Сын антифашиста
Родился Грегор Альфредович 26 мая 1925 г. в Германии. Сын политэмигрантов-антифашистов. Участник Великой Отечественной войны. Награждён орденом Отечественной войны II степени, медалями «За боевые заслуги», «За освобождение Белграда», «За взятие Будапешта», «За взятие Вены», «За Победу над Германией». А ещё — орденом ГДР «За заслуги перед Отечеством, в серебре», медалью Союза свободной немецкой молодёжи. С 1949-го года — студент, аспирант, научный сотрудник и доцент биофака МГУ. Участник самых первых агитпоходов.
Грегор Курелла родился в семье Альфреда Курелла — известного немецкого общественного деятеля, писателя-антифашиста, переводчика. Отец жил и работал, постоянно переезжая, в Германии, Франции, Италии, СССР. Такая же судьба «перелётных птиц» была уготована и его семье, сыну Грегору. Нынешний облик Грегора Куреллы — 85-летний «6одряк», разве что нога, раненая еще в «те» годы, мешает ходить. Может рассказывать по многу часов о людях, что окружали его, времени, полном событий и огромных перемен. Беседа с Грегором Альфредовичем напоминает энциклопедию, которую быстро перелистывают, и едва успеваешь запомнить и связать сюжеты рассказа. Рассказа, интересного по мысли, по языку, увлекательному и напряжённому общению с экспрессивным собеседником.
Много лет он был руководителем летней практики студентов-биофизиков на Беломорской биологической станции МГУ (ББС). Он был инициатором обменной летней практики студентов биофака МГУ и Берлинского университета им. Гумбольдтов. Эта практика проходила на юге СССР, на Байкале и затем, традиционно, на ББС.
Будучи врождённым агитатором, он участвовал в первых агитпоходах и однажды где-то в Чашниково так увлек колхозную аудиторию, что его оставили ночевать, когда потерявшие было однокурсники не притащили его обратно в студенческий лагерь… Воспитанный домашними правилами, а потом и образом походной жизни, он стал «мастером на все руки». Ему, профессиональному походнику и профессиональному биофизику, доставляет радость творить умелыми пальцами приборы и установки, костры и палатки, плакаты и листовки. Вот, заглянули в Интернет: Патент «Способ определения антилимфоцитарной сыворотки» (1975 г.) — одно из многих «деяний».
Он как-то рассказывал, что однажды к нему, аспиранту, засидевшемуся в лаборатории до полуночи, заглянул заведующий кафедрой Б.Н.Тарусов. «Вы все ещё работаете?» — спросил руководитель. — «Да. Опыт хорошо идёт, и ночью почти нет электромагнитных помех». — «Хорошо. Правильно. Первые двадцать лет надо работать. Спокойной ночи», — завкафедрой был человеком с большим чувством юмора.
***
Я родился в Германии, в посёлке Мёзер, близ Магдебурга. Мои родители — Альфред Курелла и Маргрет Хало, познакомились в 1913 году на слёте молодежной организации «Перелётные птицы». Тогда они были абитуриентами (выпускниками) гимназий, но поженились только в 1920 году. Начавшаяся Первая мировая война привела отца, студента художественного училища, в кайзеровскую армию фельдфебелем артиллерии, а мама к концу войны стала операционной сестрой в военном госпитале в Берлине. Оба вступили в Коммунистическую партию Германии в декабре 1918 года.
Отцу, как участнику Баварской революции, которая была разгромлена, пришлось уйти в подполье. Весной 1919 он по партийному поручению был направлен курьером в Москву (см. книгу А. Курелла «На пути к Ленину»). Работа заставляла отца много курсировать по Европе с различными поручениями. В августе 1924 года моим родителям удалось провести — впервые! — настоящие каникулы в Бретани (Франция), но партшколу выдали полиции, и маме, бывшей на седьмом месяце беременности, пришлось срочно ретироваться. Поэтому я родился на даче у маминых родителей в Мёзере.
Ходить же я учился уже в бывшей гостинице «Люкс» на Тверской, в Москве, где тогда жили многие деятели Коминтерна.
Дальше я полгода жил в частном детдоме в баварском местечке Альгое. Затем мы с мамой кое-как перебивались в Берлине. Обстановка сгущалась. Нацисты бесчинствовали на улицах, а мы, школьная «мелочь», уже прекрасно ориентировались в политике; отлично понимали «кто есть кто», с кем и о чём можно говорить. Весть о поджоге Рейхстага я принёс рано утром; узнал, когда ходил за сливками для мюсли. В ночь на 1 апреля 1933 года нам пришлось, вернее сказать, удалось, срочно эмигрировать из нацистской Германии.
***
Во Франции мы жили в городке Антиб, на Лазурном берегу. Там нас ждали отец и Марсель Кашен, один из секретарей французской компартии.
