8 мая 2014| Чумакова Тамара Сергеевна

Приходилось быть «Васей Теркиным»

Я была на Ленинградском фронте во время войны. Была минером в инженерных войсках с 1942-го до 8 сентября 1945. Ведь для минеров война не кончилась 9 мая, потому что в земле все еще оставалось огромное количество мин, а некоторые и сейчас еще остаются. Задачей нашего подразделения было разминирование Кировского района Ленинградской области. Выполняя эту задачу, мы потеряли 320 юных девушек, которые подорвались на фашистских минах. Сейчас им установлен памятник на 45-м километре около Дачного.

ДЕТСТВО В САМАРСКОЙ ОБЛАСТИ

Я родилась 21 июня 1920 года в Самарской обрасти, деревня Мачинская. Отец был военный у меня, мама учительница. Я была единственным ребенком в семье. Была немного избалованной. Отец был морским офицером, и его все время перебрасывали из одного места в другое. Мы на одном месте никогда не жили.

Про голод 1921-1922 годов на Волге мне потом рассказывали. Когда я родилась, кормить меня было нечем. Когда мама учительствовала, у нее была подруга, отец которой был священником. Она бегала туда, к этой подруге, ей давали кусок хлеба, из этого хлеба делали соску, и эту соску я сосала. Так меня вырастили. Но я этого, конечно, не помню, только по маминым рассказам. А вот голод 1933 года — это уже я помню. Мы тогда жили как раз в селе Бобровка Самарской области. Там было три деревни: одна деревня Мачинская, 20 километров от нее Бобровка, и 20 километров — Дамашка. В Мачинской работать не хотели, в колхоз вступать не хотели, жили они кое-как, и я хорошо помню, как единоличники на своих лошаденках ездили туда-обратно с поля домой. В Бобровке — там жители организованнее были, работали немного получше, и жизнь у них получше была. А в третьем селе Дамашка — там все было намного организованнее. Сначала там был пьяница председатель, а потом избрали неграмотную женщину, мамину тетку. Она смогла [уговорить] последнего единоличника вступить в колхоз, смогла сделать так, что не стало ни одного прогульщика; все ходили на поля с песнями и возвращались с песнями. Причем у них были свои хозяйства, они успевали ухаживать за ними, успевали заготавливать по лесам ягоды, компоты делать. В общем, это работящее село было. И вот там голода в 33-м году не было. Они сами своим трудом себя кормили. То есть голод 1933 года был не столько из-за засухи, сколько из-за того, что многие люди в колхозах плохо работали. А те, кто хорошо работали, даже в 1933-м жили сносно. Много лет спустя работала я в Лентрансагентстве, случайно мне попалось название Дамашка. Я спросила, как сейчас живет это село, и мне ответили, что село разрослось и живет богато. Потому что они всегда хорошо работали.

И раскулачивание я помню. Мама пришла домой и говорит: «Меня послали раскулачивать. А кого я буду раскулачивать? Некого». И она отказалась, сказала, что у нее школа, ученики, и она не может заниматься раскулачиванием. Когда я стала подрастать: девять, десять лет мне было, я не видела, чтобы у нас были раскулаченные.

ШКОЛА

В школу я пошла, будучи уже подготовленной. Мама сидела с тетрадями учеников, а я смотрела и всему училась. Очень рано начала читать. В четыре года я уже читала. Помню, очень плакала, когда умер Ленин. Читала газеты и очень плакала. Потом плакала, зачем Сталин стал главным. Потому что нам все время говорили, что Ленин — очень добрый, любил ребят, а про Сталина мы ничего не знали.

Школа наша располагалась в деревянном здании. Было четыре классные комнаты. Мама была единственная учительница в школе. Занимались посменно. Сначала первый и третий, потом второй и четвертый классы.

Мне было скучновато заниматься тем, что я уже знала. Но мама была очень строгой: пришла в школу — сиди смирно. Я как-то в первые дни сказала ей: «Мама…» Она тут же меня поправила: «Здесь я не мама, а Елена Ивановна». Я, конечно, очень обиделась, мне было очень стыдно. Я пришла домой, бабушке рассказала и расплакалась. Мама объяснила, что это — школа, и я такая же ученица, как все остальные, поэтому должна называть ее так же, как другие ученики называют. В итоге я старалась ее вообще никак не называть. Помню, она меня спрашивала таблицу умножения, а я ее не знала. Не хотела я ее учить. Она меня спрашивает, а я не знаю. Она мне поставила «единицу». Я подумала, что на следующий день она меня не спросит, и опять не стала учить. А назавтра она меня опять спрашивает, и опять «кол» у меня. Потом мне уже надоело эти «колы» получать, села я на печку и вызубрила. Вот только тогда она мне стала ставить положительные оценки. Но вообще она всегда мне ставила заниженные оценки. Во-первых, она была требовательной, а во-вторых, чтобы не подумали, что я — дочь, так она мне поблажки делает.

