4 июня 2012| Алексиевич Светлана

У войны не женское лицо

Мария Ивановна Морозова (Иванушкина), ефрейтор, снайпер: Это будет простой рассказ. Рассказ обыкновенной русской девушки, каких тогда было много.

Там, где стояло мое родное село Дьяковское, сейчас Пролетарский район Москвы. Война началась, мне было неполных восемнадцать лет. Косы длинные-длинные, до колен. Никто не верил, что война надолго, все ждали — вот-вот кончится. Отгоним врага. Я ходила в колхоз, потом окончила бухгалтерские курсы, стала работать. Война продолжается. Мои подружки девчонки говорят: «Надо идти на фронт». Это уже в воздухе висело. Записались все на курсы при военкомате. Может, кто и за компанию, не знаю.

Первое время нас там учили стрелять из боевой винтовки, бросать гранаты. Я, признаюсь, боялась винтовку в руки брать, было неприятно. Представить себе не могла, что пойду кого-то убивать, просто хотела на фронт и все. Нас в кружке занималось сорок человек. Из нашей деревни  четыре девушки, ну, все мы, подружки, из соседней пять, одним словом, из каждой деревни кто-то. И одни девушки. Мужчины-то уже все пошли на войну, кто мог. Я даже не помню — были ли у нас танцы, если да, то девушка танцевала с девушкой, парней не осталось. Деревни наши притихли.

Скоро появился призыв ЦК комсомола и молодежи, поскольку немцы были уже под Москвой, всем стать на защиту Родины. Как это Гитлер возьмет Москву? Не допустим! Не только я одна. Все девочки изъявили желание идти на фронт. У меня уже отец воевал. Мы думали, что будем одни такие особенные. А пришли в военкомат — там много девушек. Я ахнула! Мое сердце загорелось, сильно так. А отбор был очень строгий. Первое, так это, конечно, надо было иметь крепкое здоровье. Я боялась, что меня не возьмут, потому что в детстве часто болела, и косточка, как моя мама всегда жалела, слабая. Из-за этого меня другие дети обижали, маленькую. Потом, если в доме, кроме той девчонки, которая уходила на фронт, никого больше из детей нет, тоже отказывали, так как нельзя было оставлять одну мать. Ой, наши мамочки! От слез они не просыхали. Они ругали нас, они просили… Но у меня еще были две сестры и два брата, правда, все намного меньше меня, но все равно считалось. Тут еще одно: из колхоза все ушли, на поле некому работать, и председатель не хотел нас отпускать. Одним словом, нам отказали. Пошли мы в райком комсомола, и там отказ. Тогда мы делегацией из нашего района поехали в обком комсомола.

У всех был большой порыв, сердца горели. Нас опять отправили там домой. И мы решили, коль мы в Москве, то пойти в ЦК комсомола, на самый верх, к первому секретарю. Добиваться до конца. Кто будет докладывать, кто из нас смелый? Думали, что тут-то точно одни окажемся, а там в коридор нельзя было втиснуться, не то что дойти до секретаря. Там со всей страны молодежь, много таких, что побывали в оккупации, за гибель близких рвались отомстить. Со всего Союза. Короче — мы даже растерялись на какое-то время.

Вечером все-таки добились к секретарю. Нас спрашивают: «Ну, как вы пойдете на фронт, если не умеете стрелять?» Тут мы хором отвечаем, что уже научились. «Где? Как? А перевязывать умеете?» А нас, знаете, в этом же кружке при военкомате районный врач учил перевязывать. Они тогда молчат, и уже серьезнее на нас смотрят. Ну, и еще один козырь в наших руках, что мы не одни, а нас еще сорок человек, и все умеют стрелять и оказывать первую медицинскую помощь. Решение такое: «Идите и ждите. Ваш вопрос будет решен положительно». Какие мы возвращались счастливые! Не забыть. Да-да. И буквально через пару дней у нас были повестки на руках.

