24 июля 2006| Мамонтов С.П.

Высота

Бой затих, молчали наши, изредка постреливали немцы. Воспользовавшись затишьем, метнулся из воронки в сторону и быстро пополз вперед. Немецкий пулеметчик не успел поймать меня в прицел, а я, меняя все время направление, сворачивая влево или вправо, прополз метров 30 и укрылся в складке местности, а, может быть, в полузасыпанном окопе. Пулемет неистовствовал, стараясь поразить меня, но, слава Богу, я был цел. Мокрый от пота, в разорванных брюках, в гимнастерке, от которой остались клочья, двинулся дальше. Автомат, связки гранат, сползающая на глаза каска мешали движению, цеплялись за землю; от гари и пороховых запахов не хватало воздуха. Сбросил каску и ждал, когда наступит мгновение броситься вперед.

Опять начался наш артиллерийский обстрел. Пользуясь тем, что немцы временно затихли, попытался проползти еще несколько метров, но упавший недалеко тяжелый снаряд разлетелся тысячью осколков, а взрывной волной меня выбросило из укрытия. Пролетев несколько метров, ударился о землю, сильно повредив голову о камень.

Долго пролежал без движения, пришел в сознание, мучительно болело тело, и на какое-то время я полностью оглох. Придя в себя, поднял голову, осмотрелся и отчетливо увидел расположение немецких укреплений и ДОТ, к которому полз. Но этот осмотр едва не стоил мне жизни — пулеметная очередь прошла рядом с головой и, промедли я на десятую долю секунды и не упади сразу на землю, наверняка был бы убит. Умно и расчетливо была сделана немецкая оборона — без подавления скрытых ДОТов взять высоту без огромных потерь было невозможно. После неоднократных артиллерийских и бомбовых обработок было разбито много огневых точек, но ряд ключевых ДОТов, в том числе и “мой”, не давали нашей пехоте продвигаться вперед. Попытался ползти, но немецкий пулеметчик, сидевший в ДОТе, словно приклеился ко мне. Пули ложились со всех сторон, окружая плотным кольцом. Происходило необычайное: двигался я — передвигалась ровно на столько же и струя пулеметного огня. Стараясь поразить меня, пулеметчик следил за моим перемещением, но пули ложились то впереди меня, то сзади; казалось, что пулемет просто играет со мной.

Превозмочь естественный страх, возникавший, когда очередь ложилась недалеко от головы, временами не мог, но упорно полз и полз вперед, все время меняя направление. Конечно, хотел остаться живым, и почему-то верил, что Господь сохранит меня. Откуда пришла эта уверенность, сознание “останусь жить”? Встреча в воронке от бомбы с Верой, крестное знамение, которым она крестилась, а по движению губ, и молилась, всколыхнули всю мою душу, и все утраченное ранее, все, чему учил меня отец, мгновенно вспомнилось, возвратилось и словно опалило.

До ДОТа оставалось совсем немного, еще и еще надо проползти, потом внезапно вскочить и бросить связку гранат в дверь или гранату в амбразуру. Немцы в ДОТе понимали, зачем я ползу, и несколько автоматов из разных точек одновременно ударили по тому месту, где я лежал. Сплошная завеса огня окружила меня, комки земли взлетали в воздух, а я, по милости Божией, жил вопреки всем жизненным и военным законам. Временами отдыхал, вжавшись в окоп, а потом по опустевшему ходу сообщения перебрался в сторону и вышел из зоны обстрела соседних ДОТов и автоматов. Немцы поняли это и прекратили обстрел — он был бесцелен. По-прежнему стрелял по мне “мой” ДОТ, к которому я полз, но и его очереди проходили теперь только надо мной — слишком близко я подполз.

Все время, пока полз, истово молился, обращаясь к Матери Божией, своему святому, Сергию преподобному, и к Господу. Огромные отрезки жизни высвечивались в единое мгновение, воспринимались иначе, чем ранее. Я не был один, со мной была молитва и Бог, который не оставит меня. Я полз к ДОТу, делал все что нужно, для того чтобы его уничтожить, но молитва, несмотря на мои действия, все время была со мною.