Наша с мамой акклиматизация во Франции проходила сложно. Меня приняли в Лицей для мальчиков. Французским языком я немного владел, хотя запас слов был минимальным. В лицее местные ребята цеплялись ко мне, узнав, что я — «Бош». Так французы во время Первой мировой войны презрительно называли немцев. На меня набрасывались толпой, и то, что мы политэмигранты, их, детей французских мелких буржуа, абсолютно не волновало. «Почему вы, боши, обстреливали в 1918 году Париж из «Большой Берты»? — кричали они. Но шло время, и я умудрился приобрести множество друзей, в том числе из тех, кто пытался меня бить. В общем, я научился вести себя во «вражеском» окружении.
В конце июля 1934 года пришёл ожидаемый вызов в Москву, и мы с мамой кружным путём через Италию и Австрию отправились на мою новую родину. К слову, отец, который свободно говорил по-итальянски, в 1930 году работал в Италии корреспондентом немецкой газеты и издал в 1931 году нашумевшую книгу «Муссолини без маски», где впервые раскрыл суть фашизма. Фашистам это не понравилось.
В Москву мы прибыли 11 августа 1934 года. А уже 18-го смотрели в Тушино авиапарад. Там отец представил нас после парада Максиму Горькому, Чкалову… Там сняли комнатушку, и уже в день приезда я почувствовал себя во дворе как дома. Ребята стали спрашивать меня, откуда я родом. Поняв, что я могу отвечать только «да» и «нет», они стали спрашивать: «Англичанин? Француз? Испанец? Японец?». Я отрицательно мотал головой. Скоро я уже играл с ними и орал со всеми: «Палочка-выручалочка, выручи меня!» и «Обознатки-перепрятки!».
Учиться меня определили в московскую немецкую школу им. Карла Либкнехта. Но в 1938 году, когда я учился в 6-м классе, после зимних каникул оказалось, что школу ликвидировали. Правда, до того стали исчезать учителя, их арестовывали или высылали в нацистскую Германию и Австрию, что было одинаково «несладко».
Я перешёл в школу №276 на ул. Мархлевского. На первом же уроке учитель немецкого языка поставил мне двойку — за произношение! Курьёз состоял в том, что он говорил на поволжском швабском диалекте, языке, с которым его предки прибыли в Россию при Екатерине II полтора века назад. У меня же не доставало знания русской грамматики — (как пишется «тщательно»? — «сча…», «тсша…», «тча…»?).
В 1936 году я стал заниматься в городском Доме Пионеров возле метро «Кировская» (теперь «Чистые пруды»), в пер. Стопани, сначала в авиамодельном, затем в юннатском кружке. Потом этот кружок превратился в кружок служебного собаководства, где мы изучали, между прочим, павловские рефлексы! Наконец, я примкнул к братству КЮБЗа (Кружку Юных Биологов Зоопарка), и это осталось на всю жизнь. В 1939 году нашу давнюю разработку — терморегулируемый инкубатор для высиживания птичьих яиц, где мы выводили птенцов воробьиных и врановых птиц, выставили на ВДНХ, в павильоне Юннатов.
А до Великой Отечественной войны оставалось меньше двух лет…
Как для меня началась война? Пожалуй, задолго до 22 июня 1941 года. 11 марта 1938 года нацисты захватили Австрию, где от них укрывались мои дедушка, бабушка и её братья. С ними мы во время действия пакта Молотова-Риббентропа успели обменяться письмами. Осенью 1940 года — Финская война. Обе собаки, обученные мной в Доме пионеров, уехали на войну. Одна из них, среднеазиатская овчарка Пихта, выволокла с передовой по сугробам, на волокуше несколько раненых.
В среде политэмигрантов и работников Коминтерна, с которой мы были знакомы, висело, хоть и неявно, убеждение, что война с Гитлером неизбежна: слишком хорошо отец и его коллеги были знакомы с фашизмом и нацизмом. Кстати, до конца 1934 года отец был личным референтом Георгия Димитрова, главы Коминтерна.
Я ходил в 9-ый класс, и уже в мае 1941 года по директиве райкома комсомола вечерами мы начали готовить бомбоубежища. В древнем трёхэтажном, пережившем пожар 1812 года доме, мы пробивали в подвале запасной выход из потенциально роскошного бомбоубежища. Стены подвала на глубине 10 м были толщиной в 8 кирпичей, а кирпичи — из великолепного клинкера. Та ещё была работёнка!