Перед тем, как я поступила в пятый класс, отца переслали в другое место, в Ленинград. В Ленинграде мы сначала жили в Училище военно-воздушных сил флота. Это было на Кожевенной линии. Оно и сейчас там есть. Там рядом «Подплав» был — Училище подводного плавания на Большом проспекте. Отец там был ответственным секретарем. Не знаю, что это за должность: не интересовалась тогда. И с пятого класса я училась в ленинградской школе. Находилась она на Кожевенной линии. Там такое старинное здание, и школа носила имя Брусницына (знаменитого горного инженера). Сейчас там «Макаровка» расположена. Конечно, в ленинградской школе было совсем другое обучение. Там были другие преподаватели, другие знания, другие масштабы. У нас было десять пятых классов, шестых немного поменьше, а девятый — вообще только один. Но школа была огромная, аудиторий было очень много, коридоры большие, шумные. А дети — обыкновенные дети рабочих. Там я окончила десять классов. А мама стала работать в другой школе, где — я не помню.

Где-то в 35-м или 36 году отец, я помню, очень переживал, что должна быть чистка партии. Меня, правда, не очень посвящали в эти дела, но я помню, что он очень переживал, потому что очень многих исключали. Опасаясь за нашу судьбу, отец даже на всякий случай с мамой формально развелся. Но для него все прошло нормально. А мама была беспартийная, работала в школе, преподавала русский язык.

ПОСЛЕ ШКОЛЫ

В 1938 году я окончила школу. Мне было восемнадцать лет. Я стала готовиться в институт. Выбрала я, конечно, педагогический. Поступила. Только я побоялась идти в институт Герцена. Я сдала в институт Покровского. Там немного помягче были требования, поменьше конкурс. Сколько я там проучилась? 38, 39, 40-й. Но не закончила я немножко, вышла замуж в 40 году и уехала с мужем на Дальний Восток. Он тоже был военный — морской пограничник, поэтому мы с ним уехали на Дальний Восток. Это бухта Терней была. Там, конечно, учиться было негде. Просила я его отпустить меня во Владивосток учиться, а он говорит: «Да? Ты будешь зимой учиться, а я буду здесь один, а летом ты будешь здесь, а я буду в море. Я привез тебя сюда не для того, чтобы ты училась». И на работу он меня тоже не пустил. Я хотела там пионервожатой устроиться. Короче говоря, я не доучилась. Потом я была беременная и попросила, чтобы меня он отвез к маме в Ленинград.

ВОЙНА

Приехали мы 5 января 1941 года. 25 мая у меня родилась дочь. 21 июня у меня был день рождения, исполнился 21 год. На другой день — окно закрыто, у меня ребенок на руках. Прибегает подруга: «Вы что, ничего не знаете?» — «Нет». — «Война с Германией!» — «Как? У нас же пакт о ненападении». Она говорит: «Посмотри в окно». А у нас как раз напротив была сберкасса. Там репродуктор. Народу много. Чего-то бегут все. Да, война началась.

Вообще, все и перед этим говорили, что будет война. Как говорится, «в воздухе пахло грозой». Но успокаивало то, что у нас пакт о ненападении. А я почему-то не верила Германии. Не было у меня доверия. А все верили, поэтому никто никаких заготовок на случай войны не делал. Больше того: когда уже началась война, у нас в порту грузили пшеницу в Германию. И все были возмущены: война, а наши отгружают туда пшеницу.

Все, конечно, сразу бросились в магазины, стали покупать все, что под руку попадет. Но это те, у кого были деньги. А у нас денег не было. Причем у нас лежали облигации «Золотого» займа на полторы или две тысячи, а мы про них забыли. И мы не могли эвакуироваться, и нечем было кормить ни ребенка, ни бабушку, ни маму. Я как-то еще ползала… Муж послал деньги сразу, как услышал о войне, но они шли очень долго: я получила только в декабре (когда они в Ленинграде уже ничего не стоили). Бабушка сказала: «Ну, наконец-то. Я умру, вы меня хоть похороните».

