Я учился людям смотреть в глаза
В 1941 году я окончил 7 классов 26-й ленинградской школы и вместе с младшими сестрами Женей и Шурой поехал на каникулы к бабушке Ирине Васильевне в деревню Заборовье возле Гдова . А через 10 дней началась война…
Всем колхозом (назывался он «Путь Сталина») решили эвакуироваться. Нагрузили телеги вещами и продуктами и двинулись по большаку на восток. Только далеко отъехать не успели, немцы нагнали. Пришлось возвращаться…
Вначале работали по-прежнему — колхозом. Потом землю раздали, и каждый обрабатывал свой участок. Мне было уже 14 лет, я научился и косить, и пахать.
В деревне у меня было много друзей-сверстников. Заводилой считался Коля Карпов. Он был постарше других, после педучилища. Вечерами собирались у него, строили планы, как навредить немцам. Однажды Коля сказал: — Приходи, будет интересный разговор!
Как стемнело, собрались человек 15 ребят. Младших поставили в караул. Неожиданно из другой комнаты к нам вышел Павел Васильевич Синев — бывший председатель колхоза. Он рассказал, что в районе начал действовать партизанский отряд, и мы можем ему помочь: узнавать на станции о прибытии военных эшелонов и техники, замечать количество немцев в деревнях.
С тех пор мы следили за всеми передвижениями на нашем полустанке и в окрестных деревнях и выполняли разные мелкие задания, которые Павел Васильевич передавал нам через Колю. Партизаны подрывали вражеские эшелоны, машины, но мы напрямую с ними не были связаны.
Осенью 1943 года поползли слухи об отправке молодежи в Германию. 13 октября Павел Васильевич собрал нас и сказал, что утром наша группа (7 ребят и 8 девушек) должны уйти в лес к партизанам.
Бабушка сначала отговаривала меня, а потом собрала вещи и перекрестила: — Ступай! За нас не переживай — девчонок сберегу!
Остаток ночи мы с другом Аркашей Ивановым провели у него в сарае. А утром немцы устроили облаву. Кто-то нас выдал: взяли по списку всех семерых. Следующей ночью арестовали и наших девушек. Вместо партизанского отряда мы очутились в гдовской тюрьме.
Нашу семерку заперли в маленькой сырой камере с зарешеченным оконцем под потолком и «парашей» в углу. Грязные стены со следами раздавленных клопов от пола до потолка были покрыты надписями и рисунками прежних узников.
Начались допросы. Каждого спрашивали, кто был нашим руководителем и где находится партизанский лагерь. Мы ни в чем не признавались. Женщина-следователь особенно приставала к Роберту Нобелю — эстонцу по национальности. Доказывала ему:
— Ты же эстонец! У тебя отец репрессирован! Зачем лезешь туда же? Роберт на это отвечал:
— Я вырос рядом с русскими. Советская власть дала мне образование (в 1941-м Роберт окончил 10 классов). Если и жили бедно, то как все…
По ночам к тюрьме подъезжали машины за приговоренными к расстрелу. Вся тюрьма была заполнена «политическими» — партизанами или людьми с ними связанными. Слышался шум машины, скрежет отпираемых дверей, крики обреченных… Мы — семеро — не знавшие в своей довоенной жизни ничего, кроме парты и книг, молчали, но каждый думал: вот откроется дверь и выкрикнут не чью-то другую, а твою фамилию. И надо будет подниматься и идти-умирать. Это томительное ожидание в течение десяти тюремных ночей было, наверное, страшнее самой смерти.
Роберт и Коля Карпов знали немного немецкий и разговорились с ключником — пожилым и незлым немцем. Однажды вечером ключник сказал: ночью вас отправят в порт. Спать мы не ложились и шептались о возможности побега. В полночь раздался рев машин, картавая немецкая речь. По коридору забегал, звеня ключами, ключник. Первыми вывели женщин. Наконец, заскрежетал ключ и в нашей замочной скважине. Дверь отворилась, электрический свет ударил в лицо. Незнакомый унтер в очках выкрикнул, перевирая, семь наших фамилий. Нас повели к выходу, куда вплотную были подогнаны фургоны типа «черного ворона». 10 метров по коридору, и прямо в машину. После недолгого пути машина остановилась. Нам просунули лестницу и велели спускаться вниз. Мы не сразу поняли, что спускаемся на дно баржи.
Здесь было уже полно людей. Старики, женщины, молодежь. Баржа отчалила. Вдруг одна женщина, сидевшая у борта, заметила просачивающуюся сквозь расщелину воду. Она закричала, что немцы решили нас утопить. Панику успокоили местные рыбаки, оказавшиеся среди узников: мол, при такой течи наше корыто продержится еще месяц.
Мы догадались, что нас везут по Чудскому озеру. Только куда? Вдруг одна девушка запела. Люди подхватили, и песня загремела с нарастающей силой. Стража не препятствовала. От песни потеплело в душе и улетучился страх перед неизвестностью. Потом поднялся ветер, началась качка, и стало не до песен.