Не о спасении жизни молил, а о прощении и о том, что обязательно надо уничтожить этот ДОТ! Слишком много наших солдат убивал он, очень многих. Сейчас это был акт милосердия к сотням наших людей.

Положение, в котором я находился, с человеческой точки зрения, было безвыходным; так казалось еще и потому, что вновь начался артобстрел немецких позиций и опасность быть убитым своим снарядом была больше, чем немецким. Не знаю, сколько времени пробыл в воронке, но даже отдохнул и опять пополз вперед. Мешали связки гранат, болело избитое тело, израненное осколками от мин и снарядов.

Пулемет из ДОТа по-прежнему стрелял по мне, но безрезультатно, а я полз и полз; очереди проходили высоко над головой, а я молился, взывая о помощи.

Оставалось метров двенадцать, я хотел встать и броситься к ДОТу, но вдруг из него выскочил немец и кинул в меня гранату, она упала рядом со мной, я успел схватить ее за длинную ручку и бросить обратно, в этом не было ничего особенного, у немецких гранат время срабатывания запала на полторы-две секунды было дольше, чем у наших, этим я и воспользовался. Немецкий солдат был убит осколками гранаты, разорвавшейся в воздухе.

Вскочив, побежал и в открытую дверь ДОТа бросил связку гранат, в памяти осталась железная дверь, бетонный проем, грохот взрыва — и больше ничего.

Очнулся, голову кто-то держал; стояла абсолютная тишина, было темно, пахло кислым запахом взрывчатки, земля подо мной вздрагивала.

Голову поворачивали, вытирали лицо, пытались поднять и перевернуть. Ни рукой, ни ногой не мог двигать. Темнота и тишина напугали меня, но вдруг яростный гул боя внезапно ворвался, оглушив, и боль охватила все тело.

— Куда его? — спрашивал мужской голос.

— Сейчас осмотрю, кровью залит, умрет! — сказала женщина и заплакала.

— Чего плачешь, раненых не видела! Одним больше, другим меньше.

— Да он ДОТ подорвал, сколько этим наших спас!

— Ну и что? Подорвал! Один что ли такой? Помоги, если жив — перевязывай и тащи в санбат, а я другими займусь.

Возможно, я вздрогнул, и женщина сказала:

— Жив, жив! — и начала рвать пакеты с бинтами и перевязывать лицо, грудь, спину, задирая обмундирование, чтобы обмотать бинтом.

Ослепительный свет внезапно залил глаза, и я стал различать предметы. Перевязывала санитарка Вера; увидя мои открытые глаза, спросила:

— Ты слышишь, понимаешь?

Единственное, что я мог делать — открывать и закрывать глаза.

Сквозь отдаленный грохот разрывов до меня с трудом доходил ее голос:

— Высоту два часа тому назад взяли, бой идет далеко впереди. Тебя у ДОТа нашла, — вот, кажется, что понял из ее разговора.

— Кончай с ним, вези в санбат! — сказал мужской голос. Вера втащила меня на неведомо откуда появившуюся плащ-палатку и поволокла вниз, к реке.

Маленькая, худенькая, она волокла меня, надрываясь из последних сил. Бой ушел с высоты на Запад, но на высоту еще летели снаряды: где-то в отдалении ожесточенно строчил пулемет, стреляли из автоматов, в сопровождении наших солдат шли небольшие группы пленных немцев. Болтаясь из стороны в сторону на неровностях почвы, стал постепенно различать предметы. Опираясь друг на друга, впереди шли двое раненых — офицер и солдат. Офицер с трудом волочил ногу, солдат, скрючившись держался за живот.

Временами я терял сознание; приходил в себя, когда ударялся о камень, проваливался в воронку или яму. Еле-еле доползли до обвалившегося немецкого окопа. Офицер и солдат с трудом сели на землю, особенно плохо было солдату. Меня Вера оттащила в ближайшую воронку и свалилась рядом. Я был в сознании, вдруг раздалось шипение летящего снаряда, прогремел взрыв, и там, где сидели солдат и офицер, образовалась воронка. Веру и меня выбросило из нашей воронки и засыпало землей. До падения снаряда я был недвижим, а здесь, отброшенный взрывной волной и засыпанный землей, попытался сесть, сбросить землю и даже подняться.