У мамы была подруга, Леокадия Николаевна. Они вместе работали в РОНО. Она была инспектором, а мама преподавателем. Но они как-то сошлись и стали дружить. Когда я была на Дальнем Востоке, мама как-то пошла к ним. А эта Леокадия Николаевна, она — полька. И у них произошел спор. Не знаю, о чем там у них разговор был, но мама отстаивала свой Советский Союз, а Леокадия — Польшу. И она закатила пощечину маме. И когда мы с мужем приехали в январе и сидели за столом, мама рассказала это все. Потом муж уехал, и мы остались втроем: бабушка, мама и я. И вдруг приходит какой-то молодой человек и говорит: «Елена Ивановна, мне бы надо с вами поговорить». Он предъявил удостоверение НКВД. Мама говорит: «Это моя дочь, у меня от нее секретов нет». А я говорю: «Я никуда не выйду из комнаты. Я комсомолка и я должна знать, в чем дело». Он стал задавать разные вопросы, про какое-то «общество». Я говорю: «Какое общество? Общество вы видите: мама, бабушка восьмидесятилетняя, новорожденный ребенок и я». Нет. Ошибаюсь. Я еще была беременная, когда он в первый раз приходил. Ну, он приходил раз, два, три — и видел ту же обстановку. Оказывается, мой муж написал туда, в НКВД. А больше некому было. А я только подумала одно: если бы маму забрали, то и меня бы забрали. К счастью, этот человек все понял, и больше он не приходил…

Отец накануне войны в течение нескольких лет был по делам службы во Пскове. Квартира в Ленинграде сохранялась, потому что мы не поехали во Псков (формально родители были в разводе). Он приезжал, конечно, но мы так во Псков и не поехали: мне сначала нужно было окончить школу, потом — институт.

За мужа, за отца я, конечно, переживала. Ведь еще в мирное время японцы вторгались постоянно в наши воды. А тут — война. Естественно, там была напряженная работа, и у мужа даже не было времени, чтобы выйти на берег. А отец — я уж не знаю, потому что я потеряла всякую связь с ним. И наладили мы связь только после войны — году в 47-м или в 48-м. Встретились, и то случайно.

В БЛОКАДНОМ ЛЕНИНГРАДЕ

Тем временем враг стремительно приближался, и 8 сентября началась блокада. Мы все прекрасно знали, что это такое. Но мы дали обет: вот я и подруга моя, что мы из Ленинграда никуда не уедем, не покинем город Ленина. Мы были абсолютно уверены в нашей победе.

Тогда получилось так, что хотели эвакуировать маленьких детей, но я ходила в исполком и сказала, что мы ребенка не отдадим. А потом уж закрылась дорога. Уже эшелоны не шли. Уже город стали бомбить. Так мы и остались в Ленинграде. Кормить ребенка было нечем, она была искусственница. Бабушка отказывалась от хлеба, который нам выдавали — 125 граммов. Она хотела нам все это оставить. Я уговаривала ее по-всякому, но она — ни в какую. Она считала, что это должно нас спасти. И однажды утром, когда была тишина, а мы спали втроем на кровати: мама, девочка и я — мама говорит: «Что-то очень тихо у бабушки». Подошли, а она лежит уже мертвая. Сложила руки вот так на груди. Видно, она уже готовилась к смерти. Так умерла первая бабушка. Это было 15 декабря 1941 года.

После этого — голод-то все больше, топить нечем, «буржуйка», которая только дым пускала. Ребенок даже есть не просил. Она только смотрела на меня огромными черными глазами, в которых застыл вопрос. И это было для меня страшно. Ребенок уже не просит есть, а только смотрит. Я говорю: «Мама, ты ее держи, а я пройду мимо нее. Как она отреагирует?» Я прошла мимо, она туда-сюда и заплакала. Кормить нечем было. Я решила хлеб этот прокипятить и дать ей. А он кислый. Я дала, а она сделала гримасу и отвернулась. Пришлось нам резать этот хлеб на такие маленькие квадратики и сушить на «буржуйке». А ребенок таял у меня на глазах. Умерла она 28 декабря. Мы остались с мамой вдвоем. Сил уже не было. Я спускалась вниз по перилам, а поднималась на пятый этаж на четвереньках. Потому что на ступеньки уже не было сил. Жили мы тогда на 17 линии, дом 38, кв. 19.

