19 октября 2005| Монте Альте дель

Встреча со смертью

Из дневника капеллана. Встреча со смертью.

Ночь с 18 на 19 декабря. Не могу заснуть.

Час назад попросились на ночлег человек десять отставших солдат. Русская женщина приняла их, они легли на полу, до полуночи говорили вполголоса о пережитом за день; сейчас спят. Слышу орудийные выстрелы. Около полуночи они едва слышны. Около часа уханье становится отчетливей; к двум я начинаю беспокоиться: они уже вплотную подошли к городу?

Часа в три и доктор Г. просыпается, как от толчка.

— Что происходит?

Всё вновь затихает.

Что это? Кровать подо мной вертится, и комната, и изба. Смогу ли я теперь вообще стоять?

Вопрос этот так меня тревожит, что я встаю и пробую ходить. Первое впечатление очень неприятное, но затем я, усилием воли, перебарываю себя. «Ну вот, только бы мне и наутро чувствовать себя не хуже!»

19 декабря — 5 часов. Проезжают последние грузовики организации Todt: они увезли всё, до последней лопаты.

— Слушай, Г., надо бы нам пойти взглянуть, что там, да? Мне как-то неспокойно, у меня нехорошее предчувствие.

5.30. На улицах уже стоит оглушительный шум. Продолжается вчерашнее бегство. Г. не хочет, чтобы я выходил из дома: я заверяю его, что вернусь в постель, если отыщу двух капелланов, которые должны меня заменить.

6.00. В госпитале сегодня мало кто спал. Многие слышали орудийные залпы. Все взволнованны, все надеются, что смогут уехать немедленно, на эшелоне, который должен быть готов к отбытию ранним утром.

«Господин лейтенант, Вы слышали орудийные выстрелы ночью?»

6.30. Душераздирающие сцены.

Мы отбираем людей для отправки. Все хотят ехать. Некоторые просят об этом во имя своих детей, во имя матери, во имя всего святого, во имя Божье.

Но для всех места нет!

Обнаруживаю двух земляков, одноклассников.

— Какими судьбами? Ладно, проходите, передавайте привет моим родным!

Они целуют мне руки.

Так, теперь дальше. Погрузить лежачих как можно быстрее. Если нам удастся укомплектовать эшелон, будет спасено немало тяжелораненых. Это наша главная забота. Другим можно будет помочь подручными средствами. Вновь забрезжила некоторая надежда. Если смогу, сегодня же утром отслужу мессу: чувствую, что мне это необходимо.

7.00. … Жуткий переполох на улице, у госпиталя. В чем дело?

Вбегают, тяжело дыша, два начальника госпиталя в сопровождении своих офицеров и капелланов. Все в касках и с винтовками. Плохой признак!

— Русские уже здесь!

— Русские здесь?

Наш начгоспиталя смотрит на меня и бледнеет.

— Где они? Кто их видел?

— Они стреляют с высот: мы сами видели их танки.

У нас мороз пробегает по коже.

— Вы с нами? Мы уходим: здесь больше нечего делать.

— Как? Вы уходите? А приказы? А служебные помещения?

— Командования больше нет: теперь уже ничего нельзя сделать. Так, что вы решили? Что будете делать?

Ходячие солдаты выскакивают из госпиталя и исчезают. Машины скорой помощи с людьми на крыльях, на крыше, на капоте спешат прочь. Орудийный снаряд попадает в избу напротив госпиталя. Наши собеседники убегают.

Начальник нашего госпиталя смотрит на меня снова; затем, распознавая ход моих мыслей, говорит: «Вы что будете делать?… А что вообще можно сделать?… Мы остаемся!..»

Мы остаемся.

Нас охватывает чувство леденящего одиночества. Мы могли бы поступить так же, как другие… Но мы одиноки не потому, что вокруг нас стало пусто: колодец одиночества мы обнаруживаем в своих душах, в том неопределимом чувстве, которое заставляет нас с ужасом воспринимать самую мысль о бегстве.

