27 апреля 2011| Шаболовский Алексей Евгеньевич

Воспоминания курсанта Московского военно-пехотного училища

Алексей Шаболовский

Училище… Капризная память нехотя, как будто со стоном отдает свои сбережения. Но всякий вдруг возникший проблеск, может быть слово или случай, переживание или боль, чье-то лицо или давняя мысль медленно теплеют, оживают, почти материализуются.

Вчера. На экране телевизора, на фоне ночного неба силуэт подсвеченной прожекторами церкви Покрова Богородицы, что в Филях. «Восьмерик» на «четверике» и куполок-луковка, чуть покосился. Семнадцатый век. Бессмертное творение безвестных российских зодчих. Широкая, крутая лестница ведет на гульбище. Она очень красива, только немного неестественна при мощном электрическом свете. На беломраморных ступенях старательно и разнообразно двигается и поет модная, заграничная певица. Довольно сильный низкий голос. Наверное, она поет хорошо, про любовь видимо. Мелодия невыразительная, прохладная. По обе стороны лестницы в «шеренге по одному» выстроился взвод сухопарых юнцов в черных трико. Они ритмично подергиваются и дружно поворачиваются то в одну, то в другую сторону. Всматриваюсь, напрягаю воображение – бесполезно: что хотят выразить – не пойму.

А вот другое – ранняя весна 1942 года. Я курсант первого набора 2-го Московского военно-пехотного училища Красной Армии, а за окном казармы та же церковь Покрова… Совсем не такая нарядная – без купола и «восьмерика», разобранных чтобы не служили ориентирами во время авиа налетов.

Вся военная премудрость, закалка воли и духа, воспитание чувства ответственности за жизни десятков и сотен солдат – за шесть месяцев вместо двух, а то и трех лет в мирное время. Педагогическая система проста: «на выживание» — шинели «в скатках» и в ведро и в дождь. Постоянная изнурительная учеба и работа без отдыха и выходных.

Курсанту тех лет трудно, ох как трудно! После вольного-то девятого класса, да сразу по 10 часов строевой подготовки на асфальтовом плацу каждый день. Мощные солдатские ботинки за три недели – в лохмотья. А ночью – чистить ото льда соседний аэродром. А если ночь в казарме, так два, а то и три раза подъем по учебной тревоге. «Ускоренная одиночная подготовка бойца» — это называлось. Два метра каждая солдатская обмотка. Нары двухэтажные, горбылем вверх покрыты, а шинели под головами в походных скатках – холодно… Два раза в день пшенный супчик и по стакану компота из изюма. Голодно. Трудно.

Но еще труднее было многим другим курсантам, потому что меня природа одарила отменным здоровьем, выносливостью и оптимизмом. Из курсантов первого набора через пять с половиной месяцев лейтенантские «кубари» получили немногим больше половины. Остальные не выдержав напряжения, уходили на фронт сначала солдатами, потом сержантами, потом старшинами… Вопросы есть? Вопросов нет.

Из всех тяжких испытаний, что достались нам в училище, труднее всего переносился все-таки голод. Ночные работы на аэродроме, бесконечные учебные тревоги днем и ночью – все это было конечным и проходило, а есть хотелось постоянно. И достойно бороться с этим удавалось не каждому. А возможностей перехватить чего-нибудь дополнительно было очень мало. К москвичам иногда приезжали родственники, привозили кое-что, но это – капля в море, потому что на «гражданке», в Москве, в ту пору было не легче. А иногородним и этого не доставалось – Москва на осадном положении. Вот и жили мы на очень жестком рационе по последней тыловой норме армейского снабжения, да еще с перебоями. Это не густо: мясные консервы в суп – одна банка на котел и не каждый день. А это что такое? Мясной дух едва заметный да несколько бледных волоконец на тарелку. А на второе каша тоже пшенная, суховатая, ложки по две. Ребятишки пытались ловчить по-всякому, но чаще безрезультатно.

Был, к примеру, такой прием – это «пропустить» называлось. Но тут общая ловкость была нужна и благоприятные обстоятельства. Сидели мы в столовой за длинным столом по 24 человека. Столов много, а кашу носили дневальные по 12 мисок на одном подносе. И нужно было изловчиться, первую партию мисок с кашей по рукам пустить, под клеенку, и коленом к столешнице снизу прижать, и третий поднос на стол получить. Но это быстро раскрылось, кое-кого наказали и меры приняли.

Один способ «подрубать» был вполне законный. По училищу дежурили повзводно: лейтенант: — дежурный по училищу, три отделения – в караул, на посты, а одно отделение на кухню, за печами смотреть, посуду мыть, миски разносить. И этому дежурному отделению обязательно один, а то и два, бачка супу или каши лишних доставалось. Наедались «до упора». Но в этом деле и отрицательная сторона была: у всего отделения после этого с непривычки обязательно несварение. Да ладно, если дело ограничиться отрыжкой тухлыми яйцами или другое, по мелочи. А нередко бывало, что и через санчасть.