С кюбзовской компанией весь год регулярно в субботу вечером отправлялись в походы. Так и в июне 1941 года, сдав экзамены, мы совершили вылазку из Тучкова к озеру Глубокому и затем к озеру Тростенскому. 22 июня был жаркий день, на берегу озера лежали вытянутые на берег и привязанные цепями лодки. Две из них не были привязаны, и мы, недолго думая, без вёсел, с подручными досками поплыли по озеру. Вскоре в лодки через щели активно начала прибывать вода, а на середине озера она хлынула в полную силу. Мы, ребята и девчонки, хоть и считались «бывалыми», не на шутку перепугались. Володя Григорьев стал кричать, что не умеет плавать, а в руках он держал мой фотоаппарат — большую ценность по тем временам! Но, когда лодки окончательно ушли на дно, оказалось, что мы стоим на этом дне очень даже твёрдо, хоть и в воде, только по самое… горло. Как мокрые курицы добрели до ближней школы и упросили пустить нас в пустующий класс, обсушиться. Тут только заметили, что в этот воскресный день на улице села Онуфриево стоит удивительная тишина. Безлюдье. У Мышки Рубиной оказалась запасная сухая юбка, и мы отправили её в ближайшую забегаловку. Вскоре Маруся вернулась с вытаращенными глазами. Что происходит — она не поняла, — у магазина толпа людей, громкие крики, пьяные, плачущие… Часто слышалось: «Война! Повестка! Что же будет?». Это был тот самый воскресный день, 22 июня 1941 года.
Володя Григорьев будет призван в армию и в первые же дни сгинет бесследно, — говорили, при бомбёжке военного эшелона.
25 июня я получил Советский паспорт. Это тоже отдельная история: с начала мая, как только мне исполнилось 16 лет, я долго и безуспешно ходил по инстанциям. Поскольку паспорт выдавали на основании метрики, никто не мог её, написанную на немецком языке, перевести или официально заверить. Сроки получения паспорта поджимали; в ЗАГСе у меня забрали оригинал метрики, а меня направили на медкомиссию, чтобы она подтвердила по антропометрическим показаниям не только, что я существую, но и что мне уже 16 лет… Я был единственным пациентом, а в комнате сидел единственный врач — председатель комиссии. Доктор спросил, в чём дело, знаю ли я, где и когда я родился. Когда он услышал ответ, что в Германии, да ещё и рядом с Магдебургом, то радостно вскинулся, потому что когда-то совершенствовался там в Медицинской академии. После нескольких приятных (для него) минут он широко расписался на заполненном бланке, и за всех членов комиссии. Так внезапно, как болезнь и выздоровление решилось дело с паспортом, на четвёртый день с начала войны.
***
В конце июня Москву ещё не бомбили по-настоящему, хотя одна тревога была в первые дни войны. Потом говорили — «учебная». Сейчас я могу сказать, что она была очень полезна. Народ понял, что военные игры кончились, надо учиться себя вести во время бомбёжек и тревог. Нас, несколько старшеклассников, вызвали в райком комсомола и велели организовать вывоз младших детей 609-ой школы, что была тогда на Сретенке, за город в район Яхромы. Вчетвером мы управлялись с оравой в сорок человек, как-то кормили, поили, лечили и удерживали на месте, пока не пришёл новый приказ вообще эвакуировать детей из Москвы. Через три месяца фашисты подойдут к городу и там, в районе Яхромы, начнётся нечто несусветное.
Мы были свидетелями разрушительных налётов на Москву. Средь бела дня. Однажды видели, как ахнула авиабомба в аптеку, что стояла на углу Арбата и улицы Воровского. В мгновение дом превратился в облако пыли, и помню столпотворение при входе в старенький вестибюль метро «Арбатская», что и сейчас стоит, потерянный на фоне новых зданий Арбата, возле кинотеатра «Художественный». На следующий день я видел, как упала бомба на Садово-Каретной, возле нынешнего театра кукол Образцова. Люди прятались тогда в бомбоубежище в ближайшем подвале и прислушивались к тишине, в которой словно шуршал песок за стеной: то тихо рушился соседний дом…
Тут позвонил отец и предложил мне отправиться на пароходе с группой эвакуируемых семей писателей в Татарию, в город Чистополь. Там обитала его новая семья — жена Эльфрида Адольфовна Кон-Фоссен и недавно родившиеся сыновья. В Чистополе я нашёл Эльфриду с тяжело больным Стефаном. Я никак не мог им помочь и тогда пошёл в райком комсомола и попросил, чтобы меня отправили с местными старшеклассниками в колхоз на уборку.
Хлеб убирали серпами и вязали в снопы, жили по домам колхозников. Работать серпом не сложно, но вязать снопы у меня не получалось: они были слишком большими и разваливались при погрузке на арбу. Но дело постепенно пошло лучше, и бригадир определил меня в помощники скирдоправа, а потом сделал основным скирдоправом. Я очень вырос в глазах ребят и начальства и так остался на вторую смену.