Вот когда бабушка умерла, мы ее положили на стол, и был настолько сильный обстрел! Я вышла на кухню — не поняла сначала. А потом кинулась в комнату, закрыла собой ребенка, и в это время стекла полетели во все стороны. Мама стояла около шкафа, ее не задело. Все осколки полетели на меня. А у нас был такой эркер: большое окно и два — по бокам. Пришлось туда поставить шкафы, а посередине туалетный стол. И вот, когда топишь немножко, тепло-то здесь, а там — холод. Морозы в ту зиму были суровые. Мы стояли в очереди за хлебом иногда по три дня, а порой даже и после этого не получали. Выходят и говорят, что машину разбило [бомбой или снарядом]. Хлеба нет. Мама умерла в апреле 1942 года. После ее смерти меня положили в больницу Видемана, приспособленную для дистрофиков, на Большом проспекте, 49-52. Месяц меня продержали. Сначала врач сказал: «Нет, нет, нет», а потом вышла нянечка: «Ну, что, доченька? Ноги не идут?» Она меня взяла в палату. Там было четыре койки с одной стороны и четыре — с другой. Я была совсем худенькая. А там лежали истощенные люди, которые уже знали, что не сегодня — завтра они умрут. И они стали передавать свой хлеб мне. Чтобы я выжила. Я, как сейчас, вижу: руки худенькие — одни косточки, обтянутые кожей, вот так протягивающие хлеб мне. Но вошла няня, увидела, отобрала и отругала их. Да я бы и не взяла от них, потому что это невозможно: взять хлеб у человека, который умирает от голода. И со мной лежала девушка, Тоня, 17 лет ей было, она тоже говорила: «Возьмите хлеб, ко мне мама с папой придут, принесут лепешку, а это — вам». — «Нет, — говорю, — не возьму, вот мама придет, принесет лепешку, а ты отдашь им свой хлеб». А назавтра она умерла. Вот эту картину мне никогда не забыть. Потому что люди, умирая, хотели спасти других. Это было очень страшно…

НА ТРУДОВОМ ФРОНТЕ

После того как 31 мая вышла из больницы (я там пробыла месяц), меня сначала направили в совхоз «Красная Заря» в Новой Деревне — работать. Работник из меня очень плохой был (а я еще получила сапоги резиновые, рукавицы), это уже сентябрь месяц был. И вот, подошли ко мне два паренька и говорят: «Тамара, дай нам без расписки сапоги, иначе мы здесь погибнем. А мы уйдем в МПВО и тебя с собой возьмем. Заберем потом». Я подумала, подумала: «А что такое расписка? А что такое — сапоги, когда вопрос идет о жизни?» Я им принесла сапоги, они ушли. А потом, после войны, они меня узнали. Работали они на заводе «Пневматика», а я мимо проходила, они меня окликнули. Я говорю: «А кто вы?» — «А ты что, не помнишь? Не узнала?» И вот они мне рассказали. Спрашивают: «Помнишь?» Я говорю: «Помню». Они действительно ушли в МПВО, но меня не смогли взять, потому что не получилось…

Я там немного побыла, потом подходит ко мне один служащий и говорит: «Тамара, организуется отряд по защите города, иди-ка ты туда, иначе ты умрешь: у тебя трудодней нет совсем». И я, недолго думая, спросила девчонок: «Кто со мной?» Тут чуть не все: человек одиннадцать, изъявили согласие. И вот мы пошли и пришли. А я по дороге купила бутылку соевого молока, поставила на подоконник. Повернулась — нет бутылки. Я спрашиваю: «Кто взял молоко?» Все молчат. Я говорю: «Хорошо. Но в следующий раз я буду разбираться своим судом». Каким судом я собиралась разбираться, я и сама не знала, но надо было показать, что я — человек решительный. И потом это пригодилось.

Было уже холодно. Спать на полу не будешь ведь. Я пошла к капитану и говорю: «Нужны кровати». А перед этим я проходила по проспекту Майорова (Вознесенскому), а там был текстильный институт, и я увидела там множество кроватей и матрасов. Вот я и говорю капитану: «Я знаю, где взять, но мне нужна машина». Машину долго не давали, я все ходила к капитану, и наконец, он не выдержал: «Дайте ей машину — она все равно не отстанет!» Поехали. Привезли кроватей, матрасов, раздали девчонкам.

Откуда силы? Силы у ленинградцев всегда находились, несмотря на дистрофию. Представьте: шестнадцатилетним девчонкам приходилось строить ДОТы, ДЗОТЫ, баррикады. Или еще грузили мы лестничные плиты, вот такие длинные. Они же тяжеленные! Можно ли поверить, что две девчонки могут поднять такую плиту?

А какие были страшные обстрелы. Запомнился дом разрушенный: стена упала, а комнаты, как театральные декорации, стоят. Печи с трубами стоят, в углу детская кроватка, абажуры висят, мальчик стоит где-то наверху, чудом жив остался… Мы тогда ДОТы, ДЗОТы строили, нам доски были нужны, так вот мы по домам ходили, такого насмотрелись! Не забыть.

Когда еще в самом начале мы учились на Курляндской, был страшный обстрел. И метились-то в нас: из соседнего дома давали сигнал, что, мол, здесь какой-то спецотряд. Сигнал давал какой-то местный житель. Ракетой. Его поймали потом… А может быть, и не местный. Много ведь было в городе диверсантов. Мама, когда дежурила, видела, как кто-то специально во время налета авиации в незатемненном окне свет включал.