И еще одному курсанту из дежурного взвода был фарт. Хлебушек нам привозили около полуночи, в автофургоне, и часовой с шофером несколько сот буханок в хлеборезку и на склад перетаскивали. И тому часовому по неписаной традиции полагалась целая буханка горячей, крутой «черняшки» килограмма полтора.

Я в ту пору очень здоров был – только зубами поскрипывал. А друг мой, Сашок Лошаков, еще со школы – призывались вместе – тот послабее, ему совсем невмоготу. Я ему вроде покровительствовал, поддерживал, как мог.

В одно воскресенье мы с Сашком дежурили по казарме. Только его вместе с остальными курсантами еще утром увели куда-то, на общую уборку, наверное. А ко мне, к проходной, матушка приехала, привезла единственному сыночку гостинец: белый батон, что были тогда по карточкам, по рубль сорок. Батон свежий, разрезан вдоль, а по срезу маслом сливочным намазан и песком сахарным густо посыпан… Как сегодня оценить такой гостинец и сказать трудно!

Проводил я матушку, вернулся в пустую казарму, разделил батон пополам и стал ждать Сашка. И тут шевельнулось что-то под ложечкой, нервишки задергались, задрожали – я тогда про них еще ничего не знал. И сразу слабость какая-то, и мысли неприятные: а чего ждать-то? Съем свою половину, пока нет никого! И сразу оправдание нашлось: чтобы не дразнить товарищей голодных – на всех-то ведь все равно не хватит! И стал я есть тот батон – сначала вроде не торопясь, смакуя. А какой там смак, когда руки дрожат и скулы сводит. Быстро я со своей половиной покончил и, себя не помня, вторую схватил, и пожирать начал… А сердце колотится, и вкуса уж никакого не чувствую. И кончил я весь батон разом, и опомниться не могу… Сижу ошалело и не дохнуть – батон к горлу подступил…

А как чуть отпустило, так и взяла меня тоска. Увидел вдруг слабину свою…. Ведь совсем еще недавно полагал я себя исключительностью этакой. Воплощением воли и мужества. И мысли быть не могло, что способен слабейшего друга забыть за кусок булки с сахаром… Сполз я с нар, вышел на плац наш истоптанный, и побрел, куда глаза глядят. А куда им глядеть-то? Забор высокий, казарма. Поплелся к проходной – знакомый парень дежурил – пропустил на улицу на полчасика. И вышел я прямо к церкви Покрова, поднялся по белой лестнице на гульбище, сел на верхней ступеньке и зарыдал молча без слез. И был это мне от жизни суровый урок. Потом такие уроки пошли сплошной чередой, и с каждым из них уходила юность, крепла воля, и все это так быстро, как требовало жестокое время. После, когда прошло лихолетье и зажили раны, что-то из того, скороспелого, военного, наверное, в душе отмерло за ненадобностью, но что-то осталось и навсегда. И у каждого из нас, парней того поколения, неверующих, есть все же своя церковь, на ступенях которой оставили мы свою юность.

Второго мая весь сержантский состав училища, и меня в том числе, как ефрейтора командира курсантского отделения, отпустили в увольнение на несколько часов. Просто погулять. Ребята разбрелись кто куда, а мы с младшим сержантом из соседнего взвода, тоже москвичом, подались на танцы. Танцы происходили в большем зале при авиационном заводе давно не топленном и сыроватом после зимы, но светлом. А мы с приятелем представляли зрелище довольно печальное: растоптанные бесконечной строевой подготовкой башмаки с белесыми от постоянной сырости обмотками, штаны и гимнастерка очень замурзаные от ползания по-пластунски по чем попало и пилотки, вовсе деформированные и выгоревшие до полной потери цвета. Мы, конечно, понимали это и чувствовали себя неуютно. Но тяга к веселому, светлому, к славным нарядным девчонкам была непреодолимой. И вот для храбрости перетерпев у стенки пару танцев, я галантнейшим образом расшаркался перед толстенькой рыжеватой девчонкой, с недлинной, но ладно уложенной косой. Но она, став боком вроде бы даже не заметила меня. Но отступать было некуда, и я вторично сделал заход на ее внимание. И тут она резко обернулась ко мне и я увидел злые, холодные светло-голубые глаза . Она медленно прочертила взглядом от пришитой нитками, полу облупившейся звездочки на пилотке и до кошмарных моих башмаков. – Ты что мальчик? В своем уме? С тобой танцевать? Шел бы ты суслик лучше спать… в каптерку. Почему в каптерку?? И эта совершенно бессмысленная каптерка переполнила чашу моей горчайшей обиды. Уж и не помню, как, бросив приятеля, добрался я до Филевской темной улицы. Помню только что давился довоенными, натуральными детскими слезами. Обида была страшнейшая. А как же? Всего три месяца назад я мог смело и успешно ухаживать за девушками в пределах всего нашего школьного «околотка», да и здесь, в училище, на стрельбище или на марше был я не из последних! И вдруг такое? Смогу ли я пережить это? Боже мой, какая обнаженная, прекрасная всепобеждающая глупость! И все-таки немного горько, что теперь меня уж не так просто обидеть!