Пришли в военкомат, нас тут же в одну дверь ввели, а в другую вывели: я такую красивую косу заплела, оттуда уже без нее вышла. Без косы. Постригли по-солдатски. И платье забрали. Не успела маме ни платье, ни косу отдать. Она очень просила, чтобы что-то от меня, что-то мое у нее осталось. Тут же нас одели в гимнастерки, пилотки, дали вещмешки и в товарный состав погрузили — на солому. Но солома свежая, она еще полем пахла. Весело грузились. Лихо. С шуточками. Помню много смеха…

Куда едем? Не знали. В конце концов, для нас было не так и важно, кем мы будем. Только бы — на фронт. Все воюют — и мы. Приехали на станцию Щелково, недалеко от нее была женская снайперская школа. Оказывается, нас туда. В снайперы. Все обрадовались. Это — настоящее. Будем стрелять.

Стали учиться. Изучали уставы гарнизонной службы, дисциплинарный, маскировку на местности, химзащиту. Девчонки все очень старались. С закрытыми глазами научились собирать и разбирать «снайперку», определять скорость ветра, движение цели, расстояние к цели, ячейки копать, ползать по-пластунски, — все-все это мы уже умели. Только бы скорее на фронт. В огонь. Да-да. По окончании курсов огневую и строевую я сдала на «пять».

Самое трудное, помню, было подняться по тревоге и собраться за пять минут. Сапоги мы брали по размеру на один-два номера больше, чтобы не терять времени, быстро собраться. За пять минут надо было одеться, обуться и встать в строй. Были случаи, что в сапогах на босую ногу в строй выбегали. Одна девчонка чуть ноги себе не отморозила. Старшина заметил, сделал замечание, потом учил нас портянки крутить. Станет над нами и гудит: «Как мне, девоньки, сделать из вас солдат, а не мишени для фрицев?» Девоньки, девоньки. Все нас любили и все время жалели. А мы обижались, что нас жалеют. Разве мы не такие солдаты, как все?

Ну, и вот прибыли мы на фронт. Под Оршу. В шестьдесят вторую стрелковую дивизию. Командир, как сейчас помню, полковник Бородкин, он увидел нас, рассердился: девчонок мне навязали. Мол, что это за женский хоровод. Кордебалет! Тут война, а не танцульки. Страшная война. Но потом пригласил к себе, угостил обедом. И, слышим, спрашивает у своего адъютанта: «Нет ли у нас чего-нибудь сладкого к чаю?» Ну, мы, конечно, обиделись: за кого он нас принимает? Мы воевать приехали. А он нас принимал не как солдат, а как девчонок. По возрасту мы ему годились в дочери. «Что ж я с вами делать буду, милые вы мои? Где вас таких насобирали?» Вот как он к нам относился, как он нас встретил. А мы же воображали, что уже вояки. Да-да. На войне!

Назавтра заставил показать, как умеем стрелять, маскироваться на местности. Отстрелялись хорошо, даже лучше мужчин-снайперов, которых отозвали с передовой на двухдневные курсы и которые очень удивлялись, что мы делаем их работу. Они, наверное, впервые в жизни видели женщин-снайперов.

За стрельбой — маскировка на местности. Полковник пришел, ходит осматривает поляну, потом стал на одну кочку: ничего не видно. И тут «кочка» под ним взмолилась: «Ой, товарищ полковник, не могу больше, тяжело».

Ну и смеху было! Он поверить не мог, что так хорошо можно замаскироваться. «Теперь, — говорит, — свои слова насчет девчонок беру обратно». Но все равно мучился. Долго не мог к нам привыкнуть.

Вышли мы первый день на «охоту» (так у снайперов это называется), моя напарница Маша Козлова. Замаскировались, лежим: я веду наблюдения, Маша — с винтовкой. И вдруг Маша мне:

— Стреляй, стреляй! Видишь, немец.

Я ей отвечаю:

— Я наблюдаю. Ты стреляй!

— Пока мы тут выяснять будем, — говорит она, — он уйдет.

А я ей свое:

— Сначала надо стрелковую карту составить, ориентиры нанести: где сарай, березка.