Первые орудийные выстрелы везде посеяли страх. Такое впечатление, что город захлебывается в крови и в смерти. Ночью в городе было несколько тысяч грузовиков и солдат: сейчас все в панике кинулись к единственной свободной дороге, которая ведет на Ворошиловград.

На мосту — затор.

Орудийный снаряд остервенело вгрызается в это скопище машин и людей. Мы закрываем ладонями глаза, чтобы не видеть…

Боже мой! Какие ужасы!..

Иисусе!

Какая буря вокруг! Но какой покой у меня внутри! Да, это и есть, несомненно, тот час, когда Ты взываешь ко мне.

«Ессе, adsum!» («Вот я» (лат.))

Я бегу в часовню: простираюсь на полу, достаю из куртки маленькую дарохранительницу и причащаюсь. Сосредоточиться можно лишь на миг. О какой же милости должен я просить?

«Не знаю, Господи: чтобы мне исполнить волю Твою, и довольно».

И через мгновение я уже вновь у дверей, на своем прежнем месте.

Начгоспиталя опять смотрит на мост, где сквозь рассеивающийся дым начинает проглядывать копошение человеческих существ.

7.30. Все бегут.

Мы, принявшие решение остаться, — может быть, единственная неподвижная, иррационально устойчивая точка, которая различима в данной ситуации. Мы пока друг другу этого еще не сказали вслух, громко, но мы друг друга уже поняли. Все — даже солдаты, которые стояли, трепеща, с касками в руках: теперь они молча откладывают их в сторонку, упрекая себя за слабость… Может быть, кто-нибудь остался и на коммутаторе?

Еще один пушечный снаряд разрывается метрах в двухстах.

Улицы по-прежнему кишат беглецами. Мы видим даже тяжелораненых, которые, мучаясь от боли, ползут по снегу, чтобы только добраться до заветного перекрестка, до моста, по которому проезжают машины. На самом же мосту — сцены под стать Страшному Суду. Машины не могут остановиться: задние, подгоняемые выстрелами, яростно поджимают. Ни у кого, ни к кому нет больше никакой жалости.

У въезда на дорогу — изуродованный труп капеллана: тело его перерезано надвое, крест — красный от сочащейся крови.

8.00. Наконец, все мы, офицеры и солдаты, собрались на площади перед госпиталем.

Обмениваемся первыми впечатлениями. Делать больше нечего?

Б. отважился наведаться в штаб К. Вроде бы, там кто-то еще есть — полковник, который пришел заменить тех, кто уехал.

С капитаном М. иду на телефонный узел. И здесь пока еще есть офицер — младший лейтенант.

— Можно позвонить?

— Штаб автомобильной группы… не отвечает.

— Штаб временной дислокации… не отвечает.

— Ставка К… не отвечает.

Серия орудийных выстрелов, нацеленных в ближний госпиталь. Стреляют из винтовок в нашем направлении: надо уходить. Партизаны начинают свою войну.

Сумятица в мыслях страшная, но постепенно нам удается уяснить для себя свое положение. Мы здесь для того, чтобы защищать последних раненых. Сколько их? Не сможем ли мы организовать колонну из брошенных грузовиков? Что нам остается делать?

Производя подсчеты, мы приходим к выводу, что массового убытия не получится. Кто-то предлагает спасать то, что еще можно спасти; другие шепчут, что начальнику госпиталя следовало бы кого-то оставить в приказном порядке, а других отпустить: может быть, время для этого еще есть. Третьи заявляют, что они не пригодны к оказанию медицинской помощи и спрашивают, нельзя ли им попытаться организовать собственное бегство.

Никто не отвечает.

Я уже решил: мое место здесь. Голос у меня внутри молит — gemitibus inenarabilibus (Воздыханиями неизреченными (лат.)) — чтобы Господь защитил нас! Но внешне я спокоен.

Иду приободрить раненых.

9.00. Раненые орут, как проклятые. Все они дотащились до второго этажа и прижались друг к другу, завернувшись в одеяла, сидя на полу и на кроватях. Все они в полном ужасе, будто их уже приговорили к смерти.