Помню, однажды шли мы с девчонками. Смотрим: какой-то солдат записывает номера домов. Я говорю: «Девчата, это не просто так! Давайте проследим». А он быстро-быстро стал уходить. Мы — за ним и каждому постовому рассказываем, он передает следующему. Так мы за ним бежали до проспекта Майорова (Вознесенского), до Никольского моста, а там пожарная часть, он нырнул туда, и больше мы его не могли найти. Я спрашиваю: «Кто сейчас сюда прошел?» — «Никого не было!» Был бы честный человек, остановился бы, объяснил. А он — убегать.

Шла осень 43-го. А у меня цель была: попасть на фронт. Я хотела мстить. Но как? Ходила в военкомат я и одна, и с девчонками. От нас все отмахивались, как от мух. Говорили, мол, идите, девочки. Они были усталые, бессонные, измученные. На них смотреть было больно. Но мы все ходили и ходили. Однажды был набор на курсы шоферов. Спрашивают: «Пойдешь?» — «Пойду!» Ну, собрались девчонки (а я у них как заводила была), пошли вперед, а я почему-то задержалась. Пришла, а меня не берут. Я спрашиваю: «Почему?» — «Маленькая!» — говорят. Я говорю: «Дяденьки, я ходули приделаю! Только вы меня возьмите. Девчонки-то уж записались, а я — нет». Они, конечно, на меня набросились, дескать, я их обманула. И уехали они на фронт. А они — моложе меня, шестнадцатилетние.

Когда [перед этим] мы разделились на две бригады: бригаду баб и бригаду девчонок, бабы свои песни поют, а мы свои. И мне все время жаловались: то у одной пропадет конфетка, то у другой — хвост селедки. Старшие-то, они хвост селедки пососут, и с одной конфеткой неделю чай пить будут. А нам выдадут — мы сразу съедим и то, и другое. И будет у нас только утренняя каша да вечерний суп с крупой.

Кстати, я там получила наряд вне очереди. Смотрю: суп — не поймешь, какой. Говорю: «Не суп, а свинячьи помои». Старшина услышал, говорит: «От вас-то я не ожидал». А я: «Возьми себе мою тарелку, а свою мне отдай». Короче говоря, дал мне наряд, я его выполнила, а тарелку — нет, тарелку свою не отдал.

Давали нам по 300 граммов хлеба. Мы его сразу съедали и шли на оборонительные работы. А вечером без хлеба сидели. Я решила делить хлеб на две части: одну утром есть, другую — вечером. На следующий день я и вечернюю часть на две разделила, чтобы к следующему вечеру у меня целая пайка была. А девочки-то сидят без ничего. Я отрезаю по кусочку — Наде, Жене, Кате, а они не берут. И вот я их научила, как не сразу все съедать, а делить на утро и на вечер.

Как-то строили мы баррикаду на Благодатной. Что-то долго стояли, ждали чего-то. Вдруг Катя говорит: «Я сейчас сбегаю домой и вас догоню». Девчонки мне говорят: «Тамара, она же знает, где твой хлеб, заберет его». Я говорю: «Не будем строить догадки, посмотрим, что будет». Приходим, а Катя говорит: «Тамара, вон твой хлеб, а комната была открыта. Пропал бы, ты бы на меня подумала».

РАБОТА МИНЕРОМ

И тут как-то помкомвзвода идет и говорит: «Пришли, приглашают на курсы минеров. Иди!» — «Сама иди!» А потом подумала: «Вот я вам сейчас Кузькину маму покажу! Уведу всех девчонок». Прошла по комнатам: «Кто хочет пойти со мной на курсы минеров?» — «А ты пойдешь?» — «Пойду!» — «Пошли». Ну, и пошли все, записались. Стали выкликать фамилии, а моей фамилии опять нет! Я бегу, врываюсь к капитану: «Почему меня туда не взяли и сюда опять не берут?» А у него как раз сидят, как мы их называли, «покупатели». Капитан мне говорит: «Выйди вон и войди, как следует». Ну, я вышла, снова вошла, обратилась к старшему по званию: «Разрешите обратиться к товарищу капитану». Капитан вызвал политрука: «Почему?» — «Так она же выпускает «Боевые листки», что мы без нее делать будем?» А это действительно так было. Я знала, что на фронте выпускают эти самые «Боевые листки», а у нас бланки пустые валяются, а никто в них ничего не пишет. И стала сама выпускать. Вот замполиту это и понравилось. Из-за этого он меня и отчислил. А потом капитан спрашивает:

— «А какое у тебя образование?.. А не боишься, что земелька может: пуф-пуф?