— Ты будешь, как в школе, разводить бумажную волокиту? Я приехала не бумажками заниматься, а стрелять!

Вижу, что Маша уже злится на меня.

— Ну, так стреляй, чего ты?

Так мы пререкались. А в это время, действительно, немецкий офицер давал солдатам указания. Подошла повозка, и солдаты по цепочке передавали какой-то груз. Этот офицер постоял, что-то скомандовал, потом скрылся. Мы спорим. Я вижу, что он уже два раза показался, и если мы еще раз прохлопаем, то это все. Его упустим. И когда он появился третий раз, это же одно мгновенье — то появится, то скроется, — я решила стрелять. Решилась, и вдруг такая мысль мелькнула: это же человек, хоть он враг, но человек, и у меня как-то начали дрожать руки, по всему телу пошла дрожь, озноб. Какой-то страх… Ко мне иногда во сне и сейчас возвращается это ощущение… После фанерных мишеней стрелять в живого человека было трудно. Я же его вижу в оптический прицел, хорошо вижу. Как будто он близко. И внутри у меня что-то противится.

Что-то не дает, не могу решиться. Но я взяла себя в руки, нажала спусковой крючок. Он взмахнул руками и упал. Убит он был или нет, не знаю. Но меня после этого еще больше дрожь взяла, какой-то страх появился: я убила человека?! К самой этой мысли надо было привыкнуть. Да. Короче — ужас! Не забыть.

Когда мы пришли, стали в своем взводе рассказывать, что со мной случилось, провели собрание. У нас комсорг была Клава Иванова, она меня убеждала: «Их не жалеть надо, а ненавидеть». У нее фашисты отца убили. Мы, бывало, запоем, а она просит: «Девчоночки, не надо, вот победим этих гадов, тогда и петь будем».

И не сразу. Не сразу у нас получилось. Не женское это дело — ненавидеть и убивать. Не наше. Надо было себя убеждать. Уговаривать.

Через несколько дней Мария Ивановна позвонит мне и пригласит к своей фронтовой подруге Клавдии Григорьевне Крохиной. И я еще раз услышу.

Женщины — снайперы в Великой Отечественной войне

Клавдия Григорьевна Крохина, старший сержант, снайпер: Первый раз страшно. Очень страшно. Мы залегли, и я наблюдаю. И вот замечаю: один немец из окопа приподнялся. Я щелкнула, и он упал. И вот, знаете, меня всю затрясло, я слышала, как стучали мои кости. Стала плакать. Когда по мишеням стреляла — ничего, а тут: я убила! Я! Убила какого-то незнакомого мне человека. Я ничего о нем не знаю, но я его убила.

Потом это прошло. И вот как. Как это случилось. Мы уже наступали, было это где-то возле небольшого поселка. Кажется, на Украине. И там, когда мы шли, около дороги стоял барак или дом, невозможно было уже разобрать, это все горело, сгорело уже, одни угли остались. Обгоревшие камни. Многие девочки не подошли, а меня как потянуло. В этих углях мы увидели человеческие кости, среди них звездочки обгоревшие, это наши раненые или пленные сгорели. После этого, сколько я ни убивала, мне уже не было жалко, как увидела эти черные косточки.

Вернулась с войны седая. Двадцать один год, а я вся беленькая. У меня тяжелое ранение было, контузия, я плохо слышала на одно ухо. Мама меня встретила словами: «Я верила, что ты придешь. Я за тебя молилась день и ночь». Брат на фронте погиб. Она плакала: » Одинаково теперь — рожай девочек или мальчиков. Но он все-таки мужчина, он обязан был защищать Родину, а ты же девчонка. Об одном я Бога просила, если тебя изуродуют, то пусть лучше убьют. Все время ходила на станцию. К поездам. Однажды увидела там военную девушку с обгоревшим лицом. Вздрогнула — ты! Я за нее тоже потом молилась».