Начальником училища в период первого курсантского набора был подполковник Зарембовский – предмет поклонения всей нашей братии, особенно к концу обучения, когда стало формироваться наше собственное командирское понятие. Лично общаться с ним довелось не многим, и видели мы его не часто – только на торжественных поверках, да иногда на плацу, когда выходил он из подъезда главного корпуса и садился рядом с шофером в свою «Эмку». Лет сорока, выше среднего роста, отлично сложенный, всегда чисто выбритый и по особенному аккуратный. Высокие щегольские сапоги, темно-зеленая шерстяная гимнастерка под односторонней портупеей. Зеленые петлицы и фуражка, надвинутая на глаза, на старый, комиссарский манер. В походке, движениях его как-то сочетались довольно заметная гусарская рисовка и «уставная» маршевая четкость. Он не носил никаких нагрудных знаков, и мы ровно ничего о нем не знали. И, тем не менее, подражали ему во всем, что могли заметить.

Как-то летом, в жару, я, весь потный, тащил по коридору главного корпуса училища тяжелую поклажу и внезапно, лицом к лицу, столкнулся с Зарембовским. Бросив поклажу, я задергался, стараясь поправить форму, и потянул руку к сбившейся пилотке. Он спокойно переждал мои судороги, четко откозырял и вдруг весело подмигнул мне самым обычным способом. И это было очень кстати. Несколько дней потом я рассказывал всем этот случай, и все меня понимали и улыбались, а это случалось тогда не часто.

Радостным событием была баня, куда водили нас систематически три раза в месяц, по определенным дням для каждого подразделения. Всему миру известно, что баня для русского человека, особо солдата – мероприятие желанное, и мы каждый раз готовились к нему с удовольствием. Кроме того, банный день выходил у нас вроде как день отдыха, а это важно, поскольку других выходных у нас не получалось. В бане все происходило по раз заведенному порядку, ритуально: гимнастерку и штаны – санобработку, нижнее белье в угол, в кучу. А перед мойкой обязательно девушка-сестричка, как не закрывайся, как не красней – с удовольствием ткнет тебе под мышки и в пах большим тампоном на палке, смоченным вонючим и едким. И идешь, как Адам, дальше. А в самих дверях – шайка с кусочками мыла – один кусочек берешь и ты уже в мыльной, в пару, в шуме. Хорошо!

Но поскольку время было военное, тяжелое, и санитарно- гигиенические условия училищной нашей жизни оставляли желать лучшего, то в нашем нательном бельишке нет-нет, да и заведутся паразитические насекомые, то есть вши. А боролись с ними исключительно через баню. И вот три раза в неделю перед утренней поверкой команда – « Старшинам произвести осмотр на педикулез и подать списки по форме 20!». А дальше старшина Свистунов строит нас в две шеренги лицом к лицу и велит «осмотреться попарно». Если у кого есть – хорошо: в этот же день в баню.

И тут некоторые наиболее предприимчивые усмотрели возможность иногда «сачкануть» и лишний раз помыться. Но оказалось, что вкусы этих насекомых весьма причудливы. Ведь все мы жили в равных условиях, а между тем одними курсантами они категорически брезговали, а другие курсанты имели возможность ходить в баню хоть каждый день. И никакой закономерности тут не устанавливалось. Тогда было решено, что товарищи, наиболее одаренные в этом отношении, просто должны делится, то есть еще с вечера передать насекомое, страждущему помыться соседу. А тот его особенным образом закатывает в подол нательной рубахи с перегибом и до утра закалывает английской булавкой. Старшина на осмотрах педантизмом не отличался, и, установив наличие насекомого, заносил предъявителя в список. Однако, к середине лета, когда с нашим питанием стало получше, находки на утренних осмотрах стали случаться все реже, да и совсем прекратились.