Утром мы причалили в Тарту, где нас перевели на маленький тесный пароходик и повезли вдоль озера. Был красивый солнечный день, отчего стало особенно обидно за свою судьбу: так глупо влипли, не успев сделать ничего стоящего…
К вечеру мы вошли в неширокий пролив и вскоре увидели большой железный мост. Это был Псков. Нас уже ждали: на берегу расставлялись посты из людей, одетых в серые шинели. На шапках и погонах маячила эмблема: череп и кости. Оказалось, это была эстонская полиция СД, действовавшая на стороне немцев.
На берег стали выпускать по счету — строго на одну машину. Впечатление было такое, что стража или чересчур дисциплинированна, или просто труслива. Ребята решили, что последнее. Но так или иначе, отсюда было не убежать.
Попав в третью машину, мы через полчаса оказались в Моглино, в 10 километрах от города. До войны здесь была погранзастава, сейчас размещалась эстонская часть СД.
Пьяные охранники встретили нас бранью и палками. Они кричали: «Курат! Партизан!» — и колотили нас по чему попало. Униженные, мы молча, со злобой, лишь скрежетали зубами и ждали, когда все это кончится. Наконец нас пригнали в бывшую конюшню, наспех приспособленную для людей. Грязный мокрый булыжник вместо пола, огромные баки-параши у входа, вонь, смешанная с табачным дымом, матерящиеся люди на голых нарах. В углу кто-то тоскливо тянул заунывную каторжную песню. Вся эта обстановка действовала тяжелее, чем тюрьма. Там, в камере, были только свои, и мы еще чувствовали близость дома…
Мы присели на нижних нарах и подавленно молчали. К горлу подступал комок. Неожиданно к нам подошел парень и протянул горсть мелких, как вишни, вареных картошек. Но нам было не до еды. Мне почему-то вспомнился вдруг отец, отчитывающий за посредственную отметку, и мать, предлагавшая деньги на билет в кино лишь бы съел нелюбимый суп… Эх, где-то вы сейчас?
Легли спать вповалку, тесно прижавшись друг к дружке. Потянулись однообразные дни. По утрам полицаи будили криками и руганью. Мы наспех съедали баланду — мучнистую водичку с тухлой костлявой рыбешкой — и отправлялись на работу в Псков разгружать вагоны, таскать дрова. Немного повезло Роберту — он попал на работу в свинарник. Приносил иногда в карманах какую-нибудь еду, ее делили между самыми истощенными.
Однажды я заболел: не мог дышать, поднялся жар. Роберт передал эстонцам, что человек умирает. Пришел комендант, я приподнял голову. Он заматерился:
— Говорят, умирает, а он…
Чуть оправившись, я попробовал убежать с работы, скрывшись под вагоном. Не досчитались, принялись искать, поймали. В лагере избили и через день отправили за побег в концлагерь Саласпилс. Было это 28 декабря 1943 года.
Наступило очень трудное время. Уже не было рядом друзей, с которыми за время плена я сроднился больше, чем с братьями. И Саласпилс не шел ни в какое сравнение с моглинским лагерем: это была настоящая фашистская фабрика смерти.
Обширная территория за высоким забором с тремя рядами колючей проволоки и смотровыми вышками по углам. В центре двора — три виселицы. Несколько дощатых бараков, в одном — маленькие дети, которых никогда не выпускали на улицу, но оттуда ежедневно выносили умерших. Узники в полосатой одежде с белыми треугольниками на груди. У одних на треугольнике значилась буква «А» — пожизненное заключение, у других «В» — большой срок, у третьих «С» — срок поменьше. На ногах — колодки на деревянной подошве.
По утрам узникам выдавали «птенца» — 125 граммов хлеба с опилками и кружку эрзац-кофе. После завтрака изнурительная и бессмысленная работа: копали землю в одном углу двора и таскали ее на носилках в другой угол, на следующий день переносили обратно. Через день выдавали обед — по баночке баланды. От такого рациона узники скоро становились похожими на скелеты и приобретали медленно-экономную походку — «пленский шаг». У многих после еды, минут через сорок, начинались жуткие рези в животе: видно, сжатый желудок, чуть расправившись, требовал пищи еще и еще. Глядя, как я корчусь на нарах, ко мне однажды приполз из другого угла цыган и запричитал: — Какой ты худой! Наверно, скоро умрешь…
С тех пор он взял моду повторять это каждый день. Вначале я злился, потом привык и даже ждал его прихода. Но как-то он не пришел — умер сам.
За малейшую оплошность следовало наказание — «хинлеген». Узников в течение 5, 10 или 15 минут заставляли вставать, ложиться на землю, передвигаться по-гусиному или прыгать, как лягушка. Я не курил, но однажды поднял окурок — обменять на хлеб. Охранник крикнул:
— Пять минут «хинлеген»! Я попробовал объяснить, что не курю.