У нас недалеко от дома — а родом я из Челябинской области — велись какие-то рудные разработки. Как только начинались взрывы, а это происходило всегда почему-то ночью, я моментально вскакивала с кровати и первым делом хватала шинель — и бежать, мне надо было скорее куда-то бежать.

Мама меня схватит, прижмет к себе и уговаривает: «Проснись проснись. Война кончилась. Ты — дома». Я приходила в сознание от ее слов: «Я — твоя мама. Мама.» Говорила она тихо- тихо. Громкие слова меня пугали.

В комнате тепло, но Мария Ивановна укутывается в тяжелый шерстяной плед — ей холодно. Она продолжает: «Мы быстро стали солдатами. Знаете, не было особенно времени думать. Переживать свои чувства.

Наши разведчики взяли в плен одного немецкого офицера, и он был крайне удивлен, что в его расположении выбито много солдат и все ранения только в голову. Почти в одно и то же место. «Простой, — повторял он, — стрелок не способен сделать столько попаданий в голову. Так точно». «Покажите, — попросил, — мне этого стрелка, который столько моих солдат убил. Я большое пополнение получал, и каждый день до десяти человек выбывало». Командир полка отвечает: «К сожалению, не могу показать, это была девушка-снайпер, но она погибла». Это была Саша Шляхова. Она погибла в снайперском поединке. И что ее подвело — это красный шарф. Она очень любила этот шарф. А красный шарф на снегу заметен, демаскировка. И вот когда немецкий офицер услышал, что это девушка, он был потрясен, не знал, как реагировать. Он долго молчал.

На последнем допросе перед тем, как его отправили в Москву (оказалось — важная птица!) не скрыл: «Мне никогда не приходилось воевать с женщинами. Вы все красивые. А наша пропаганда утверждает, что в Красной армии воюют не женщины, а гермафродиты». Так ничего и не понял. Да. Не забыть.

Мы ходили парами, одной от темна до темна сидеть тяжело, глаза устают, слезятся, рук не чувствуешь, тело от напряжения немеет. Перед весной и весной особенно трудно. Снег, он под тобой тает, ты в воде целый день.

Плаваешь, а, бывает, что и примерзнешь к земле. Только забрезжит рассвет, выходили и с наступлением темноты с передовой возвращались. Двенадцать, а то и больше часов лежали в снегу или забирались на верхушку дерева, на крышу сарая или разрушенного дома и там маскировались, чтобы никто не заметил, где мы, откуда ведем наблюдение. Старались как можно ближе найти позицию: семьсот-восемьсот, а то и пятьсот метров нас отделяло от траншей, в которых сидели немцы. Ранним утром даже их речь была слышна. Смех.

Не знаю, почему мы не боялись. Сейчас не понимаю. Наступали, очень быстро наступали. И выдохлись, обеспечение от нас отстало: кончились боеприпасы, вышли продукты, кухню и ту разбило снарядом.

Третьи сутки сидели на сухарях, языки все ободрали так, что не могли ими ворочать. Мою напарницу убили, я с «новенькой» шла на передовую. И вдруг видим, на «нейтралке» жеребенок. Такой красивый, хвост у него пушистый. Гуляет себе спокойно, как будто ничего нет, никакой войны. И немцы, слышим, зашумели, его увидели. Наши солдаты тоже переговариваются:

— Уйдет. А супчик был бы.

— Из автомата на таком расстоянии не достать.

Увидели нас:

— Снайперы идут. Они его сейчас. Давай, девчата!

Я и подумать не успела, по привычке прицелилась и выстрелила. У жеребенка ноги подогнулись, свалился на бок. Мне показалось, может, это уже галлюцинация, но мне показалось, что он тоненько-тоненько заржал. Это потом до меня дошло: зачем я это сделала? Такой красивый, а я его убила, я его в суп! За спиной слышу, кто-то всхлипывает. Оглянулась, а это «новенькая».

— Чего ты? — спрашиваю.

— Жеребеночка жалко. — Полные глаза слез.