Ухватившись за подбежавшую Веру, поднялся. Залитый кровью, без сорванной взрывом гимнастерки, почему-то в одном сапоге пытался что-то сказать и махал рукой — об этом через долгое время рассказала мне Вера. Плащ-палатка исчезла; держась за Веру и поддерживаемый ею, я медленно тащился к реке.

Через занятую высоту двигалось подкрепление, бежали пехотинцы, ползли самоходки, танки, тянули провода связисты, шли саперы; навстречу этому потоку медленно и осторожно тащились раненые, помогая друг другу. Видя, что наше командование подтягивает через занятую высоту резервы, немцы начали обстреливать ее из тяжелых орудий, снаряды падали один за другим, осколки поражали все живое.

Вера тащила меня вниз.

— Миленький, помогай, помогай, — повторяла она, — Сереженька, отталкивайся от земли, помогай. Стреляют смотри как, помогай.

С неимоверным трудом, превозмогая усиливающуюся боль во всем теле, цепляясь за Веру, плелся к реке. Закинув мою руку к себе на шею, спотыкаясь, качаясь, Вера шла; шла, практически не ведя, а таща на себе. Интенсивность обстрела возросла, тяжелые снаряды все чаще и чаще падали на склон высоты, идти было невозможно. Дойдя до глубокой воронки, мы упали на дно, скрываясь от осколков.

— Только не раздавил бы нас танк или наша самоходка, — сказала Вера, прижалась ко мне и заплакала, закрыла мою голову своими руками, словно защищая от осколков, и сквозь слезы повторяла: Господи, помоги! Господи, не оставь нас! — и, снимая с моей головы руку, крестилась, — Миленький Сереженька! Мне дотащить тебя до санбата, там спасут. Господи, помоги нам!

Контуженный, избитый о землю взрывной волной, временами теряющий сознание, потерявший речь, беспомощный, ничем не мог помочь я Вере. Единственное, что сохранилось во мне, — четкость восприятия происходящего. Желание Веры во что бы то ни стало спасти меня, даже тогда, на склоне высоты, под непрерывным обстрелом, поражало и удивляло, но уверенность, что останусь жив, не оставляла. Обстрел усилился, взрывы то приближались, то удалялись. Обняв и словно стараясь слиться со мной, Вера заговорила:

— Сереженька, миленький! Не умирай, миленький, не умирай! Потерпи! Господи, помоги! Ты, Сереженька, в Бога веришь, я тоже верю. Видела, крестился, попроси Его — поможет нам. Говорить не можешь — мысленно проси, — кричала Вера мне в ухо. — Говорить буду, а ты повторяй мысленно, повторяй!

Одно сознание — со мной человек, который не бросит, не оставит и старается сделать все возможное для спасения, а, главное, он верит в Бога так же, как и я, — облегчало веру в спасение и даже боль. Вера начала говорить слова молитвы, то, что разбирал, повторял. Молитва была просьбой спасти, не оставить нас в беде. Помню, были там слова: “Собраны во Имя Мое”; теперь, конечно, знаю эту молитву, она называется “молитвой по соглашению”.

Несколько раз, напрягая голос, повторила Вера молитву. На душе стало спокойней, даже невыносимая боль во всем теле чуть-чуть утихла. Обстрел внезапно прекратился, мы вылезли и пошли, но минут через пять немцы возобновили обстрел, пришлось залечь в полуразрушенный окоп. Снаряды рвались и рвались, осколки визжали над головой. Плотно вжавшись в землю, мы моргали, в какой-то момент Вера вздрогнула, что-то словно оборвалось в ней и, сотрясаясь от рыданий, заговорила.

