Вся обстановка наводила тоску и чувство безнадежности
Первая часть воспоминаний:
Мне предстояла служба и меньше чем через год — встретить войну
В середине дня командир батареи распорядился всем надеть парадную форму. Это была старинная флотская традиция: в бой идти, переодевшись во все чистое и новое. Мы пошли в каптерки и переоделись в темные форменки, служившие в дальнейшем прекрасной мишенью. В то же время они устрашали врага, став выражением того отчаянного и безрассудного бесстрашия, с каким дрались повсюду краснофлотцы в начале той ужасной войны.
Весь июнь и половину июля для нас война как бы замерла. Не было близко летящих самолетов противника, и только какие-то полуслухи о ней доходили до нас. Стояла хорошая летняя погода, и мы загорали на орудиях, ничего не делая. У меня был взятый раньше в библиотеке том академического издания Шекспира, и я мирно его читал. Только усиленные дежурства по очереди батарей, орудий и членов расчетов давали знать, что это не мирное время.
Однако вскоре фронт приблизился. В середине июля немецкие бомбардировщики стали пролетать над нами. Наш дивизион стал активно бить по ним. Очевидно, это сильно мешало им выполнять бомбежку намеченных целей. Поэтому немцы решили нас уничтожить, и тут начались жаркие дни. Нас постоянно утюжили мессершмиты. По несколько раз в день батарею штурмовали самолета три, а то и больше. Ме-109 снижались и на бреющем полете строчили из всех пулеметов и пушки. Потом они разворачивались, и все повторялось. Мы стреляли по ним. Иногда они налетали одновременно с разных сторон, и тогда каждому из орудий приходилось бить в разные стороны. После налета вся территория огневой была покрыта как бы пунктирами от пулеметных очередей в виде линий из лунок с расстоянием между ними до метра. Другие линии, пореже, состояли из маленьких воронок от 22-мм пушки. Однако жертв или сколько-нибудь серьезных повреждений не было — наверное, под нашим огнем вести прицельную стрельбу немцам было трудно. Но все же им удалось раздолбать вторую батарею дивизиона. Мне пришлось побывать на этой батарее, не помню уж по какой надобности, сразу после этого налета. У них было пятеро раненых, серьезно повреждено одно орудие. Один из краснофлотцев был тяжело ранен. Ему в голову угодил снаряд авиационной пушки, но ударил вскользь по каске и, сильно промяв ее, срикошетил. Возможно, он не разорвался, что иногда случалось, но удар был сильным, и у пострадавшего была травма черепа.
Это время было достаточно трудным для нас, главным образом, из-за недостатка времени для сна. По-прежнему были дежурства батарей 8 часов в сутки, потом 4 часа дежурило каждое орудие. Оставшиеся 12 часов делились на 6 человек для дежурства на орудии. Итого приходилось каждому дежурить 14 часов в сутки. Казалось бы, оставшихся 10 часов вполне достаточно для отдыха, но, во-первых, все эти дежурства были вразнобой, так что время отдыха прерывалось. На этот распорядок накладывались налеты немецких самолетов, боевые тревоги, которые давались даже, если самолеты противника появлялись не в нашем квадрате, а где-то у соседей. К тому же, на это накладывалась повседневная жизнь части: еда, различные работы, наряды и т.п. В результате спать приходилось не больше двух часов в сутки, и то с перерывами. Поэтому все были в состоянии постоянного недосыпа. Когда же предоставлялась возможность поспать, «отрубались» сразу. Помню, освободившись от очередного дежурства, я заснул в землянке, и в это время налетели мессеры, меня не успели разбудить и отстреляли без меня — кто-то из резервных заменил. Я проспал при грохоте орудий над головой и не проснулся. Когда же меня разбудили, то увидел, что весь обсыпан землей с потолка землянки. Спать, конечно, приходилось не раздеваясь и не разуваясь. Из-за этого у многих потрескалась кожа на ступнях ног.