До окончания школы в июле 1942 года я должен был учиться в 10-м классе, вести комсомольскую работу, помогать воспитывать группы четверо- и пятиклассников — часто взбалмошных, непослушных и ленивых. После краткой поездки в Казань на свидание с экстренно эвакуированной из Москвы мамой и весьма авантюрного возвращения оттуда в Чистополь «зайцем» на пароходе, я заболел гепатитом. Лечили меня голоданием и инсулиновым шоком. Температура в палате была около нуля градусов. Тимур Гайдар, лежавший со мной в одной палате, в разговоре с мамой сообщил в Казань, что я «при смерти»… Через несколько недель меня выписали из больницы: при росте 182 см я весил 57 кг. Еле полз, из больницы меня под руки вели две «мамы», моя собственная и Эльфрида. Они и раньше были знакомы, а тут, через меня, подружились.
Я снова пошёл в школу и жил в интернате. По утрам занимался в автошколе. Прошёл медкомиссию в военкомате и был приписан к военно-морскому флоту, в будущие сигнальщики, из-за хорошего зрения. В июне сдал все экзамены на аттестат зрелости: за сочинение, правда, получил тройку. Но получил аттестат «с отличием», потому что других бланков не было.
Семь лет спустя, когда я демобилизовался, в приёмной комиссии Московского университета этот аттестат не хотели признавать. Думали, что я хочу быть зачисленным без экзаменов, как отличник. Но я всё равно сдал все вступительные экзамены, к собственному удивлению, на «отлично», даже сочинение, хотя в вопросе про «Тараса Бульбу» никак не мог вспомнить имён его сыновей. Ну вот, это было «литературное отступление».
***
Школу я закончил. Работать на часовой завод меня не взяли — из-за национальности. Летом мы были на сельхозработах. Потом понадобилась помощь в мастерской по ремонту сельхозмашин. Взяли меня. Я смог понять, почему не работает стационарный дизельный одноцилиндровый насос для орошения, и починил его. Потом старику-кузнецу понадобился молотобоец, и меня послали к нему. Мы с ним быстро сработались, но я сильно повредил коленный сустав. Эта авария надолго вывела меня из строя и привела к дальнейшим осложнениям: через пару дней меня вызвали в военкомат, сказали, что на меня пришла заявка, надо принести медсправку, комсомольскую характеристику и прочее. Хирург же дал мне справку, что я калека и к военной службе не годен.
Примерно через полмесяца, как в таких случаях водилось, к восьми вечера меня вызвали к начальнику районного НКВД. Он сообщил, что, согласно «негласному» постановлению Верховного Совета СССР от 28 августа 1941 года, все лица немецкой национальности на разных условиях, в зависимости от пола и возраста, подлежат высылке. Здоровые — на трудфронт, в шахты, на лесоповал и т.д. Остальные — в сельскую глубинку Казахстана, Киргизии, Сибири. Теперь пришла очередь подросших. Мама пошла со мной, объяснила, что с ней это уже было осенью 1941 года в Москве. Но там ей в трёхдневный срок, извинившись, выдали новый чистый паспорт. (Она была медиком, уникальным специалистом по возвращению бойцов в строй после ранения.) Мама сказала, что в Чистополе оказалась из-за меня и что здесь она работает в военном госпитале. К тому же меня уже брали в армию, но вот хирург дал заключение, что я не годен. Через несколько дней нам сообщили, что тот же хирург дал добро на направление меня на трудфронт. А мы знали, что много ребят из немецкой школы попали на лесоповал и в первую же зиму войны сгинули. Их просто бросили в глухой тайге в страшные морозы зимы 41-42 года. Мне же велели готовиться и ждать, пока сформируют команду лиц, подлежащих высылке.
К моему счастью, в те дни Алексей Александрович Сурков приехал на побывку с фронта навестить свою семью. С ним поговорила наша воспитательница Е.В. Златова, жена поэта Степана Щипачёва. Сурков был не только известным поэтом, военным корреспондентом, но также депутатом Верховного Совета и одним из руководителей Союза писателей. И, кстати, он хорошо знал моего отца. Он в ту же ночь позвонил в Москву «кому надо», обрисовал моё положение в Главном Политическом управлении Рабоче-Крестьянской Красной Армии (ГлавПУ РККА). Подробности мне неизвестны, но совершенно очевидно, что этот звонок спас жизнь не только мне, но и многим подросшим к концу 1942 года детям антифашистов — немцев, австрийцев, венгров, испанцев. Потребности Армии в людях, хорошо знающих язык врага, постоянно возрастали, а подготовить таких в короткие сроки, как показал опыт, практически невозможно. Прошло несколько тревожных дней…
Начальник райотдела НКВД, наконец, получил служебную телеграмму. Это был приказ, отменяющий моё направление на трудфронт за подписью наркома Меркулова. На вопрос, когда мне вернут паспорт, начальник ответил: «Пусть побудет у нас, пока не станет ясно, что с тобой делать».