— Капеллан, нет больше никакой надежды?

— Спокойно, ребята, надежда еще есть. Не волнуйтесь, точно известно, что немцы на подходе; скоро мы кое-что увидим. Помолимся.

Я начинаю громко читать «Радуйся, Мария». Кто может, опускается на колени; некоторые слезают с коек; все повторяют молитву вместе за мной; кто-то всхлипывает.

«Бог мой, какое же ужасающее зрелище этот канун смерти!»

Я не могу смотреть им в лицо. Но откуда взять силы на такую великую надежду?

— Отдайте Господу всё, что происходит сейчас. Все мы едины; если придется умереть, умрем вместе.

10.00. Орудийный снаряд попадает в штаб временной дислокации. Русский самолет с небольшой высоты обстреливает нас из пулемета. Немецкий самолет «Штука» пикирует на русские танки, расположившиеся близ города, и два из них уничтожает.

Немецкий журавль проходит над нами на бреющем полете и сигнализирует о чем-то; потом из кабины даже высовывается человек и знаками призывает нас двигаться, бежать… По группе офицеров, солдат и раненых, находящейся у входа в госпиталь, пробегает волна ужаса.

Бежать? Как? Куда?

Но призыв, оказывается, был обращен не к нам. Уезжают три последних немецких танка, которые до сих пор стояли за замаскированным бараком. У наших вырывается скорбный крик…

Потом наступает тяжелая, бездумная, немая тишина. Все смотрят друг другу в лицо и не находят слов. Чрезмерная скорбь действует на нас отупляюще.

11.00. Танки прекратили огонь. Но вот… стрельба. Кто это, вражеские войска?.. Нет, это партизаны. Из-за телефонного узла в нас стреляет русский. Сержант В. отвечает из револьвера. Пауза. В избе, рядом с уборными, человек высовывается из окна; женщина пробегает мимо; из дома — винтовочный выстрел. Офицеры дают приказ отходить, и мы затаиваемся, наблюдая.

Ну вот, вслед за женщиной теперь бежит мужчина.

—Стой!

Подходим к нему с сержантом и с офицером.

— Руки вверх!

Ведем его к двери. Солдаты хотят его расстрелять, но я не позволяю; офицеры предоставляют мне свободу действий.

— Не причиняйте ему никакого зла. Наше дело дрянь, и такой залог нам совсем ни к чему.

Еще выстрел из избы. Никого не задело. Сержант получает приказ сторожить пленного. И не дай Бог, если хоть волос упадет с его головы. Затем наши оцепляют избу.

Я встречаю Д.П., капеллана 472-й роты.

— И ты здесь?

—Да, с капитаном и пятью рядовыми.

—Ладно, понесем крест вместе. Да благословит нас Господь.

Солдат бросает гранату в избу. Полдома как не бывало; никто не показывается.

— Вот вам еще одна!

Оглушительный взрыв; человек выпрыгивает из окна.

Два солдата бросаются к нему с винтовками наперевес. Он поднимает руки.

Еще один допрос, еще один обыск, новые заверения, что итальянцы не причиняют зла. Я говорю ему: «Мы — врачи. Итальянские врачи не воюют, никого не убивают: они только лечат раненых. Становитесь там; но не вздумайте бежать».

Тем временем лейтенант Д. совершил набег: реквизировал грузовичок, набитый оружием.

12.00. Стрельба прекратилась. Вокруг повисла тяжелая тишина. Никто не двигается. Все ждут. Мы бегло рассматриваем самые насущные вопросы. Если они нападут, должны ли мы защищаться? Нельзя ли отдать распоряжения по поводу того, как себя вести, когда русские войдут в город? Не использовать ли нам русского майора для получения гарантий безопасности госпиталя? И нельзя ли нам все же как-то отсюда выбраться?