Особенно трудно было стоять на посту в карауле. Стоишь и засыпаешь стоя. Знаешь, что спать нельзя, ведь фронт недалеко, и все равно начинаешь стоя видеть сны, и вдруг теряешь равновесие, шатнешься в сторону и проснешься. И так вот все время борешься со сном. А ночи были уже темные, вглядываешься в темноту, и в голове возникают какие-то галлюцинации, полусны. Очень это было мучительно.
Вскоре стало чувствоваться приближение фронта. Вокруг территории батареи стали делать в лесу противотанковые завалы, копать траншеи. Однако фронт к нам так и не подошел. Немцы пошли с юга к заливу, а не с запада, как ожидалось. Пришлось, чтобы не оказаться в окружении, срочно уходить из нашего места. В одну из августовских ночей мы рванули на восток и сделали это вовремя. Говорили, что через полчаса, как мы проехали в сторону Ленинграда, шоссе было перерезано немцами.
Теперь наша батарея расположилась около аэродрома близ села Мартышкино. Мы оборудовали огневую позицию, как полагалось по уставу, выкопали землянки для личного состава и командования. Мы еще не предполагали, что простоим на этом месте всего несколько дней. Орудия хорошо замаскировали еловыми ветками и стали ждать немецких самолетов. Вскоре они появились. Над нами шел все время воздушный бой, стрелять было нельзя, т.к. можно было попасть в свой самолет. И мы были вынуждены смотреть на происходящее со стороны, как зрители гладиаторских боев. Это были, главным образом, бои Ме-109 и наших И-16 и И-153 («Ишаков» и «Чаек»). С земли были хорошо видны достоинства и недостатки этих самолетов. Мессеры имели большую скорость и были хорошо бронированы. Наши же обладали лучшей маневренностью, но значительно уступали в скорости и были либо плохо защищены, либо совсем не бронированы. Кроме того, мессеры были, очевидно, лучше вооружены. Во всяком случае, верх одерживали немцы, несмотря на все невероятные усилия и чудеса пилотажа наших летчиков.
Горько было смотреть, как их сбивали. К нашему ликованию, сбивались и немецкие самолеты, но реже.
Тем временем фронт приближался. Немцы рвались к Ленинграду. И нашей батарее впервые пришлось стрелять по наземным целям. От первой же стрельбы вся наша маскировка из-за низкого угла возвышения стволов полетела к чертям собачьим, кроме того, по той же причине поднимались столбы пыли: мы стояли на перепаханном и сухом поле. Тотчас же нас обнаружили. В тылу батареи, метрах в ста разорвался немецкий снаряд, просвистев над нашими головами. Затем разорвался снаряд перед позицией. Нас брали «в вилку». Раздалась команда: «Всем в укрытие! Оставить на орудиях по одному дежурному!». Мне было все внове и так интересно, что я попросился дежурить. Я ведь был, по сути, еще мальчишкой, мне только что исполнилось 19 лет. На расположении батареи взвились фонтаны земли, и грохот разрывов оставил свистящий звон в ушах. Немец отстрелял, и все вышли из укрытий. К счастью, повреждений и убитых не было, и мы принялись опять стрелять. Потом стреляли немцы, а мы сидели в укрытии. Затем опять стреляли наши пушки. Я все время был дежурным и наблюдал за всем этим с величайшим интересом и мальчишеской гордостью, что вот я на настоящей войне. Однако моему «феерическому» состоянию скоро пришел конец, и больше уже со мной такого дурацкого ощущения войны не было. Война же меня и излечила. На третьем обстреле вражеский снаряд попал в баллистический преобразователь. Прямым попаданием были убиты пять человек: весь расчет прибора, и, конечно, от самого прибора ничего не осталось. Только что были живые ребята, и вот они лежат рядком на земле. Среди них — Витя Зайцев, Корнаков и Золотухин, с которыми так недавно мы гуляли в Петергофе. Смерть товарищей гнетуще подействовала на всех. В сумерках выкопали могилу. Что-то сказал политрук, прозвучал нестройный салют. Это были первые похороны на нашей батарее, первые и последние такие торжественные. Потом хоронили второпях, еле присыпая землей неглубокие могилы — было некогда от постоянного боя и отступлений.