— «У нас, — говорю, — каждый день весь город: пуф-пуф, не привыкать!» И меня зачислили. На Курляндской улице мы учились около кинотеатра «Москва». Потом политрук из того отряда несколько раз приходил, чтобы меня обратно забрать, надеялся, что я передумаю. А я говорю: «Я не могу предать девчат, это я их уговорила сюда пойти». (А их было около двадцати человек). Да, я была, как заводила. Как, знаете, Василий Тёркин. Короче говоря, стала я учиться на этих курсах. Я сначала сидела, как на раскаленных углях, не терпелось как-то действовать, а на второй день прислушалась — нет, думаю, это дело слишком серьезное, тут надо внимательно все слушать, чтобы не подорваться. Училась я на «пятерки». Была еще одна девочка, Быстрова, мы с ней соревновались. Она меня обогнала: у нее были все «пятерки», а у меня одна «четверочка» затесалась. Меня вызвал начальник курсов, Михаил, и говорит: «Тебе не стыдно?» — «Стыдно, — говорю, — а что поделаешь-то?»

И вот закончили мы курсы, а нас никуда не берут. Мы оказались как бы беспризорными. Вот тут мы стали по военкоматам ходить, под моим предводительством. Они нам: «Когда надо будет, мы вас сами найдем». Потом нас отправили на Карельский перешеек.

И как мы жили? Те же 200 граммов хлеба, тот же супишка, где крупинка крупинку догоняет. И мы понимали, что если что-то надо больше послать, то послать это надо фронту, а не нам. А нам — еще подписка на заём: вот когда я училась на курсах. Кто больше? Вот, смотрю, одна подписалась на тысячу, я подхожу и подписываюсь на полторы. А те глядят на меня и тоже на полторы подписываются. А я смотрю и беру уже на две тысячи. Ведь эти деньги идут на оборону!.. Это все было на Карельском перешейке (недалеко от Выборга). Там мы были под видом лесорубов. Потому что мы засекреченные были. Мы еще не работали минерами, но нас уже засекретили. Там ещё какие-то засекреченные были, но их почему-то называли «Голубая дивизия», а нас — «Розовая дивизия». Мы были минерами, но почему-то мы работали пока, как лесорубы. Пилили, рубили, все делали, как лесорубы. Но в воинские части как-то просочилось, что мы — минеры.

В августе 43-го нас послали в Ижоры. В Ижорах мы уже по специальности работали. Но больше — маскировали дороги. Сетками. Камуфляж такой делали. От столба к столбу — большие такие, как кусты нарисованы. Немецкие самолеты летят — видят, как будто кусты. В январе 44-го, когда началось наступление наших войск, нас сняли и отправили на Среднюю Рогатку. Это был январь. У меня были валеночки, а снегу с грязью было смешано — чуть не по колено, и у меня в валенках было — не поймешь чего. А мы идём. Стреляют те, стреляют наши, а мы идём. И еще нам сказали, что, может быть, придется стоять на одной ноге. И мы идем…

А мы еще не обстрелянные были воробьи. Но шли. Мы с собой из дома принесли подушки, нам хотелось более или менее комфортно жить. А был такой комфорт, что топить нечем было, окна забиты досками, и однажды старшина приходит и говорит: «Кто поедет за ватой?» Я говорю: «Конечно, мы все поедем». Приехали к Нарвским воротам, а там совсем недалеко немцы стояли. И там был такой огромный катуль ваты. Мы его забрали, привезли. Расстелили на наши кровати и потом вставали мы, как черти: все были в этой вате. Посмотрим друг на друга: смех разбирает.

ПОСЛЕ ОСВОБОЖДЕНИЯ ЛЕНИНГРАДА

И вот настала пора — пошли мы на Красное Село. Сколько там? Километров пятьдесят. Отмерили. Шли под перекрестным огнем. Мы, минеры, всюду пешком ходили. Какие там машины? Все пешком отмерили. Дошли мы до Красного Села. Помню, по пути встретилась нам воронка большая. Выбежал оттуда лейтенант и кричит на нас: «Туды вас, перетуды. Вы что тут нас [командный пункт] демаскируете? Быстро в воронку!» И вот мы там сидели, пока он артиллерийский огонь не перенес дальше.