П. подходит к исповеди. Принимая ее, вижу капитана М., который обвязывает руки и ноги всевозможным тряпьем. Зачем? Лейтенант Л. подходит к исповеди; мощный взрыв обрушивает дом за бараками. Л. дрожит; я ободряю его отпущением грехов, но чувствую, что и сам неспокоен.

Пауза.

13.00. Сержант, по которому вели прицельный огонь из винтовки, прибегает известить нас о том, что все мы должны перебраться в ставку К. Минутное колебание. Затем все мы приходим в движение, перетаскиваем и самых тяжелораненых. Я несу на спине лейтенанта Н.

Может быть, это проблеск надежды?

Разочарование. Кто отдал нам приказ поменять расположение? Полковник отсылает нас на прежнее место. Несколько выстрелов. Еще один убитый солдат, несколько раненых. Смеркается. Пролетает русский самолет, поливает из пулемета. Загорелись станционные склады и бензохранилища. И вот в этот момент все мы почувствовали, что обречены, будто кто-то громко прокричал об этом. Свет давал нам надежду; но что будет во тьме? Снова слышна плотная стрельба. Солдаты дрожат. Капитан М. говорит мне: «Капеллан, не стоит ли провести офицерский совет?»

14.00. Совет офицеров. В канцелярии сидят несколько плачущих солдат. Мы отсылаем их из комнаты. Я успеваю шепнуть им: «Вы заслуживаете похвалы; чем бы всё ни кончилось, вы исполнили свой долг».

Лейтенант Д. молчит. Лейтенант Ч. тёмен лицом: молчит. У капитана М. руки в карманах, перекошенное лицо; и он молчит.

«Ну, давайте же, — говорю я, — проведем этот совет».

Капитан М. предлагает для рассмотрения первый вопрос: должны мы стрелять или нет. Некоторые говорят, что должны; мол, все уже кончено, так какая разница. Мы с М. говорим, что не надо именно потому, что «теперь уже всё кончено, и силой ничего больше не добьешься; так что постараемся чего-нибудь достичь, соблюдая международные нормы, установленные для нейтрального персонала».

Некоторые сразу же принимают нашу точку зрения, и в конце концов все соглашаются с нею. Что-нибудь еще?

Говорим о русском майоре. Сначала мы приведем в должное состояние всех солдат, а затем русский майор и начальник госпиталя, встав у входа, по всем правилам сдадут помещения неприятелю. Это предложение быстро берет верх над малочисленными возражениями; разговор угас: наше внимание привлекает отблеск полыхающего пламени в окнах. Уже вечер.

Оглушительные взрывы.

Несколько сильных, совсем близких разрывов едва не швыряют нас на пол.

Партизаны, при поддержке регулярных войск, штурмуют госпиталь, бросая в окна гранаты. Это уже наша война и, вероятно, наш час. Все мы кидаемся в коридор. Пронзительные крики, новые раненые, кусок коридора обваливается; все хотят перебраться туда, где безопаснее. Но куда? В углы? На первый этаж? В палаты?

Нас накрыл ураган.

Мой ординарец подходит ко мне, смеясь.

Я его боюсь. Он хлопает меня по плечу и говорит: «Ну, вот и выпутались наконец!» Потом становится серьезным; кричит: «Но вы исполнили свой долг!» — и сбегает по лестнице. Похоже, в уме повредился. Больше его никто не видел. Куда он только делся? Чувствую, что на глаза навернулись слезы, впервые за эти тяжелейшие дни.

«О Иисус, скоро жертва совершится!»

С молниеносной быстротой, пока я сбегаю по лестнице, в голове у меня проносится, что моя сестра в последнем своем письме сообщила о сделанной для меня покупке: новом облачении. Но куда это я направляюсь? Осознаю, что почти невольно, повинуясь какому-то инстинкту, бегу что есть мочи в палату русского майора.

Продолжается паника и несусветная неразбериха в коридорах и в палатах. Где сейчас офицеры и солдаты? Мне кажется, что я отделяюсь от них. Может быть, мы больше не увидимся? На пороге майорской палаты сталкиваюсь с капитаном М.: на его лице читаю то же негодование, те же намерения, ту же драму, что у меня.