Ночью батарею перебросили на другую позицию. Мы расположились на самом аэродроме, на опушке леса. Аэродром эвакуировался, остался только одинокий брошенный самолет «Чайка», у него было повреждено крыло. Я из любопытства забрался в кабину летчика и разглядывал с интересом её устройство. Передо мной был штурвал в виде прямоугольной с закругленными углами баранки на вертикальном штоке. Штурвал наклонялся на себя, вперед, вправо и влево. На самой баранке было пять гашеток, одна из которых в центре и чуть выше, большего размера. Я понял, что это гашетки четырех пулеметов в плоскостях и пушки — в основании винта. Взяв штурвал в руки, я нажал на гашетки, и вдруг впереди прорезали воздух линии трассирующих пуль. Самолет, оказывается, был еще снаряжен.
Теперь мы уже не копали углубления под пушки, а лишь укрытия для людей, а пушки стояли прямо на земле. Стрелять на новом месте не пришлось. В лесу, на опушке которого мы расположились, были землянки, оставленные летчиками, и кто-то из наших пошел посмотреть, нет ли там чего интересного. Вскоре они прибежали взволнованные. Оказалось, что с другой стороны по этим же землянкам шарят немцы. Наша батарея была моментально переведена в походное положение и убралась подобру-поздорову. Тут я понял, для чего нас тренировали на быстроту перевода пушки из боевого в походное положение и обратно. После этого мы несколько раз меняли место и много стреляли по наземным целям. Без баллистического преобразователя полноценный огонь по высотным целям мы вести не могли.
Наш дивизион стал дивизионом полевой артиллерии. Комдив разъезжал на танкетке по линии фронта и корректировал огонь батарей.
Ретировавшись с мартышкинского аэродрома, мы несколько раз занимали новые позиции, продвигаясь с отступающими к берегу Финского залива. С этой стороны противника никто не ожидал. Ожидали десанта на южный берег залива со стороны Финляндии, поэтому все укрепления, сооруженные в начале войны, были направлены на север и теперь могли быть использованы только немцами, если бы они захотели обороняться. Но им это тоже не было нужно — они стремительно наступали. Наступали с уверенностью и чувством собственного превосходства, подавляя и сминая все перед собой плотным минометным огнем. Шли, уперев автомат в живот. У нас же минометов почти не было, говорили, что незадолго до войны их сняли с вооружения, а об автоматах и говорить нечего. Не знаю, как в других местах, но на нашем участке фронта наши панически отступали. Ходили слухи и какие-то рассказы, что серьезное сопротивление оказывали только флотские части, но их было мало, и в соприкосновение с противником они вступали редко. Во всяком случае, немцы моряков обозвали «черной смертью» из-за их черно-синей формы и отчаянности. Вскоре и нам пришлось столкнуться с врагом один на один, а пока наша батарея откатывалась вместе с пехотой, иногда поддерживая ее огнем.