— Сереженька, не верь им, не верь, не такая я, как говорят, не гулящая. Добровольцем пошла на фронт, хотела людям помогать, раненым. Мама моя, верующая, на это благословила. Училась на сестру милосердия, на фронт санитаркой попала. Каждый, кому не лень, на матрац бросить хочет, грязью душу залепить, в самое святое человеческое чувство плюют, в офицерский блиндаж вызывают, как будто по делу — страх нападает. Смотрят, словно на блудливую кошку. Сальности, гадости говорят, лапищи свои тянут. Думала, думала, как от этого кошмара избавиться, и притворилась разбитной, языкатой. Тому скажу, что к этому иду, другому, что к тому, — лезть меньше стали. Благодаря этому от мерзости и спасаюсь. Не верь, Сереженька! Не верь, миленький!

Плачет, молится и все повторяет: “Не верь!”

— Если побьют нас осколками, ты мне хоть перед смертью поверь, не хочу умирать в твоих глазах дрянью. Словно на исповеди тебе говорю — не такая я, не верь им!

Что мог сказать я, лишенный речи? Лишь слабо сжал в ответ несколько раз руку, показав, что поверил Вере. Приходя в сознание, молился; снаряды почему-то не пугали больше меня. Вера, прижавшись ко мне, тоже, вероятно, молилась. Все, что я рассказываю, происходило на поле боя, рядом с постоянно стоявшей смертью. Вера спасла меня, дотащила до берега, здесь ее ранило довольно тяжело осколком мины. Нашли нас, истекающих кровью, солдаты-телефонисты, доставили в санбат.

Веру в тот же день эвакуировали — конечно, узнал об этом много времени спустя. Я двое суток пролежал на земле, прежде чем был осмотрен врачами. Раненых множество, в первую очередь оперировали тяжелых, а я, видимо, был отнесен к легкораненым. То, что выжил, два дня пролежав без всякой помощи под открытым небом, является не меньшим чудом, чем-то, что случилось со мной и Верой на высоте.

Плохо помню эти двое суток. Лежали, сидели под деревьями не одна сотня раненых; кого-то уносили на операцию, перевязывали на скорую руку; небрежно забирали умерших; давали пить, укладывали новых на освободившиеся места. Сознание то приходило, то уходило. Временами жарко грело солнце, хотелось отчаянно пить. Лежал на боку, с трудом повернул голову: между ранеными ходил санитар с ведром воды и кружкой, давая пить тем, кто просил. Прошел несколько раз и около меня, но я молчал и не мог пошевелиться, показать жестом, что хочу пить.

Гремела кружка о край ведра, лилась вода, а я мог только взглядом, да и то недалеко, провожать санитара. Возвращение сознания было мучительным, мгновенно осознавалась боль, скачкообразная, пульсирующая, раздирающая тело; когда она доходила до наивысшей точки — терял сознание, проваливался в беспамятство, для того чтобы через некоторое время опять придти в себя. Особенно болел живот. Самым мучительным, когда приходил в сознание, было соединение боли и жажды. Губы запеклись, рот был сух, язык прилип к гортани, глотательных движений, из-за сухости горла и пищевода, производить не мог. Несколько раз кто-то подходил ко мне, переворачивал, тормошил, двигал. Слышались обрывки фраз:

— Живой, мертвый?

— Живой, долго ему еще очереди ждать, — и люди уходили.

Очнулся, солнце шло к горизонту; перед лицом рос невысокий куст ромашки, крупные цветки еле заметно колебались, легкий, едва уловимый запах травы доносился до меня. Хотелось пить, бездвижное, парализованное тело болело, боль нарастала; еще немного боли, и я должен снова потерять сознание. Ромашки касались лица. Собрав всю волю, все оставшиеся силы, поглощаемые чудовищной болью, стал молиться, стараясь вложить в слова молитв всего себя, стараясь победить боль.

Молотообразный стук в висках и голове затих, мысли очерчивались яснее. Спасение было только в молитве. Молясь, невольно смотрел на куст ромашки. Ослепительно-белые и в то же время почти прозрачные, высвечивались на солнце лепестки, желтая середина цветка горела и переливалась золотистым цветом.