Дошли до Красного Села. Смотрим: немцы там, на взгорке, окопались, а наши все-таки их выбили, взяли Красное Село. Трупов было полно. И наших, и немцев. А уж когда мы шли… Идешь, споткнулся, а тут — ракета. Смотришь: немец. Пнешь ногой и дальше идешь. А другой раз споткнешься — наш лежит. Так постоишь и шапку снимешь… А тут кругом войска стоят. Мы и не знаем, куда нам идти. Мы настолько устали, что уже и есть не хотелось. Солдаты нам: «Девочки! Сестренки! Дочки!» А мы — мимо. Помню, где-то костер горел, солдаты сидели. А рядом — лужа (снег-то растаял). Я в эту лужу и плюхнулась. И сразу уснула. Проснулась под грудой одеял. (Солдаты так трогательно к нам относились!) Это был январь, но зима тогда была не холодная, не то, что с 41-го на 42 год. Мы там с Тосей Ведениной были. И она у этого костра уснула, и я уснула. Просыпаюсь — весь бок мокрый.

У нас вся рота была из одних девчонок, и командиры взводов были девчонки, и помощники командиров взводов, только ротой командовал мужчина, младший лейтенант. Вот пришли мы в Красное Село. Нас поместили в немецкое газоубежище. Так ни окон, ни дверей, ничего не поймешь. А если ходить, заблудишься, не выйдешь никогда. Помрешь в этой могиле. Что делать? Мы приходим, ноги у нас мокрые насквозь. Мы сапоги снимаем, от них пар идет. Ну, отпустишь какую-нибудь шуточку, все посмеются, вроде не так все и страшно кажется. А если сидеть все время хмурыми и мрачными, так это гиблое дело! Нельзя.

В Красном Селе мы стали осматривать дома. Не так уж много там было разбитых домов. Но мне запомнилась одна картина. Я тогда была командиром отделения. Шла сзади. И вдруг меня зовут. Смотрю: у входа в дом стоит немец (мертвый) в одном белье, с другой стороны еще один, а тут наши лежат в полушубках, а один на колене стоит с автоматом. Как вели бой, так все и замерзли. Мне даже как-то жутко стало, а в дом-то зайти надо. Девчата не заходят, должна я идти, командир. «Чего, — говорю, — вы испугались?» Зашла. Смотрю: они там как раз накануне пекли блины. Не успели поесть, наши их в белье на улицу выгнали. Ничего важного мы там не нашли, но интересно было. Они же такой запасливый народ: у них картошки там полно было, засаливали капусту, брюкву, свеклу — целые бочки. Если бы можно было кому-нибудь помочь (ведь Ленинград голодал), но в город-то нас не отпускали. Еще мы зашли в один дом. Там лежали двое наших гвардейцев в новеньких полушубках. Такие молодые. Девчонки хотели их документы взять. «Не надо, — говорю, — будет специальная команда ходить, документы собирать и родным сообщать, где они похоронены». Мы проверяли, нет ли в домах мин. Были у нас миноискатели, но мы больше полагались на свои глаза. И еще на пятидесятисантиметровый щуп на палке.

От Красного Села мы пошли на Гатчину. Шли мимо Вороньей горы. Как-то жутко было. В Гатчине населения было около трех тысяч, но нас предупредили, чтобы мы ни в коем случае с местным населением не разговаривали. Посмотрели мы: ходят девицы, одетые под немецких куколок, с закрученными белокурыми локонами, в красивых пальто, в изящных сапожках. А мы идем… Нам в форме работать было нельзя, потому что если ты ползешь по полю, то шинель может что-нибудь задеть, зацепить. Поэтому мы ходили в брюках и в ватниках. А в ватниках у нас были гвозди, инструменты какие-то.

РАЗМИНИРОВАНИЕ В КИРОВСКОМ РАЙОНЕ

Потом нас направили на «Невский пятачок» в район Синявино, Шлиссельбурга, Мги. Поселок Цнигри (теперь — Дачное) немцы вообще стерли с лица земли — камня на камне не осталось. Там мы в землянках жили, и там началась наша настоящая работа. Нам отводили участки пять на три километра, и мы должны были этот участок «обработать», то есть просмотреть и прощупать каждую пядь земли. Минные поля бывали разные: противотанковые, противопехотные, смешанные (во всем мире так принято). Мины устанавливались в шахматном порядке, а расстояние между минами пять метров. Приходишь на поле, сначала проход себе проделаешь, а потом смотришь, какая установка этого поля. Тогда уже знаешь, как тебе ходить. И там уже каждый сантиметр прощупываешь. Работа, конечно, очень интересная, но опасная. У нас погибло 320 человек с августа 44-го по сентябрь 45-го. Идешь утром и думаешь: «А чья сегодня очередь?» Сначала каждая группа уничтожала мины, когда вздумается, а потом решили, что надо взрывать их в определенное время, потому что иначе не узнаешь, кто где подорвался. Стали подрывать их ровно в пять часов после окончания работы. Подрывали не все мины, а только те, которые было не извлечь. Оставляешь ее в лунке, берешь толовую шашку, бикфордов шнур, зажигаешь и отходишь в безопасное место.