За это время мы сменили много позиций. На одной из них нас здорово бомбили. Мы только что установили пушки и ориентировали их, как смотрим — летят три Ю-88. Открыли по ним кое-как огонь, ведь прибороуправление у нас было выведено из строя. Тогда самолеты сделали вираж и пошли на бомбежку. Кто-то закричал «Ложись!», и тут у большинства нервы не выдержали. Почти все разбежались и легли по сторонам орудия. У меня же промелькнуло в голове: «Не было же команды…» — и я не побежал. Поскольку один я стрелять не мог, то посмотрел наверх. Обычно, когда стреляешь, то не видишь цели, а тут я увидел, как первый Юнкерс наклонился и пошел в короткое пике. У него открылись люки, из них высыпались одна за другой штук десять мелких бомб. Я смотрел, как они, поблескивая на солнце, стали поворачивать свои носы к земле. Послышался звук, похожий на свист. Он, по мере приближения к земле, все усиливался и, наконец, превратился в многоголосый вой. Тут все, кто еще оставался на пушке, побежали. Стоя на довольно высокой орудийной платформе, я присел на корточки у своего штурвала. Меня охватил животный страх. Было глупо оставаться на месте: я ведь не только не лежал на земле, но был над землей примерно на полметра. Тем не менее, оставался на месте. Все это происходило какие-то секунды. И вот с грохотом поднялась стена взметнувшейся от взрыва земли. Бомбы легли одна за другой по одной линии, чуть в стороне. Тем временем второй и третий Юнкерсы тоже пошли один за другим на бомбежку. В ушах стоял грохот, на меня сыпалась земля, поднятая взрывами. Звонко звякнул около моего уха штурвал: в него угодил осколок. Но все обошлось, кого-то ранило, но убитых не было. Так мы отделались легким испугом.
После этого нас перебросили в Стрельну. Стояла дождливая погода, под ногами от мелкого моросящего дождя раскисла земля. На асфальте шоссе был слой липкой грязи, по которой уныло брели отдельные бойцы отступающей Красной Армии. На перекрестке дорог их останавливал заградотряд. Из них формировали роты и посылали обратно. Здесь же, неподалеку от перекрестка, одно из собранных подразделений окапывалось. Бойцы лениво и с какой-то тупой безнадежностью копали индивидуальные окопчики для стрельбы лежа. Ни о каких окопах более или менее длительного пользования не было и речи. Вдалеке слышались автоматные очереди и отдельные выстрелы. И сам унылый пейзаж, и серая осенняя погода -была уже середина сентября, и вся обстановка наводили тоску и чувство какой-то безнадежности.
Батарею в ожидании вражеских танков рассредоточили в разных местах. Мое орудие получило задание обосноваться в противотанковой засаде на опушке какого-то парка. Мы вкопались на метр в глубину и замаскировали пушку. Трубочные поставили на снарядах трубку «наудар», и мы стали ждать танков, но их не было. Я бродил рядом с нашей засадой по осеннему парку, вороша ногами опавшие кленовые листья. В голову лезли невеселые мысли. Однако вид осеннего парка, всегда печальный и навевающий грусть, но не безнадежную, а какую-то умиротворяющую, подействовал на меня благотворно. Я теперь стал смотреть на все происходящее не так безнадежно мрачно, появилось душевное спокойствие и принятие происходящего таким, как — есть. Я посмотрел на все происходящее и на самого себя как бы со стороны или, вернее, как с птичьего полета, вспомнил, что все происходит так, как должно происходить, если делать то, что, по внутреннему ощущению, правильно. Понял или, вернее, вспомнил, так как об этом думал и раньше, когда прочел у Гегеля его «Все существующее разумно», что на все воля Божия, и стало легче. Потом, когда мне было тяжело на душе, я всегда вспоминал об этом. С этого дня это ощущение Божией воли на все, со мной происходящее, вылилось в определенную молитвенную формулу, ставшую впоследствии как бы моим дыханием, и сопровождало меня всю жизнь.
До этого времени моя вера была какая-то полудетская. Я мог обращаться к Богу часто с просьбой мелкой, житейской, чтобы получить положительную отметку в школе или что-либо подобное. Теперь же чувствовал невозможность, непозволительность и чудовищную несправедливость в обращении к Богу с просьбой о своем спасении, когда столько людей гибло вокруг. И как бы прозрел, поняв, что обращение к Богу с просьбой о чем-то, по меньшей мере, глупо, а то и греховно. С этого времени я никогда не молился Богу по схеме «дай мне» или «сделай для меня».
