раз стоило выйти из подъезда, как протягивалась ее рука и старуха словно каркала: «Хлеба… хлеба…» Вскоре она умерла.
Ленинградцы уже привыкли к смерти. Однажды, проведя в Смольном день, Лукницкий к ночи вернулся в квартиру отца. Почти весь путь домой он прошел пешком, а придя, узнал, что умерла его тетка, Вера Николаевна. В то утро она, проснувшись, жаловалась, что болит сердце, затем села и потеряла сознание. Через несколько часов ее не стало. Положили тело на стол в ее комнате, закрыли дверь, а на кухне готовился ужин — крохотный жареный кусочек, все, что осталось от собаки Мишки.
29 декабря Лукницкий писал в дневнике, что 10 дней назад ему сообщили: от голода умирает 6000 человек в день. «Теперь, конечно, гораздо больше», — замечает он. Шесть членов Союза писателей умерло за последние 2 — 3 дня: Лесник, Крайский, Валов, Варвара Наумова и еще двое. Крайский умер в столовой Дома писателей, шесть дней его тело пролежало там, пока его не вынесли.
«Вывезти какого-нибудь покойника на кладбище, — писал Лукницкий, — дело настолько тяжелое, что оно поглощает последние остатки сил у людей уцелевших; живые, выполняя свой долг перед покойниками, сами оказываются на грани гибели».
Лукницкий, как и все авторы ленинградских дневников, говорит о царившей в городе тишине. Было тихо, как в могиле. Машин почти не видно лишь хилые люди медленно тащили детские санки. Но не всех умерших клали в гроб, многих просто заворачивали в простыню, а когда привозили на кладбище, то копать могилу было некому и некому было помолиться за покойника. Тело просто бросали. А нередко те, кто тащил санки, падали рядом с трупом и умирали сами — ни звука, ни стона, ни крика.
За больницей Эрисмана, у ворот, рядом с патолого-анатомическим отделением, Вера Инбер видела ужасную картину. Здесь на берегу Карповки росла гора трупов, каждый день 8 — 9 трупов добавлялось к этой горе. Снег падал и укрывал их. А затем сверху сваливали новые трупы, завернутые в коврики, портьеры, простыни. Однажды она увидела маленький труп, видимо детский, упакованный в оберточную бумагу, обвязанный обыкновенной веровкой, Иногда из под снега вылезала рука или нога, удивительно живая среди блеска снежного савана.
Вера Инбер понятия не имела, как с этим быть. Паталого-анатомическое отделение забито трупами. Ни грузовиков, ни сил, чтобы вывезти их на кладбище. В таких условиях регистрировать смерть не возможно. Все, что можно сделать, — пересчитывать трупы и сообщать цифры в ЗАГС.
Наибольшее количество трупов находилось в приемной. Многие приносили своих умерших в больницу. Многие входили неверными шагами в приемную и здесь умирали. На кладбищах взрывали динамитом длинные рвы для массовых погребений. Индивидуальную могилу почти невозможно было получить. Кладбищенские рабочие закапывали трупы только за хлеб — самый дорогой ленинградский товар.
Страшная ленинградская зима, самая холодная за долгие годы: в декабре средняя температура составляла 9° выше нуля по Фаренгейту (—13°С), в январе — 4 ниже нуля ( —20°С). Земля затвердела, как железо, у ослабевших ленинградцев не было сил рыть могилы. Большинство трупов оставалось на поверхности земли, снег и лед постепенно их укрывали.
Некоторых опускали в общие могилы — в сущности, это были длинные рвы, которые готовили саперы, взрывая землю динамитом, — на Волконском кладбище, на Большой Охте, на Серафимовском, Богословском, Пискаревском, «Жертв 9 января» и Татарском кладбищах. Закапывали на открытых площадях на острове Голодае, в поселке Веселом, на Глиноземном заводе. Зимой 1941/42 года было вырыто 662 братских могилы, их общая длина 20 километров.
«Ясно помню эту картину, — писал затем Е.И. Красновицкий, директор завода «Вулкан». — Лютый мороз, трупы замерзают. Их поднимают на грузовики, они звенят, как металлические. Когда я впервые пришел на кладбище, у меня волосы встали дыбом: горы трупов, люди, сами еле живые, кидают их в ров, и на лицах полное безразличие».
Из Куйбышевского, Дзержинского, Красногвардейского и Выборгского районов мертвых везли на Пискаревское кладбище. Туда направили паровые экскаваторы особого строительного управления №5. Когда прибыли на Пискаревское кладбище, проехав 30 километров, машинисты экскаваторов с трудом поверили собственным глазам. Они начали копать ров, стараясь не глядеть на груду тел.
Вернувшись поздно ночью с Ладожского озера, Всеволод Кочетов увидел экскаваторы за работой. Он подумал, что они строят новые укрепления, но шофер пояснил:
— «Они роют могилы — видите, трупы».
Кочетов посмотрел внимательней на смутные очертания предметов, которые принял за штабеля дров, и понял, что это горы трупов. Часть их была завернута в одеяла, платки, простыни, другие завернуты не были.