А в разгар весны прошла по училищу тихая паника. Это и понятно. У кого не спросишь – ты, как… спишь спокойно? – да, а ты? Я тоже сплю спокойно.» Ну что же все ясно: в целях быстрейшего разгрома немецко-фашистских захватчиков, чтобы курсанты не отвлекались на всякие мирные пустяки, командование тайно подсыпает в наш пшенный курсантский супчик «антистоин»!! Откуда взялось это замечательное своей довоенной наивностью слово – неизвестно. И что это за вещество, никто себе не представлял, однако недели две курсанты роптали промеж себя. Во время чистки оружия и в свободный час только и разговоров было – как же с этим бороться? Грешили тут на всякое: на бесформенные обрывки лаврового листа, на черные крапушки молотого перца в супе и на всякое другое. Наконец, кто-то определенно сказал, что в этом составе вымачивают изюм перед тем, как варить нам компот. Ну что тут делать? Вовсе супчик не есть – невозможно: в два счета ноги протянешь. А от компота отказаться еще труднее – единственная все-таки радость. Потеха! Вроде бы война, училище и не к чему все эти глупости, а все равно страшновато: мужики ведь, хоть и безусые покуда поголовно! И некоторые боролись: ни суп, ни компот пытались не есть – только чай с хлебушком. Но кончилось все благополучно: дошла тревога до начальника училища, а он шуток не любил – построил нас на плацу и очень понятно объяснил, что дело тут не в подсыпке какой-нибудь, а в самом супчике, всего лишь пшенном… И с высоты своих сорока лет и командирского авторитета заверил, что как только в рацион поступит мясо, так все будет иначе. Все, конечно, поверили и стали ждать мяса к обеду.

Все мы тогда добросовестно делали свое нехитрое дело, без жалоб, часто на пределе своих возможностей. И многие из курсантов, у кого такие возможности были поменьше – не выдерживали. И вот раз в месяц на плацу выстраивалась печальная колонна тех, кто не выдержал. Они уходили на фронт сначала младшими сержантами потом сержантами… Так однажды ушел навсегда мой друг Сашек Лошаков. Помню в воротах проходной его сутулую спину и перекошенный вещмешок. И все. За несколько дней до этого его отправили на заготовку дров. А там с ним от изнеможения приключилась истерика – рыдая, он сполз по стволу на землю и потерял сознание. Ну что тут поделать? Но он никогда не жаловался, даже мне – просто карабкался из последних сил. Особенно тяжело давались ему ночные учебные тревоги. А когда их в ночь случалось не по одной, его била судорожная дрожь и он, стуча зубами, тихо стонал и подвывал, наматывая бесконечные обмотки. Однажды на стрельбище он не смог бросить, как надо, боевую трехкилограммовую противотанковую гранату: уже с запалом и отделившейся предохранительной чекой она упала метрах в пяти от нас и не взорвалась.Тогда удалось скрыть это происшествие и Сашок пробыл в училище еще месяц…

Когда закончилась изнурительная «одиночная подготовка бойца» и мы научились отлично ходить строем, отвечать на приветствие в один голос и ладно петь маршевые песни, в училище стали проводить торжественные поверки. Происходило это по субботам, сразу после обеда, и продолжалось до вечера. Строили нас на плацу без оружия задолго до начала поверки, cостояние подворотничков, пуговиц на гимнастерках и башмаков с обмотками проверялось в три руки, начиная с командиров отделений. Надо сказать, что как ни свирепствовал наш старшина в другие дни, на торжественных поверках «внеочередных» не раздавалось.

Поверка начиналась с торжественного выхода перед общим строем начальника училища. Приняв рапорт, начальник училища самолично командовал: — К торжественному маршу!… И мы старательно маршировали перед ним на плацу. Потом нас распускали покурить и снова строили уже с винтовками, «в колонну по четыре, поротно». И дальше – вечерний марш по московским улицам. Мы поднимались на Стародоргомиловскую улицу (ныне Кутузовский проспект) шли до Смоленской площади, потом направо, к военной академии имени Фрунзе. Здесь короткий отдых и обратно в Фили. И все это четко, винтовочки самозарядные на плече, строевым шагом: «Вставай, страна огромная!» И было в этом что-то очень общее и нужное и нам, и еще больше тем, кто видел и слышал нас с тротуаров и из-за заклеенных бумажными крестами окон. Мы были тем, что должны были видеть, и во что верили в 1942 году.

В начале сентября прошли мы таким торжественным маршем последний раз, в новенькой офицерской форме со скрипучими портупеями, только еще без кубиков в петлицах – они тогда были в большем дефиците. Дошагали до академии Фрунзе, потолкались в осеннем сквере, разобрали с машины вещмешки и кучками направились в разные стороны «для дальнейшего прохождения службы».

«Отдельная морская стрелковая бригада», в которую был направлен я на должность заместителя командира минометной роты по строевой части, формировалась в Климовске, недалеко от Подольска.

Материал для публикации прислала
Болотова Наталия Яковлевна
 www.world-war.ru

Комментарии (авторизуйтесь или представьтесь)