— Ах-ах, какая тонкая натура! А мы все три дня голодные. Жалко потому, что еще никого не хоронила. Попробуй прошагать за день тридцать километров с полным снаряжением, да еще голодной. Сначала фрицев надо выгнать, а потом переживать будем. Жалеть будем. Потом. Понимаешь, потом.

Смотрю на солдат, они же вот только меня подзадоривали, кричали. Просили. Вот только. Несколько минут назад. Никто на меня не смотрит, будто меня не замечают, каждый уткнулся и своим делом занимается. Курят, копают. Кто-то что-то точит. А мне как хочешь, так и будь. Садись и плачь. Реви! Будто я живодерка какая-то, мне кого хочешь убить ничего не стоит. А я с детства все живое любила. У нас, я уже в школу ходила, корова заболела, и ее прирезали. Я два дня плакала. Не утихала. А тут — бац! — и пальнула по беззащитному жеребенку. И можно сказать. За два года первого жеребенка увидела.

Вечером несут ужин. Повара: «Ну, молодец снайпер! Сегодня мясо в котле есть». Поставили нам котелки и пошли. А девчонки мои сидят, к ужину не притрагиваются. Я поняла, в чем дело, в слезы и из землянки. Девчонки за мной, стали меня в один голос утешать. Быстро расхватали свои котелки и давай хлебать.

Ночью у нас, конечно, разговоры. О чем мы говорили? Конечно, о доме, каждый о маме своей рассказывал, у кого отец или братья воевали. И о том, кем мы будем после войны. Как выйдем замуж, и будут ли мужья нас любить.

Командир смеялся:

— Эх, девки! Всем вы хороши, но после войны побоятся на вас жениться. Рука меткая, тарелкой пустишь в лоб и убьешь.

Я мужа на войне встретила, в одном полку служили. У него два ранения, контузия. Он войну от начала до конца прошел и потом всю жизнь был военным.

Ему не надо объяснять, что такое «война». Откуда я вернулась? Какая? Если я поговорю на повышенных тонах, он или не заметит, или отмолчится. А я ему прощаю. Тоже научилась. Двоих детей вырастили, они окончили институты. Мы с ним счастливые.

А что вам еще расскажу. Ну, демобилизовали меня, приехала я в Москву.

А от Москвы к нам еще ехать и несколько километров идти пешком. Это сейчас там метро, а тогда были старые вишневые сады, глубокие овраги. Один овраг очень большой, мне через него надо перейти. А уже стемнело, пока я приехала, добралась. Конечно, я через этот овраг боялась идти. Стою и не знаю, как поступить: то ли мне возвращаться и ждать рассвета, то ли набраться храбрости и рискнуть. Сейчас вспомнить, так смешно — фронт позади, чего только не повидала: и трупов, и разного, а тут овраг перейти страшно. Я до сих пор помню запах трупов, смешанный с запахом махорки. Но так девчонкой и осталась. В вагоне, когда ехали (возвращались уже из Германии домой), мышь у кого-то из рюкзака выскочила, так все наши девчонки как повскакивают, те, что на верхних полках, кубарем оттуда, пищат. А был с нами капитан, он удивлялся: «У каждой орден, а мышей боитесь».

На мое счастье, показалась грузовая машина. Я думаю: проголосую.

Машина остановилась.

— Мне до Дьяковского, — кричу.

— И мне до Дьяковского, — открывает дверцу молодой парень.

Я — в кабину, он — мой чемодан в кузов, и поехали. Видит, что на мне форма, награды.

Спрашивает:

— Сколько немцев убила?

Я ему отвечаю:

— Семьдесят пять.

Он немного со смешком:

— Врешь, может, и в глаза ни одного не видела?

А я тут его признала:

— Колька Чижов? Ты ли это? Помнишь, я тебе красный галстук повязывала?

Одно время до войны я работала в своей школе пионервожатой.

— Маруська, ты?

— Я.

— Правда? — затормозил машину.

— До дому-то довези, что же ты посреди дороги тормозишь? — У меня на глазах слезы. И вижу, что у него тоже. Такая встреча!