— «Их здесь тысячи, — сказал шофер. — Я мимо езжу каждый день, и каждый день копают новый ров».
Несмотря на это, многие трупы остались непогребенными или лежали в открытых рвах.
Ленинградец писал в январе 1942 года о своих впечатлениях:
«Чем ближе я подъезжал к входу на Пискаревское кладбище, тем больше лежало тел по обе стороны дороги. Я уже выехал из города, видел небольшие одноэтажные домики, сады, деревья и затем необычную бесформенную массу. Я подошел ближе. По обе стороны дороги лежали такие горы мертвых тел, что две машины там не могли разойтись. Машина могла идти лишь по одной стороне и не могла повернуть. Через узкий проход между трупами, которые валялись в большом беспорядке, мы выехали к кладбищу».
Ленинградские власти ничего почти не могли сделать и тем не менее 7 января предписали соблюдение 4 строжайших санитарных норм» под угрозой — «революционного трибунала» — иными словами, расстрела. Не стоит и говорить, что угрожать было бесполезно.
«Никогда еще в мировой истории, — сказано в официальной истории ленинградской блокады, — не было такой страшной трагедии, как смерть людей от голода в блокадном Ленинграде».
На улицах ежедневно появлялись все новые гробы с покойниками или пустые, их везли, раскачивая, на санках, один мимоходом стукнул Веру Инбер по ноге. Обычно санки тащили две женщины, они впрягались, закрепив на плечах веревки — не потому, что труп тяжелый, а потому, что были слишком слабы.
Однажды Вера Инбер увидела труп на санях, женский труп. Не в гробу, а в саване, причем те, кто покойницу снаряжал, старательно заполнили саван стружками, чтобы придать груди более нормальный вид. Чувствовался навык профессионала, и Вера Инбер содрогнулась. Вероятно, ведь кому-то заплатили, быть может хлебом, чтобы подготовить несчастный труп — зачем? А в другой раз она увидела сдвоенные санки, на одних — гроб, поверх которого аккуратно были уложены лом и лопата, на других — вязанка дров. На одних смерть, на других жизнь.
В ту зиму и Ленинграде чего только не возили на детских санках. Новенький комод тащила умирающая от голода женщина, чтобы расколоть его на дрова; две женщины тащили третью, беременную, — в больницу, рожать, она была худая, желтая, с лицом скелета; две другие женщины везли на детских саночках мужчину, его ноги волочились по земле, они все повторяли: «Осторожней! Осторожней!»
В воскресенье на пути от ворот больницы Эрисмана до площади Льва Толстого Вера Инбер встретила 8 санок, больших и маленьких, на всех лежали трупы, завернутые в разного рода подобия саванов.
Изменился даже запах города. Прежде пахло бензином, табаком, лошадьми, собаками или кошками. Это был здоровый запах исчезнувшей жизни. А теперь пахло лишь снегом и влажным камнем. Замерзшие белые подъезды и лестницы. Да еще — на улицах — неприятный, резкий запах скипидара.- Значит, мимо только что проехал грузовик с трупами по дороге на кладбище. Или возвращавшийся с кладбища. Скипидаром поливали машины и покойников, резкий запах оставался в морозном воздухе, словно запах самой смерти.
Ленинград стал городом-склепом, страшней всего были в нем больницы. Елена Скрябина, почти обезумев от страха за сына Диму, которого с каждым днем все больше охватывало оцепенение, сумела устроить его на работу — курьером в больницу на Петроградской стороне. Раз в день за работу дадут мясной суп, это может спасти мальчику жизнь. Он был так слаб, что едва ходил и вернулся из больницы в полуобморочном состоянии. Больница была набита мертвыми телами, они были повсюду — в коридорах, на лестницах, у входа. С трудом удавалось протиснуться в здание или выйти из него.
Невероятно страшно стало на улицах. Приятельница Скрябиной Людмила однажды вечером спешила домой с работы. Какая-то женщина вцепилась в ее руку и кричала, что от слабости ноги больше не идут, и просила помочь. Но Людмила сама еле держалась на ногах, а женщина вцепилась в нее мертвой хваткой. И они боролись — долго, пока Людмила не вырвалась; оттолкнув женщину в снежный сугроб, побежала по улице. Пришла домой — бледная, в глазах ужас, дыхание прерывистое — и повторяла все те же слова: «Она умирает! Она сегодня умрет!»
Дмитрий Молдавский всегда ходил одним и тем же путем: по улице Марата (все трудней было идти, потому что у морга росла гора трупов), затем по Невскому и через мост до университета. Проходил он этот путь за три часа, делая одну остановку. На углу Невского проспекта и канала Грибоедова, в самом центре города, стоял вмерзший в лед троллейбус. Тут он останавливался, развязывал шарф и отдыхал, считая до семидесяти пяти, а потом, как это ни было трудно, поднимался и продолжал путь. В троллейбусе он никогда не был в одиночестве, там всегда были другие пассажиры, притом всегда одни и те же — три мертвеца. Кто они — этого он не знал, может быть, так же остановились на минутку отдохнуть и никогда больше не встали.