Входим. Русский майор и лейтенант лежат под кроватью, прикрывшись ящиками.

Почему?

Хотелось бы сохранить учтивый тон, но я срываюсь: «Почему вы туда забрались? И почему ваши так с нами обращаются?»

У нас плачут и глаза, и сердце. Но я продолжаю: «Разве ваши не знают, что здесь госпиталь? Что здесь только раненые? Что итальянские врачи не воюют? Вы что, не помните, как мы с вами обращались? Разве это дело, так штурмовать госпиталь?!»

Я разгорячился. На улице по-прежнему слышны крики. Я догадываюсь, что наши русские пациенты боялись расправы, но теперь, очевидно, успокоились. Они встают и пожимают нам руки: молодцы, мол, что остались.

Потом все мы ложимся на пол, потому что с улицы продолжают стрелять; и в таком положении продолжаем разговор. Русский майор заверяет, что с нами будут обращаться хорошо.

— Итальянцы хорошие.

— Зачем же тогда штурмовать?

— Они не знали…

— Но мы же вывесили флаги.

— Наверно, они их не заметили.

—Ну, тогда…

Возникает мысль вступить в переговоры. Меня пробирает дрожь. Но слово уже вылетело. Входит лейтенант Ч.: мое предложение кажется ему превосходным; майор подхватывает его…

Как тяжко, Господь мой: надо идти на переговоры. Нести белый флаг, шагать посреди выстрелов, смотреть в лицо врагу и пожимать ему руку… Ночь трагедии в горящем городе. Русские сказали, что им не было известно, что здесь — госпиталь.

— В течение пяти минут сдайте оружие, и останетесь целы.

Но пять минут уже прошли. Начгоспиталя сказал мне, что о сдаче оружия он знать ничего не хочет.

—Делай, что хочешь. — И выходит.

Чего же я хочу?

Вот: предписание сложить оружие не может быть нам предъявлено, потому что мы не боевая часть; однако нужно незамедлительно давать ответ, чтобы спасти, что еще можно.

С русским майором и его лейтенантом остались капитан М. и я. Они торопят нас с ответом (майор начинает демонстрировать нам, насколько он теперь важная фигура), но нам ведь важно и честь не уронить. Донельзя бурное обсуждение завершается следующим выводом: «Слушайте, давайте сделаем так: мы не сдадим оружие, но гарантируем, что не будет ни одного выстрела; вы гарантируете уважение к раненым». Майор соглашается, обязательства взяты. Приказ не стрелять мы отдали еще час назад: «Ни одного выстрела, офицеры отвечают жизнью». На солдат мы можем полагаться.

Теперь кто-то должен пойти в русский штаб, несмотря на то что пять минут уже прошли.

Иду я и русский лейтенант. Земля горит, город похож на огромную жаровню, жизнь… а что, собственно, теперь жизнь? Пламя высвечивает купол церкви. Внутри нас ждут вооруженные русские. Вот они скажут нам: «Проходите»; а потом?

У меня в голове вихрь из самых абсурдных образов: среди них — даже новое облачение, купленное сестрой. Пытаюсь представить себе, что эта трагедия — лишь сон; и может быть, я даже останавливаюсь, чтобы досмотреть его, потому что русский лейтенант трясет меня за плечо: «Быстро, сюда!».

—Да, да, пойдем.

Я слышу крики у себя за спиной. Пока мы пытались исполнить свою миссию, чем были заняты другие? Я больше никого не видел.

Четыре солдата зовут меня назад, выкрикивая, что есть силы имя капитана.

— Что случилось?

— Как вы побежите? — спрашивает русский лейтенант.

— Ja nisnaiu.

Я в растерянности. Солдаты продолжают кричать. Капитан зовет меня: «Беги, беги!»

За госпиталем семь неимоверно набитых грузовиков, заполошно гудят. Вдруг меня осеняет: это же последняя, отчаянная попытка прорваться, прямо через огонь.

— Но мы же окружены со всех сторон!