Я иногда шутил, отвечая друзьям на вопрос, как же всё-таки попал на фронт и стал советским офицером (вместо трудфронта и ссылки): «По блату!». На самом же деле, действительно, катастрофически не хватало переводчиков, и по инициативе Дмитрия Захаровича Мануильского, который руководил отделом 7-го Главного Политического управления РККА, «пригласили» не только меня и других детей политэмигрантов-антифашистов, но и почти всех бывших учеников немецкой школы им. Карла Либкнехта. Потребность в такой работе была особенно большой после Сталинградской битвы, когда пленные «фрицы» повалили толпами. Понимать это идеологи стали уже после успешной битвы за Москву, когда стали организовывать партизанское движение и координировать диверсионные действия на вражеских коммуникациях.
А пока, с конца октября 1942 года, я ожидал, что же всё-таки со мной будет. С раннего утра уходил из интерната молотить цепами зерно, хранившееся в снопах на скирдах. Зарабатывал в день буханку хлеба и литр молока. Еду эту приносил своим мамам и братику, так как в совхозе меня кормили достаточно питательной баландой и заварихой, иногда даже с кусочком мяса.
В двадцатых числах декабря меня вызвали в райвоенкомат и сказали, что пришёл вызов. Эльфрида отдала мне свои «служебные» валенки, мама — тёплый свитер, в общем, снарядили в дорогу, как смогли. Нас было 18 человек. Кроме меня, недоросля-призывника (мне ещё не исполнилось 18 лет), возчика с розвальнями, одного бойца, отбывшего отпуск после тяжёлого ранения, был ещё новобранец, не явившийся по повестке, потому что мать сказала ему: «Не ходи. Я же отвела барана главному врачу медкомиссии. Ты у меня один, я мать-одиночка, не должны тебя забирать». После второй повестки за ним пришли и забрали. Теперь его судьбу должен был решать Республиканский военный трибунал в Казани. Остальные были неосуждённые арестованные из Гжатской тюрьмы, которых в 1941 году при наступлении фашистов отправили в Чистопольскую пересыльную тюрьму на Каме. Сопроводительных бумаг на них не было, и поэтому решили отправить их в армию. За это время они успели проиграться в карты в пух и прах. На них были пиджаки на голое тело, штаны и парусиновые полуботинки на босу ногу.
Из города мы ушли затемно, мороз -15, дует позёмка, крайние дома в городе занесены снегом по крышу третьего этажа… Через два часа — привал в селе. Я, уже привыкший проявлять инициативу, сказал возчику, что эдак он приведёт их в Казань навеки не пригодными к военной службе. Мы пошли в сельсовет, возчик позвонил дежурному в военкомат и в ультимативном тоне потребовал прислать к утру наряд из тюрьмы, чтобы забрать «голых» недозаключённых: «Мы их не можем вести дальше в таком виде!»
Остальные трое, непрерывно двигаясь и ночуя в деревнях, через три дня добрались до Казани. Был уже вечер 28 декабря. В кассе для военных литеров сказали, что поездов с востока нет уже три дня, а билеты кассирша оформит, когда придёт поезд и станет ясно, сколько мест — «вас много…!». Я пошёл искать, куда бы пристроить чемодан. Вдруг вижу, подходит поезд. Спрашиваю, куда и откуда. Говорят — в Москву. Я высмотрел плацкартный вагон. Принялся стучать. Проводница сказала, что мест нет. Я всунул чемодан, чтобы она не смогла закрыть дверь, говорю, что до Нового года должен быть в Москве. Хоть стоя — поеду, но вперёд себя никого не пущу! Она-таки пустила меня, сказала: «Устраивайся, как можешь». Я и устроился: на полу, голова под лавкой на чемодане, ноги в проход.
В Москву поезд пришёл в полпятого утра 1 января 1943 года. Метро ещё закрыто. К часу дня я поехал к отцу на Таганку. Соседи, узнав меня, помогают: надо стучать условным стуком, по коду, несколько раз. Отец был дома, на кухне у него горел газ, окошко между кухней и ванной было открыто. Сам он спал в ванной: там лежал пружинный матрас от кровати; на раковине — чертёжная доска, на ней пишущая машинка. Их отпустили на новогоднюю ночь.
Я сейчас не помню, ел ли я что-нибудь в дороге, но отец тут же поделился своим пайком. Матрас сняли с ванны, я помылся, даже горячей водой, газовый водонагреватель работал.
Мы поехали в ГлавПУ, в его 7-е управление.
Отец был вольнонаёмным, без звания, в должности замредактора всех печатных изданий 7-го управления на немецком языке, позже — газеты для пленных и заброски «Свободная Германия». Кроме того, он писал обзоры военных событий для Совинформбюро, которые переводил для БиБиСи. Вообще, к тому времени работа 7-го управления уже становилась действенной. Листовки, издаваемые в Москве, шли миллионными тиражами. Уже после войны выяснилось, что чем дольше длилась война, тем большее влияние оказывала эта «спецпропаганда» на войска противника, да и на тылы тоже.