Весь день мы простояли в засаде, но танки на нашем направлении так и не появились. Под утро нас перебросили в Петергоф. Наши пушки стояли в. походном положении вдоль стены верхнего петергофского парка почти день. Мы толкались около них в ожидании приказа. Только к вечеру пришел комбат, он был на совещании в штабе. Дали команду «По машинам!», и мы тронулись. Выехали за город и направились в сторону села Марьино. Подъезжая к железнодорожному полотну около Нового Петергофа, встретили сухопутную зенитную батарею. Командиры о чем-то переговаривались, бойцы сказали, что они оттуда еле выбрались и что нам туда нельзя, т.к. немцы пространство за железнодорожной насыпью простреливают. Наверное, что-то подобное говорилось и нашему комбату. Однако приказ есть приказ, батарея наша перевалила через железнодорожное полотно. Тотчас, как и говорили бойцы, немцы стали нас обстреливать из орудий среднего калибра. Мы быстро развернулись и ретировались. Занять огневую позицию в таких условиях было трудно. В это время, на беду, проходивший мимо какой-то гражданский мужчина на наших глазах был убит.
Батарея вернулась в Петергоф. Комбат решил занять позицию и укрепиться ночью, под покровом темноты. Место, на котором нам предстояло обосноваться, представляло собой поле за одноколейной железной дорогой. Слева проходила мощеная булыжником дорога на Марьино, с обеих сторон которой были вырыты кюветы. Справа протекал канал, питающий водой петергофские фонтаны. Впереди поля на горе село Марьино с церковью посередине. Под горой участок того же канала. В месте расположения батареи за дорогой стояли два дома барачного типа, а за каналом справа — Розовый павильон, относящийся к комплексу ансамбля Петергофского дворца, но за пределами парка. На этой местности нам суждено было воевать следующие двое суток, в течение которых мне довелось узнать и прочувствовать такое, что не могло не повлиять на всю мою жизнь. Пришлось ходить в атаку, быть в рукопашном бою, ходить в разведку в тыл врага, расстреливать человека и быть в окружении. Я был ранен, испытал множество исключительных и экстремальных психологических ситуаций и, по меньшей мере, два случая чудесного спасения. Несмотря на все это, мне невероятно повезло — я не убил ни одного человека по своему активному индивидуальному выбору. Не могу, конечно, ручаться, что никто не погиб от снарядов моей пушки. И не то, чтобы я уклонялся от убийства — ведь это война. Просто каждый раз, когда мне представлялся случай убить человека, мне казалось, что ещё не наступил момент действия, и я не нажимал на спусковой крючок, а через мгновение ситуация изменялась. Но при этом я никогда не уклонялся от боя и всегда решительно шел на врага, в полном смысле, грудью без малейшего страха. Смерти я не боялся, принимая ее возможность и даже большую вероятность. Такое отношение к смерти обусловилось и моими философскими убеждениями, и моей верой в Бога. Поэтому, произнося короткую, как выдох, молитву, отдающую меня воле Божьей, я опрометью бросался в самые рискованные и опасные ситуации с непоколебимым убеждением, что ни один волос с моей головы не упадет без воли Господней. Это не значит, конечно, что у меня не было чувства страха. На уровне подсознания, на рефлекторном уровне страх был, разумеется, как у всех нормальных людей, но он сразу же отступал, как только доходил до сознания. Бывали моменты панического страха, заставлявшего вжиматься в землю, но через секунду я осознавал состояние, охватившее меня, и страх отступал.
Обыкновенно такие признаки страха возникали при неожиданной и чаще всего незначительной опасности. Чувство страха присуще каждому нормальному человеку. Я думаю, что смелый человек — это человек, который может преодолеть его. Отсутствие страха также ненормально, как и гипертрофированное чувство страха. Совсем бесстрашных людей мне не приходилось встречать, а патологический трус был одно время в нашем расчете. В самом начале войны он был у нас резервным. Когда начались налеты на батарею, с ним делалось что-то невообразимое. При стрельбе он становился на четвереньки и метался из одной стороны орудийного дворика в другой. Он совершенно был непригоден к войне и при первой возможности — во время описанного ранее мною соприкосновения с немцами на мартышкинском аэродроме — ушел к ним.