Однажды он увидел, как на Невском проспекте впереди него упала женщина. Пыталась встать, но не могла, сначала все же сопротивлялась слабости, потом затихла. Он подошел. Ее лицо почернело, губы дрожали, глаза были широко раскрыты. Рядом на снегу валялись ее красные варежки, а пальцы у нее были белые и такие тоненькие, словно макароны. Вместе с проходившей мимо женщиной Молдавский пытался поставить ее на ноги. Но эта жертва голода лишь приоткрывала рот, произнося что-то вроде слова «суп». К ним подошел проходивший мимо красноармеец, втроем они поставили женщину на ноги, но она опять упала — и умерла.
— «Ну что же, мы старались», — сказала женщина.
— «Все уже, — сказал красноармеец. — Пошли!»
В другой раз Молдавский увидел впереди мужчину, который шатаясь брел по Невскому и грыз хлебную корочку. А за этим, неустойчиво бредущим, держащим в руке хлеб, внимательно следил еще один человек и говорил: «Замечательно! Булочка на завтрак». Он стоял и смотрел. Может быть, подумал вдруг Молдавский, он следит в надежде, что прохожий упадет и ему достанется эта корочка.
Люди все готовы были сделать за еду, за кусочек хлеба. В начале декабря кладбищенские рабочие предоставляли гроб и выкапывали могилу за хлеб стоимостью в 300 рублей. 10 декабря Евгения Васютина купила маленькую железную печку и отдала за нее хлеб, предназначенный на три дня, а за трубу еще отдельно.
Однажды к адмиралу Пантелееву пришла жена друга. Она с семьей голодает. Но Пантелеев признался, что ничем помочь не может. Она поднялась уходить и увидела его потертый кожаный портфель.
— «Отдайте это мне», — сказала она в отчаянии.
Пантелеев удивился и отдал портфель, а через несколько дней получил от нее подарок: чашку студня и никелированные застежки от портфеля. В записке сообщалось, что из никеля ничего сварить не удалось, а студень сварен из его портфеля.
К Новому году на черном рынке килограмм хлеба стоил 600 рублей, черного хлеба конечно. Имелось в городе полдюжины рынков, где коробку папирос, кусочек блокадного эрзац-хлеба или грязный кусочек ржаного, а также банку кислой капусты можно было купить или выменять на одежду, часы, бриллианты и произведения искусства. Но хлеб стоил так дорого, что немногие ленинградцы могли мечтать о нем. Вера Инбер слышала о рынке, где одна ее приятельница выменяла 27 пакетиков аскорбиновой кислоты (витамина С) на живую собаку. А ее приятельница Мариэтта вполне серьезно сказала: «Очень удачная покупка, если собака крупная».
А у Ирины, еще одной приятельницы Веры Инбер, был эрдельтерьер, которого звали Карма. Ирина его любила, словно это человеческое существо. Но 1 декабря служебным собакам перестали давать корм, люди начали есть собак. Вера Инбер встретила Ирину с ее собакой. «Идем к токсикологу, пусть усыпит собаку, — сказала Ирина. — Сначала в последний раз хорошо ее накормлю, я спрятала для нее корочку хлеба. А что потом, не хочу думать. Конечно, ее съедят. Наши сотрудники давно этого ждут». К сожалению, токсиколог был так слаб, что инъекции сделал плохо, бедный пес, пока не умер, плакал, как человек.
Даже такому оптимистичному человеку, как Вишневский, трудно было найти силы, чтобы встретить Новый год с надеждой. Он был в госпитале, медленно приходя в себя после обморока. Оказался он там 1 декабря, не вполне понимая, что произошло. В конце декабря он делал нелепые записи в дневнике: «Сегодня 23°С ниже нуля. А за городом еще холодней. Великолепно!». Он слыхал, что к Новому году выдадут крупу и макароны, что для научных работников откроют специальную столовую. «Мы сохраним интеллигенцию!» — комментировал он, ставя в конце восклицательный знак.
Вечером 31 декабря немцы били по Ленинграду артиллерийскими снарядами. В полночь Вишневский слушал по радио бой кремлевских курантов; затем артиллерийские орудия с кораблей, стоявших на Неве, дали по немецким позициям новогодний залп. Донеслись по радио из Москвы звуки Интернационала, который играли куранты на Спасской башне. К Вишневскому пришли двое друзей, все выпили по стаканчику малаги, читали стихи Маяковского и Есенина, потом легли спать.
А Вера Инбер дважды встречала Новый год. Сначала в 5 вечера в Доме писателей, где состоялся «устный альманах», выступления писателей и поэтов. Она шла пешком всю дорогу от Аптекарского острова до улицы Воинова, где был Дом писателей. Температура намного ниже нуля, улицы пустынны, покрыты льдом. Она миновала трамвайный парк, откуда больше не выходили трамваи; пекарню, откуда теперь поступало так мало хлеба; разбитые снарядами автобусы, занесенные снегом; набережную Невы, где стояли два недостроенных корабля.
Источник: // Солсбери Г. 900 дней. Блокада Ленинграда. — М. : Эдиториал УРСС, 2000. — С. 447-459.