Само управление располагалось в особнячке между бульваром и ул. Фрунзе (Знаменка). Отец повёл меня к генералу Бурцеву, начальнику. Тот, естественно, был в курсе, поздравил с благополучным прибытием и передал «по инстанциям». Затем меня повели к Д.З. Мануильскому, который проверил, действительно ли я знаю немецкий язык и могу ли переводить. Остался было доволен, но потом схватил газету «Фронтовая Иллюстрированная» (была такая армейская газета) и попросил перевести то, что там было написано на первой странице. Там были слова Сталина, сказанные в речи 7 ноября 1941 года на Красной площади: «Наше дело правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами!» Я, конечно, кое-как перевёл, но сказал, что это не «звучит», потому что в неплакатной лексике на немецком языке трудно подобрать нужные оттенки. Дмитрий Захарович рассмеялся: «Конечно. Твой отец тоже затруднился, а он у нас главный стилист! Язык ты действительно знаешь, остальному на фронте научишься».
В последующие дни меня обмундировали, как могли: с 7-го января 1943 года изменялась форма всей Красной Армии, а новую ещё не привезли. Так что почти всё было мне не по размеру. Оформили приказ о зачислении в Красную Армию, выписали продукты на три (!) дня. Отправили без всяких военных документов, удостоверяющих личность («рядовой», «младший командир», «офицер», «вольнонаёмный»), с паспортом в кармане, где написано по «пятому пункту: немец, родился в Германии в г. Магдебург»…
7-го января 1943 года с Павелецкого вокзала мы были направлены в действующую армию, в Политуправление (ПУ) совсем нового Юго-Западного фронта, который прорывал оборону фашистов севернее Сталинграда через Волгу. К этому времени ПУ и штаб фронта находились в станице Мешковской, западнее Дона. Добрались аж 19 января 1943 года, после долгих и рискованных дорожных приключений. Доложились о прибытии поздно вечером, и нас сразу усадили за работу. Меня — в качестве переводчика-корректора. К этому времени 300-тысячная группировка Вермахта под Сталинградом уже находилась в полном окружении. О том, что мы с дороги, что две недели почти не спали и долго обходились трёхдневным пайком, никто не вспомнил. Лишь в два часа ночи полковник Питерский, наш начальник, посмотрев, что мы «наработали», спросил, устроились ли мы и ели ли что-нибудь? (Ну, о первых впечатлениях от армейской службы как-нибудь в другой раз).
Ежедневная нагрузка была очень большой. Хоть раз выспаться мне так и не удалось до конца войны. Обычно два раза в неделю приходилось работать по двое суток без сна. Эффективность нашей вполне «боевой» работы зависела от ситуации, времени и случая. Я быстро научился почти всем видам специфической работы на «Особом фронте». Важно было собирать нужный материал для действенных листовок, писать их, делать передачи для чтения в микрофон через громкоговорители. Со временем я иногда сам функционировал диктором. Для этой цели фронтовому отделу придавалась МГУ — 500-ваттная «Мощная Громкоговорящая Установка» (МГУ — не забавно ли?). Это был ГАЗ-АА в виде московского хлебовоза, на фургоне которого смонтированы три высокочастотных рупора, а всю заднюю стенку занимали два огромных динамика. Впервые мне пришлось вещать через МГУ уже на Днепре, после очередного освобождения Харькова. Нас хорошо было слышно почти за 12 км, как потом подтвердили местные жители и пленные, благодаря тому, что МГУ установили на холме, и звук разносился по воде Днепра. Во время вещания нас нащупали вражеские звукометрические станции и подняли стрельбу. В первые минуты было очень неприятно, потому что били из крупнокалиберных дальнобойных орудий. Но наш опытный начальник поставил МГУ так, что мы работали как бы на отражении звука от опушки леса, и снаряды падали в стороне от нас. Для меня это было «боевым крещением».
Время шло, я приобрёл опыт, и через месяц меня перевели в Политотдел 46-й армии, с которой я прошёл по Украине, Бессарабии, Румынии, Болгарии, Югославии, Венгрии — из угла в угол: от Сегеда (Венгрия) до австрийского пограничного городка Брук на Лейте, а затем через Братиславу (Словакия) в левобережную Австрию.