Стонали раненые, умирали, плакали, а ромашки жили, словно напоминали о Великом Творце всего живого, словно еще и еще раз утверждая жизнь на земле; своей красотой, хрупкостью и чистотой творя славу Богу, утверждая Его величие и бесконечность.

Каждый раз, приходя в сознание, искал глазами куст ромашки; и даже ночью чувствовал его легкое прикосновение к лицу и был рад, словно боль, беспомощность и одиночество отдалялись, смягчались. Молитва и живые цветки ромашек поддерживали, успокаивали, утверждали веру в жизнь и Господа Бога. Возможно, улыбнетесь и не поймете, покажется наивным, надуманным или придуманным через несколько лет, но так тогда думал. Словно знак Божий, цветы говорили: жизнь не оставит меня. Конечно, большую часть времени был без сознания.

Трудным и смертельно опасным было уничтожение ДОТа, но на войне сотни, а возможно, и тысячи солдат подавляли очаги сопротивления и ДОТы и не считали сделанного подвигом или геройством; так же думал и я; однако двое суток, проведенных на земле, под лучами солнца, с безумной болью, раздирающей тело, мозг, и ожигающей жаждой, были во много раз тяжелее, чем путь к ДОТу под губительным огнем немцев. Двое суток боролся с болью и жаждой, и только когда в минуты просветления обращался к Богу с молитвой, пытаясь вложить в нее свою душу, боль отступала, для того чтобы с новой яростью наброситься на меня.

Очнулся на операционном столе. Высокий хирург пытался спрашивать, ответить не мог, но слышал разговоры окружающих; тогда, обращаясь к кому-то из присутствующих врачей, он оказал:

— Взгляните! Тело в синяках и кровоподтеках, сильнейшая контузия, правая сторона лица изуродована, и осколков набрал полный ворох! Долго придется ему с того света на этот перебираться, — и, обращаясь ко мне, сказал: — Велик твой Бог, солдат, коли оставил живым. Какому Богу молился, тому и дальше молись. Долго жить будешь, если сейчас тебя спас. Говорить не можешь, но по глазам вижу — слышишь. Ну, так слушай. Без общего наркоза придется оперировать, контузия у тебя сильная, от общего умрешь. Терпи, голубчик! Терпи да Богу своему молись.

Странны были слова хирурга, почему так сказал? Но действительно, молитва Господу и милость Господня спасли меня и на поле сражения, и у лазарета, на операции.

Осколков было около тридцати, в основном в спине и шее, частично раны уже гноились. Четыре глубоко ушедших осколка удалять не стали, сказав: “Сейчас опасно. Поправишься от контузии — в тыловом госпитале вынут”. Два вынули через четыре месяца, а остальные два остались на память, ношу в себе, удалять нельзя, глубоко сидят; один под лопаткой вблизи сердца, другой в шее.

Удалив осколки, хирург принялся за изуродованное лицо, долго возился с ним, что-то сшивал, подтягивал, сдвигал. Окончив, сказал:

— Заштопал что надо! Красавцем будешь!

Операция была закончена, хирург еще и еще раз тщательно осмотрел меня и удивленно воскликнул:

— Как же мы пропустили? Осколок пробил брюшину, прошел внутрь, кругом наслоение, отверстие еле заметное. Дрянь дело!

— Плохо твое дело, солдат, скрывать не стану, выживешь ли? Терпи, голубчик, очень больно будет!

И началась еще одна операция, самая тяжелая и болезненная. Было совершенно непонятно, необъяснимо. Раненный на высоте и лежа на земле двое суток перед операцией, я то терял сознание, то приходил в себя, а здесь, на операционном столе, оперируемый под местным наркозом, испытывая ужасающие боли, ни разу не потерял сознания, слышал разговор врачей, высказывания их, пессимистические прогнозы на мое будущее.

Врачи были измотаны, измучены, еле держались на ногах, но делали все, чтобы спасти.