— Не думайте об этом.

— А как же переговоры…

— Выполнять приказ и не рассуждать!

«О, Боже, это — шаг к жизни или шаг к смерти? Что происходит? Всё рушится?»

Краем глаза вижу в грузовике капитана Б., который два часа назад клялся мне памятью своего Бепи, что уж он-то останется до последнего мгновения, даже если из-за этого ему не суждено будет увидеть сыночка. Меня прошибает слеза.

«Так значит, здесь действительно всё кончено?»

Успеваю заметить и лица капитана М. и лейтенанта Ч., которые так и стоят на дороге, озаренные пламенем, и только повторяют: «Безумцы, безумцы». Потом меня подхватывает какая-то волна; мне кажется, что я тону, и вот… еле дыша, я обнаруживаю себя в кабине последнего грузовика. Другие уже уехали. Теперь и мы трогаемся, и нас засасывает водоворот.

Доктор Н. спрашивает, почему я хочу выйти. У меня сдают нервы: «Ну, скажите мне, разве там, куда мы едем, кто-нибудь еще есть?! Вы что, не видите, что мы ходим меж двумя безднами?!»

Автоколонна отчаянно рычит; но я хочу остановиться, положить уставшую голову на снег и произнести свои предсмертные молитвы. Это — святой час…

Тапум тррррр… тапум тррррр…

Что это за движение в лесу? Какие-то люди бегут к колонне: нет времени разглядеть, что происходит, потому что разыгрывается адский шабаш. Пули злобно визжат, над и под грузовиками: вопли, стоны, ругань…

— В кюветы, в кюветы! — кричит начальник колонны; нас окатывает волна ужаса.

Тапум трррр… тапум трррр…

От машин до кюветов рукой подать; но и этот клочок земли уже весь залит кровью. Мы лежим ничком на снегу, и нам кажется, что смерть заключает нас в свои объятья.

Очереди, залпы, ураганный огонь.

П. зовет меня; услышав отклик, он поднимается, чтобы подобраться ко мне, — и получает в грудь автоматную очередь. Падает; привстает, крича в смертной тоске: «Мама!»; потом снова валится на землю и затихает.

Какой кошмар, Боже!

Это судный час: начало конца.

Вокруг меня стоит стон истерзанной плоти. В начале колонны кто-то, похоже, стал отстреливаться — и огонь сосредоточился на нас. Но здесь не отстреливаются: здесь умирают. Кто-то плачет; кто-то стонет от боли, кто-то пытается пробраться вперед, туда, где первые машины, кажется, отрываются от колонны. Другие падают и падают…

Я соборую павших; эти лица, эти руки, эти тела, бездыханные навеки! Не частичка смерти: вся смерть, что есть на свете, набросилась на нас.

Дорогие мои солдатики… А мамы? Я же их знаю… Боже, Боже, какая мука!

Так, опять заводят моторы: там, во главе колонны — жизнь. Щемящая надежда на спасение кричит: давай, попробуй и ты обогнать поток пулеметного огня!

Но нет, ведь этот поток — глас Божий.

Я остаюсь! Да нет, не остаюсь: эта кровавая баня заставляет меня вернуться назад, к мертвым, лежащим у сарая. Попросить у них прощения за то, что мы их бросили; и благословить в последний раз, перед концом.

Но что происходит?

Направление стрельбы вражеского пулемета, установленного на грузовичке, изменилось и идет теперь параллельно кювету. Это яростный порыв ветра, взметающий трупы, как былинки в грозу.

Пауза.

Город продолжает пылать: языки пламени освещают дорогу, так что ее видно как днем, но времени посмотреть, что там, нет, потому что автоматные и пулеметные очереди, хоть и стихают понемногу, все равно вынуждают нас вжиматься в снег.

Трех раненых, оказавшихся рядом со мной, я уговариваю не жаловаться на судьбу; если наступит короткая передышка, мы попытаемся продолжить путь. Другие живые уже ушли.