Ещё коротко о том, в чём был смысл нашей разнообразной работы. Чтобы писать действенные листовки, сочинять актуальные передачи, а иногда и вести их экспромтом, надо было ежедневно беседовать со «свежими» и «интересными» пленными. Интересными для нашей пропагандистской работы, а не, скажем, для войсковой разведки. Поэтому это была скорее беседа, а не допрос с протоколом, который допрашиваемый должен был бы подписать. Моё преимущество состояло в том, что мой немецкий язык был без русского акцента, это усиливало расположенность к разговору и откровенности. Надо было быстро разобраться, что за человек этот пленный, что интересного он может нам рассказать: о настроениях солдат, об офицерах, о снабжении, что пишут из дома, как там живут, как родные переносят «ковровые бомбёжки» союзников и т.д. Собирали даже циркулирующие у них анекдоты. Со временем даже стали засылать таких пленных обратно, особенно, к находившимся в окружении — «спасать товарищей от верной гибели», что, собственно, часто было правдой.
С нашей службой сотрудничали писатели-антифашисты и деятели рабочего движения, эмигрировавшие в СССР: Вальтер Ульбрихт, будущий председатель Госсовета ГДР, писатель Фридрих Вольф, поэты Вилли Бредель и Эрих Вайнерт. Пальмиро Тольятти работал с итальянскими частями под Сталинградом. Мой отец был одним из первых. В январе 1943 года, когда я ещё был в Москве, он выехал с группой под Великие Луки на спецоперацию, которую генерал Бурцев и полковник Брагинский описали в книге «Особый фронт».
Свежие пленные и фронтовые уполномоченные Национального комитета «Свободная Германия», образованного пленными солдатами и офицерами, даже несколькими генералами, а также представители «Союза немецких офицеров», сыграли большую роль в нашей работе. Они писали обращения и листовки со знанием менталитета жителей отдельных земель Германии, солдатского жаргона, быта, и было понятно, что выступают не «русские комиссары», а свои — земляки.
Настоящая эффективная работа началась во время ликвидации Сталинградской группировки. К этому времени и был организован Национальный комитет «Свободная Германия», а потом и «Союз немецких офицеров» — в основном из тех, кто попал в плен или перешёл на нашу сторону. Тогда, зимой 1942-43 года, в окружение попало более 300 тысяч, а в плен (часто в весьма плачевном виде) — 90 тысяч, из которых далеко не все выжили. Были срочно созданы госпитали для пленных. Лагеря, в которых они содержались, снабжались питанием по нормам наших действующих частей. Возможностей так снабжать даже своё население на самом деле не было, но так было нужно, чтобы весть об этом дошла до воюющих немцев и их союзников. Кстати, эти сведения подействовали в первую очередь на румын и итальянцев, которые на Дону в 1943 году сдавались целыми подразделениями.
Уже намного позднее, во время тяжёлых боёв за Будапешт нам удалось уговорить целый венгерский полк зенитного прикрытия перейти вместе с командиром на нашу сторону, более того, перевести огонь на эсэсовский заградительный отряд и прикрыть во время прорыва наши атакующие части. В плен этот полк отправился на своих машинах и со своим «харчем». Из осаждённого Будапешта, заслав туда агитаторов из числа попавших накануне в плен, мы выманили целый госпиталь — более тысячи «самоходных» легко раненых.
После перехода государственной границы СССР, в августе 44-го, когда наша 46-я армия пошла в Румынию, Болгарию и Венгрию, нам поручили дополнительную работу с населением. В первые дни после занятия населённых пунктов, пока не были назначены коменданты, нашим инструкторам (по одному на дивизию) приходилось организовывать инициативные группы из местного населения, предупреждать мародёрство, не допускать порчи систем водоснабжения, беседовать с лояльной интеллигенцией — врачами, священниками, ветеринарами, инженерами.
Например, в Татабане в Венгрии через пару часов после вступления наших частей я на свой страх и риск организовал откачку воды из бокситовых шахт. Я объяснил собравшимся одиннадцати рабочим, что, если не принять экстренных мер, то их шахты затопит, и они останутся без работы. И это не зависит от их отношения к нашей армии, к ещё не существующей новой венгерской власти и даже к будущей форме собственности. Эти люди к следующему утру наладили электроснабжение отливных насосов. А мы пошли дальше.
Война для меня кончилась на границе Австрии и Чехословакии. В освобождённой Вене мне разрешили «отлучиться» из армии и отправиться на правый берег Дуная. Там, в районе Ринга (круговая улица в центре Вены, как Садовое кольцо в Москве), на улочке Рудольфиненгассе, с довоенных времён обитали мои дед и бабушка.
Рассказ о деде — отдельная песня. Остроумный, весёлый и насмешливый, он привлекал внимание любого общества. В Мёзере, под Магдебургом, где я родился, ещё до первой мировой войны он организовал «Город-сад», прообраз дачных кооперативов Подмосковья. Дачный посёлок, где, впрочем, можно жить и постоянно, место для отдыха, «копания в земле», общения с природой. По-видимому, моя любовь к природе, затем биологии, к КЮБЗу идёт оттуда.
Дед и бабушка уехали из Германии в 1936 году, когда нацизм набирал силу, и им, с какими-то еврейскими корнями, оставаться там стало опасно. Они поселились в Вене, откуда бабушка была родом, рядом с её родными.