К дому подъехали, он бежит с чемоданом к моей матери, танцует по двору с этим чемоданом:

— Скорее, я вам дочку привез!

Не забыть… Ну-у-у… Ну, как такое забыть?

Вернулась, и все надо было начинать сначала. В туфлях училась ходить, на фронте же три года в сапогах. Привыкли к ремням, всегда подтянутые, казалось, что теперь одежда на нас мешком висит, неловко как-то себя чувствуешь. С ужасом смотрела на юбку… На платье… Мы же все время на фронте в брюках, вечером их постираешь, под себя положишь, ляжешь, считай, выутюженные. Правда, не совсем сухие, и на морозе коркой покрывались. Как в юбке научиться ходить? Ноги как будто спутанные. Идешь в гражданском платье, в туфлях, встретишь офицера, невольно рука тянется, чтобы честь отдать.

Привыкли: паек, на всем государственном, и приходишь в хлебный магазин, берешь хлеб, сколько тебе нужно, и забываешь расплатиться. Продавщица, она уже тебя знает, понимает, в чем дело, и стесняется напомнить, а ты не заплатила, взяла и пошла. Потом тебе уже совестно, на другой день извиняешься, берешь что-то другое и расплачиваешься за все сразу. Надо было наново учиться всему обычному… Вспомнить обычную жизнь… Тогда не было у нас этих психотерапевтов. Психоаналитиков. Прибежишь к соседке… К маме…

Я что еще думаю… Вот послушайте. Сколько была война? Четыре года.

Очень долго. Ни птиц, ни цветов не помню. Они, конечно, были, но я их не помню. Странно, правда? Разве могут быть цветными фильмы о войне? Там все черное. Только у крови другой цвет. Одна кровь красная.

Мы совсем недавно, всего лет восемь назад, нашу Машеньку Алхимову нашли. Ранило командира артдивизиона, она поползла его спасти. Впереди разорвался снаряд… Прямо перед ней. Командир погиб, к нему она доползти не успела, и ей обе ноги искромсало, да так, что мы не могли перевязать.

Намучились. И так, и этак пробовали. Несли на носилках в медсанбат, а она просила: «Девочки, пристрелите. Я не хочу такая жить…» Так просила и молила… Так! Отправили ее в госпиталь, а сами дальше пошли, в наступление.

Когда стали искать… След ее уже затерялся. Мы не знали, где она, что с ней? Много лет. Куда только не писали, никто положительного ответа не давал. Помогли нам следопыты 73-й школы города Москвы. Эти мальчики, эти девочки. Они нашли ее через тридцать лет после войны, нашли в Доме инвалидов, где-то на Алтае. Очень далеко. Все эти годы она по интернатам для инвалидов, по госпиталям кочевала, ее десятки раз оперировали. Она матери своей даже не призналась, что живая. От всех спряталась. Мы ее привезли на нашу встречу. В слезах все выкупались. Потом свели с матерью. Через тридцать с лишним лет они встретились. Мать чуть с ума не сошла: «Какое счастье, что мое сердце от горя раньше не разорвалось. Какое счастье!» А Машенька повторяла: «Теперь мне не страшно встретиться. Я уже старая». Да. Короче, это и есть война…

Помню, лежу ночью в землянке. Не сплю. Где-то артиллерия работает. Наши постреливают. И так не хочется умирать. Я клятву дала, воинскую клятву: если надо, отдам жизнь. Но так не хочется умирать! Оттуда, даже если живой вернешься, душа болеть будет. Теперь думаю: лучше бы в ногу или в руку ранило, пусть бы тело болело. А то душа… Очень больно. Мы же молоденькие совсем на фронт пошли. Девочки. Я за войну даже подросла. Мама дома померила. Подросла на десять сантиметров… На прощание неловко протянет ко мне горячие руки и обнимет: «Прости».

 

Источник: У войны не женское лицо. М.:Время, 2007. Тираж 3000 экз. с. 50-59.

Комментарии (авторизуйтесь или представьтесь)