Когда лежал на земле, санитары, разносившие воду, случайно не давали мне пить, и это спасло меня, потому что при ранении в полость живота пить недопустимо, это привело бы наверняка к смертельному исходу. Эта случайность не что иное, как великий Промысел Божий. В госпиталях врачи неоднократно говорили мне — если при ранении в брюшную полость проходило более восьми часов, а тем более если в это время раненый пил воду, смерть была неизбежна вследствие воспалительных процессов и общего заражения крови.

Помню, кончив операцию, хирург долго и удивленно смотрел на меня и сказал, ни к кому не обращаясь:

— Подумайте! Что он вытерпел! Да это просто чудо! — и, подойдя ко мне, поцеловал в лоб, — Молодец, солдат, больше чем молодец. Знаю, все чувствовал. Жить долго будешь. Скажу тебе — молись своему Богу.

Что-то почти прозорливое было в его словах. Думаю, для окружающих эти слова были мало значимыми, но для меня звучали как предвестники будущей жизни.

Вот так я пришел к Богу.

Я выжил, через сутки был эвакуирован и долго лечился в тыловых госпиталях. Несколько раз рассказывал врачам, уже в госпиталях и в гражданских больницах, про операцию во фронтовых условиях, и никто, никто никогда не верил, что такая операция могла совершиться, да еще в походных условиях и без общего наркоза. Сделали на лице еще несколько пластических операций.

Жалею, что не смог разыскать хирурга, узнать его фамилию. Шесть месяцев пролежал в госпиталях, в 1944 году комиссия признала ограниченно годным, отправили в тыл армии, но где-то на фронте произошла заминка с наступлением, потребовались солдаты, попал опять в пехоту. Закончил войну в 1945 году лейтенантом в комендатуре небольшого немецкого городка, демобилизовался в 1946 году. Возвратился в Москву искренне верующим человеком, пересмотревшим свою жизнь.

Конечно, радости родных не было пределов, но то, что стал верующим, радовало папу и сестру не меньше, чем-то, что остался жив.

******

Рассказ Сергея Петровича произвел на меня огромное впечатление; несколько минут молчали. Я думала об одной из тайн Господа и великой Его милости — долготерпении, милосердии к людям и всепрощении; одновременно с этими мыслями пришла и другая: что стало с санитаркой Верой? Хотелось спросить; в то же время было неудобно, может быть, он никогда не встретил ее и забыл? Но решилась спросить, вероятно, врожденное женское любопытство победило стеснительность.

— Вы после окончания войны не узнавали, куда делась Вера и что с ней?

Сергей Петрович недоуменно посмотрел на меня и сказал:

— Конечно, разыскал! Подробности о том, как она волокла меня к берегу, узнал от нее. Кстати, в рассказе упомянул об этом.

Любопытство подхлестнуло задать второй вопрос:

— Скажите, а где сейчас Вера?

Сергей Петрович улыбнулся, потом засмеялся, и в этом смехе было столько ласки и приветливости! Кончив смеяться, громко сказал:

— Вера, зайди, пожалуйста, к нам!

Я мгновенно все поняла, готовая провалиться сквозь землю. Вера Алексеевна, жена Сергея Петровича, врач-невропатолог, с которой мы дружили уже несколько лет, была Верой-санитаркой, спасшей Сергея. Надо было догадаться об этом во время рассказа!

Человек скромный, обаятельный, старающийся каждому из друзей и знакомых сделать что-то доброе и хорошее, она никогда не рассказывала ничего о себе. Вглядевшись, увидела, словно первый раз смотрела на нее — среднего роста (совсем не маленькую) стройною женщину, чуть-чуть постаревшую — прошло 28 лет со дня боя у деревни Святой Ключ — легкие паутинки легли на ее лицо — время безжалостно накладывает свой отпечаток на каждого из нас.

 

Источник: «Отец Арсений. Часть четвертая. Путь к вере.»  [Сборник / Правосл. Св.-Тихон. богосл. ин-т] ; Под ред. протоиер. В. Воробьева,  3-е изд., доп. М. Изд-во Правосл. Св.-Тихон. богосл. ин-та, 1998.

Комментарии (авторизуйтесь или представьтесь)