Пока я разыскивал нужный адрес, мне встретилась на улице женщина с ребёнком. Мне показалось, что она испугалась, — я был в форме советского офицера, — и я заговорил с ней на венском диалекте, чтобы её успокоить. «Я и не боюсь, — ответила она. — Мы знаем, что русские никогда не тронут женщину с ребёнком».
Я зашёл в дом, где должны были жить дедушка и бабушка. Никого не было. Соседка после некоторых сомнений рассказала, что вскоре после «Аншлюса» («присоединения», а на самом деле захвата Австрии нацистской Германией в 1938 году), в квартиру деда стала наведываться полиция. Несколько раз были обыски, а потом их забрали совсем. Я потом узнал, что были доносы, которые писал из Мёзера некий наци, врач-ортопед, который позарился на дедово имущество в том «Городе-саде». Полицейские в Вене не могли найти существенного криминала в отношении деда: еврейство неясное, имущество не существенное, но, возможно, была одна вещь, которая и решила дело. Оказалось, что некий деятель венского Гестапо был страстным коллекционером почтовых марок. А у деда была уникальная коллекция, она потом пропала. Бабушку и деда отправили в лагерь для «лиц еврейской национальности» в Терезенштадте, где богатые или состоятельные евреи ждали, что их смогут «выкупить». Собственно, такая история случилась с Отто Леви, нобелевским лауреатом по физиологии, которого заставили перевести премию в немецкий банк, чтобы выкупить жену-заложницу. Так что «Кавказский пленник» Льва Толстого и нынешние истории с сомалийскими пиратами — вечны…
Дедушку и бабушку некому было выкупить, и они погибли в концлагере.
После окончания войны я продолжал служить в армии, уже в Германии, в Потсдаме и Берлине, до 1949 года. Вопреки всем правилам, меня не отпускали учиться. Наконец, я добился демобилизации и уехал в Москву. В Москве жила моя мама, оттуда мне всё время писали друзья по КЮБЗу, и уж если не медицине, как хотела мама, то физиологии я хотел служить дальше…
Летом 1949 года я добился увольнения из армии с уникальной по тем временам формулировкой «по собственному желанию», и поэтому же самому большому желанию 28 июля 1949 года сдал документы в приёмную комиссию Биофака МГУ. Я получил на вступительных экзаменах все 25 баллов, хотя мне, как фронтовику, хватило бы и 15. На первом курсе ходил на лекции в гимнастёрке и галифе, впрочем, таких ребят и помимо меня было немало… А далее — диплом под руководством Михаила Егоровича Удельнова и аспирантура на кафедре биофизики у Бориса Николаевича Тарусова; организация беломорских практик для биофизиков, где я много лет руководил летними выездами студентов, чтение лекций. А ещё — участие с лекциями в «точечных» агитпоходах в Чашникове. В биофаковском спектакле «Комарики» я «ставил» декорации «биостанции» и помогал Зое, исполнительнице главной роли Светланы, моей тогда будущей жене. Познакомились мы с ней на стадионе «Труд» в «Сокольниках» в сентябре 1951 года, расписались в 1956-м, и с тех пор счастливо живём вместе. У нас две дочери, взрослый внук-геолог, две внучки и пока одна правнучка.
После войны мой отец, приверженный своей непоседливости, часто уезжал на Кавказ, в любимое абхазское село Псху, пропадал там за письменным столом долгие месяцы или совершал многодневные исследовательские путешествия. Он составил альбом по западному Кавказу, от Приэльбрусья до Чёрного моря — большой путеводитель для Московского клуба туристов. В 1954 году он переехал в ГДР, был избран кандидатом в члены Политбюро ЦК СЕПГ, председателем комитета по культуре, заместителем Президента Академии искусств. С ним, с его семьёй, всеми Куреллами мы всегда поддерживали родственные, дружеские отношения, так и продолжаем.
Мама, Маргарита Вильгельмовна, всю войну проработала мануальным физиотерапевтом в госпиталях Москвы, Казани, Чистополя, снова в Москве. Она была уникальным специалистом и многих людей вернула в строй после ранений и контузий. До последних лет жизни она работала в Институте физиотерапии (потом Институт ревматизма), в Институте полиомиелита, в детских интернатах для детей с ДЦП. Она разрабатывала отличные методики лечения тупиковых ранений мозга, костных травм, последствий полиомиелита, спастических параличей. Эти методики с успехом применяются по сей день.
Январь 2010 года.
Источник: Курелла Г. А. Без заглавия // Дети и 41-й год Что мы помним о войне, что мы знаем о войне : воспоминания бывших студентов биофака МГУ. – М. : Изд-во ИКАР, 2010. – с. 119-134. (Тираж 500 экз.)