— 10 минут! — выдержал…
Саласпилс был своеобразной «школой», где отрабатывались различные способы повешения, один палач-«умелец» изобретал все новые удавки.
Бывало, что эсэсовцы где-то гуляют, разойдутся, охота потешиться: в Саласпилс! Перед виселицами накроют столы, фашисты пьют, веселятся и вешают — для потехи. В такой день любого из узников могли схватить и потащить к виселице без суда и следствия.
У детей и подростков брали кровь для немецких госпиталей. Приведут в медпункт, накроют коричневым покрывалом, уколют. После не встать — отнесут в барак. У меня кровь брали трижды.
Зимой в лагере начался тиф. Люди умирали каждый день. Трупы заворачивали в рогожу, и узники несли их «дорогой смерти» к яме-могиле, посыпанной хлоркой.
В Саласпилсе я пробыл с 28 декабря 1943 по 5 апреля 1944 года. Считаю, что мне очень повезло: многие не выдерживали и месяца…
В апреле оставшихся в живых погрузили в товарные вагоны с решетками и повезли на запад. В щели вагонов мы видели зеленеющие поля, работающих крестьян. Сделав из проволоки крюк, пытались из окна отодвинуть засов — не получилось. Стали сверлить железкой пол — никак, доски очень толстые… Путь длился 7 дней. По дороге некоторые узники умерли, но вагон не открывали, так мы и ехали с трупами.
Выгрузили нас во Франции, недалеко от города Леман. Было тепло, цвели яблони. А мы одеты — кто в чем. Я, например, в своем прожженном полушубке и буденовке. На станции работали негры-военнопленные. Увидев нас, стали кидать еду. Но мы были настолько обессилены, что, если хлеб падал далеко, бежать за ним не могли.
Утром всех отвели в лагерь — глухой дом с замкнутым двором. Французы нас заметили и начали кидать в окна продукты. Одна красивая девочка лет пятнадцати бросила зубной порошок и две щетки. Мы недоуменно переглянулись, а она серьезно так показывает пальчиком, как чистить зубы…
Через пару дней нас повезли машинами на шахты Эльзас-Лотарингии. На всех перекрестках, где машины замедляли ход, стояли французы, ободряюще улыбались нам и кидали батоны. Привезли в Болинген. Здесь фирма «Брант» восстанавливала оборонительные сооружения линии Мажино, где работали немцы и французы. Пленных определили на подсобные работы.
Я попал в 218-й бункер подручным к худощавому электромонтеру Роберту. Он часто тыкал себя отверткой в грудь и повторял по-французски: «Больной». Я подносил Роберту лестницу, подавал инструменты. Когда ему приносили обед, он всегда половину отдавал мне. Осенью 44-го участились налеты американской авиации, и нас перевезли в Германию, в окрестности порта Киль — разбирать завалы после бомбежек.
Жили мы в 7 километрах от Киля — в деревне Киршенбах. И вот что удивительно: сколько ни бомбили вокруг, эта деревня, словно какое-то заколдованное место, оставалась целой.
Фронт приближался, и в феврале сорок пятого нас погнали на Кобленц. В оцеплении мы заметили брешь, и несколько человек убежало. Скрывались по деревням. Местные жители пускали нас в сараи, приносили еду. В деревне Михельбах повстречались с украинцами, угнанными с Родины. Они обрадовались нам как родным. Плачут, обнимают… И вдруг мы увидели глашатая, который бил в колотушку.
— Не бойтесь, — успокоили женщины, — он говорит жителям: «К нам в деревню пришли обездоленные русские, кто может, помогите им!»
Поселили нас в хлебопекарне, к которой один за другим потянулись крестьяне с едой в узелках. Больше уж мы не голодали.
14 марта услышали на дороге шум машин. Выбежали и увидели поток машин с белыми звездами, много негров. Наступали американцы. Мы устроили пляс прямо на дороге, машины нас объезжали — военные понимали нашу радость.
И вот наступил день в сентябре 45-го, когда я поднимался к себе домой по знакомой лестнице на Суворовском проспекте в Ленинграде. Сестренки, увидев меня, обомлели, а мама долго не могла остановить рыданий — она уже не чаяла увидеть меня живым.
Не сразу привык я к нормальной жизни. Даже лечь в чистую постель не решался. Казалось, что это не для меня, и невольно оглядывал комнату в поисках охапки соломы где-нибудь в углу.
Труднее всего было заставить себя смотреть людям в глаза: в лагере такое всегда кончалось скверно. Мама, наверное, с год приучала меня не отводить взгляда от человеческих лиц, ведь добрых-то людей все-таки больше…
Источник: За блокадным кольцом : воспоминания / Автор-составитель И.А. Иванова. – СПб.: ИПК «Вести», 2007.