Часов в одиннадцать ночи батарея двинулась под покровом темноты на то же место, куда нам не удалось попасть при свете. Предстояло за ночь выкопать орудийные площадки и укрытия для личного состава батареи. Мы уже принялись за разметку огневой, как кто-то обнаружил место расположения уехавшей отсюда повстречавшейся днем батареи. Командир решил, что оно нам подходит. Это обстоятельство очень облегчило нам ночь. Копать пришлось только укрытия. Но и этого хватило с лихвой на все оставшееся до утра время. Для себя мы успели выкопать узкую щель, закрытую сверху двойным накатом. В ней можно было укрыться всему расчету, но не слишком комфортно: сидя, прижавшись один к другому. В тесноте, да не в обиде, выбирать не приходилось, и так еле-еле успели до рассвета. Нужно было выкопать укрытия и для командования, и для других служб. Отделение тяги (тягачи) расположилось сразу за железнодорожной насыпью, санчасть — чуть ближе. Недалеко от переезда.
На рассвете привезли завтрак, и до того, как стало совсем светло, мы успели поесть и начали стрелять. Наша батарея поддерживала огнем пехотный полк, державший оборону перед Мартышкино, и весь день вела огонь по немцам. Били и по нам. Раза два нас бомбили Юнкерсы, но безрезультатно, нас не смогли подавить. Поскольку наша батарея была все-таки зенитной, хотя и без прибороуправления, мы довольно успешно отбивались от них. Стрелять в этот день пришлось столько, что ствол пушки шипел, как утюг, если на него плюнуть. При каждом обстреле все уходили в укрытие, а я оставался на орудии бессменным дежурным. Решил, что лучше быть снаружи, там, в укрытии было тесно и душно от курева. Сидеть в темноте и слушать, как рвутся наверху снаряды, мне не понравилось. Так прошел первый день. Когда стемнело, привезли обед, и мы, не чувствовавшие голода днем, т. к. о еде некогда было думать, набросились на еду, ощутив вдруг волчий голод. Поев, тотчас улеглись — кто где, ведь прошлую ночь совсем не спали. Я улегся где-то поодаль от пушки на земле, укрывшись бушлатом, перед сном выкурив папиросу. В эти дни я только начинал курить, и у меня от выкуривания папиросы было легкое приятное головокружение. Мое курение получилось само собой, когда все закуривали, чтобы снять напряжение, например, во время обстрела, закуривал и я.
Ночью проснулся оттого, что меня кто-то трогает. Рядом со мной были передние колеса грузовика, привезшего снаряды. Шофер в темноте чуть не наехал на меня. Увидев, что перед машиной что-то чернеет, он вышел из кабины и потрогал меня ногой и тогда только обнаружил, что лежит человек. Фары ведь не включали. Так, по счастливой случайности, на меня не наехала машина.
Следующий день был не менее напряженным, нас обстреливали гораздо сильнее. Огонь стал таким плотным, что я выкопал себе окопчик, в котором можно было поместиться, лишь поджав под себя ноги и голову. Подозреваю, что моя задняя часть торчала наружу. Сделал я это вовремя, т.к. немцы стали бить по батарее из минометов, а мины, разрываясь, стелят осколки почти параллельно земле. К тому же, мины немцы клали одну к другой очень часто. Земля вокруг прямо-таки кипела, засыпая окопчик и меня в нем.
В один из промежутков между обстрелами к нам прибежал связной и принес мне открытку от сестры Наташки. Открытка была написана неуверенным детским почерком, крупными буквами, так что в открытке было всего несколько фраз. Наташка спрашивала, как я живу, сообщала, что она не учится, школу закрыли. Я закрывал открытку своим телом от засыпавшей меня земли при взрывах. И так она на меня подействовала своей бесхитростной наивностью, как будто из иного мира, так не совмещалась жизнь где-то далеко в Москве с тем адом, в котором мы находились, что я эту открытку проносил всю войну в противогазе, как талисман, связывающий меня с домом.
Продолжение следует.
Источник: Военно-исторический архив №5 (77)