Ну, вот и тишина. Я оглядываюсь вокруг, чтобы определить, есть ли еще какое-нибудь движение в лесу. Нет, всё тихо: русские, должно быть, уверены, что тут теперь — братская могила.

Загружаем троих раненых. Водитель погиб. Есть другой шофер, но он ранен в левую руку. Может ли он все равно попытаться завести мотор?

При первых чихах мотора возобновляется стрельба. Но сейчас у нас нет уже никакой, даже призрачной, защиты от этой дьявольской свистопляски. Секунды длятся целую вечность: стальной шквал безжалостен. Трассирующие пули пролетают в миллиметрах от наших лиц, разбивают стекло, звякают об инструменты, висящие в кабине.

«Иисус, вот я! Может быть, я был слишком дерзок, когда надеялся спастись? Но теперь довольно: в конечном счете, мне не жаль…

Мне вспоминается дорога, ведущая к старому дому, крик П., когда он упал.

Мне вдруг становится зябко до дрожи.

Язык огня лизнул меня: я чувствую, что из бока сочится кровь. Рана тяжелая? Тишина внутри делается бездонной.

«Вот, Боже; но так и должно быть: это правильно!»

… Но что это делает водитель?

Может быть, я непроизвольно прикоснулся к его руке? Машина рычит; кажется, будто и она мучается вместе с умирающими. Вот она трогается, потом следует внезапный рывок и мощный удар о русский танк, стоящий на дороге. Вопли раненых почти перекрывают грохот столкновения. Мы летим в кювет и оказываемся по горло в снегу. Опять стоны и крики, опять автоматные очереди. Я пытаюсь сдвинуться с места, но ноги не держат; с трудом ползу по снегу.

Стрельба адская: рвутся мины, рвутся гранаты. Судя по всему, бой возобновился и набрал силу девятибалльного шторма: сполохи пламени, вой снарядов, рёв моторов.

—Лейтенант, что будем делать?

— Делать больше нечего; повторяйте за мной Акт скорби: Боже мой, каюсь…

Это лик смерти. Этот снег, к которому я прикасаюсь лицом, — чистый порог этого ужасающего дома людей…

О Боже, о Боже!

Я еще не сказал им, что и сам ранен; но больше не могу. Может, хоть им удастся выбраться…

— Слушайте, я вас сейчас причащу; потом вы… — У меня не хватает мужества закончить фразу.

Здесь, в кармане моей окровавленной куртки, ковчежец со Святыми Дарами.

Я дрожу: в отблесках пламени серебро сверкает. Вспоминаю, сколько осталось частиц: одна половинка и две целые.

«Ну и месса, Иисус, ну и месса!»

Снова грохот взрывов и моторов. Подошли немецкие танки: это они подлили масла в огонь драки; дьявольские разрывы, винтовочная и пулеметная стрельба, уничтожающая всё живое, осколки, вспыхивающие в бликах огня. Прижимаюсь лицом к снегу.

«Скоро ли конец. Господи?»

Раненые, ползущие за мной, тоже осознали опасность: «Неужели нас примут за штурмовую группу?!»

— Крикните, что мы — итальянские войска, господин капеллан!

Я ощущаю трагизм момента; но жертва уже принесена. Когда грохот на мгновение стихает, поднимаю голову, собираю в кулак все силы и кричу, что мы — раненые, итальянцы. Кажется, все только и ждали моего сигнала, чтобы вцепиться друг в друга с удвоенной яростью.

Немцы стреляют, русские стреляют, итальянцы стреляют. Земля дыбится взрывами; дождь из гранат накрывает нас, и одна из них попадает в меня.

Ну, всё, конец: кровь, лужа крови.

Мной овладевает отчаянное желание не утонуть в собственной крови. Но голова падает, глаза закрываются, а внутри мало-помалу разливается ничем не нарушаемая тишина.

«Так это и есть умирание, Господи?».

На краю канавы оглушительно разрывается снаряд немецкой самоходки.

Дальше — ничего.

Продолжение следует.

Комментарии (авторизуйтесь или представьтесь)