У нас однажды был такой случай: мы с одной девочкой пошли подрывать очередную мину. А там очень глубокая воронка была. Мы в ней решили мину подорвать. Подожгли шнур, побежали наверх, а песок осыпается, нам из воронки никак не выбраться. Ну, думаю, сейчас нас накроет! Но все-таки с горем пополам вылезли, залегли. А взрыва все нет и нет. Что-то случилось. Надо идти туда, а она же может в любой момент взорваться. Подождали немножко, пошли. Смотрим: на шнуре излом. Мы сделали новый, подлиннее, и уже спокойно вылезли из воронки, залегли, дождались взрыва…

Или в другой раз у меня на участке было пять складированных мин: большая, немножечко поменьше, средняя и маленькая. А тут — спираль Бруно: колючая проволока так вот закрученная. Саперных ножниц у нас не было. Я, как могла, сделала в этой спирали лаз, подожгла все шнуры, мне надо пролезать, а нога зацепилась за проволоку. Мне не выбраться! Я уже смирилась с тем, что сейчас рядом со мной взорвется, но все-таки в последнюю секунду как-то смогла ногу освободить. Я только пробежала буквально два-три метра, и раздался взрыв, осколки засвистели. Я пригнулась, а мне под пятку попал осколок, другие рядом просвистели. Я пошла к своим. Меня спрашивают, как дела, а я разозлилась и говорю помкомвзвода: «Вы мне дали ножницы саперные? Нет — тогда и не спрашивайте, скажите спасибо, что живая пришла».

Были среди прочих такие мины, которые мы называли «умные мины». У нее вот такой необычный взрыватель с «усиками», а внутри нее 360 шариков. Когда на нее наступаешь, она издает такой характерный щелчок. Если не растеряешься, ложись в радиусе до 5 метров, тогда шарики выше пролетят. Может, конечно, контузить, а может и ничего не быть. У нас с одной девочкой так и было. Она увидела за проволокой очень красивые цветы. Полезла туда, и как раз «умная мина» щелкнула. Она тут же бросилась на землю, мина взорвалась, девочка поднялась и вылезла обратно с цветами.

Потом к нашей роте присоединили отделение парней. Замечательные были ребята из Сибири. Особенно запомнились два Николая. Они родились в один день, вместе в школу пошли, вместе в армию, обоих ранило, и они вместе в госпиталь попали, а потом — вместе к нам. Но были там и пожилые мужчины. Помню, один подорвался на такой вот «умной мине». Война закончилась, он сына своего нашел, хотел ему денег по почте отправить, пошел и подорвался. Два шарика в горло попали.

А двум друзьям Николаям трудный участок попался. Не знали, что с ним и делать: то ли самолет запрашивать, чтобы он этот участок с воздуха разбомбил, то ли подвесными зарядами. Но все это не очень надежно: что-то взорвется, а что-то может уцелеть, а человек пойдет — может подорваться. Решили, что надо разминировать самим. И вот послали этих ребят. Один Николай пошел с миноискателем, а второй со щупом. А там были такие два пенечка березовых, а между ними — «умная мина». Он на нее наступил и только успел другу крикнуть: «Ложись!» Тот на землю кинулся, но все-таки два шарика в плечо «поймал». А в того, который наступил, 18 шариков, конечно, насмерть. А мы в это время недалеко находились, услышали взрыв. Я хотела сбегать посмотреть, что случилось, но мост был заминирован, и меня не пустили. Потом уж его перенесли в землянку. А позже в этот же день подорвалась девочка Лена. Она накануне играла в волейбол. Ее кто-то попросил уступить место на площадке. Она сказала: «Нет! Может быть, завтра мне уже не доведется играть». И назавтра она подорвалась. У нее весь бок вырвало, а голова вся оказалась седая. И в руках несколько цветочков. Это было страшно.

У нас участки были на лугу. Цветов множество. Хотелось забыть про все, упасть в эту траву и смотреть на проплывающие облака или представить себе, что сама плывешь на этих облаках высоко над землей, над этим лугом, над цветами. А мы, прежде чем зайти на этот участок, идем со щупом. И сразу находим мины. Надо приниматься за работу, чтобы завтра здесь можно было спокойно походить.

На нас всех, конечно, подействовала гибель Лены и Николая. У нас каждый день кто-нибудь подрывался. Но из-за этих мы как-то особенно переживали. Нервы у нас были напряжены до предела. Похоронили мы их, пришли в землянки. Долго все сидели на своих кроватях в каком-то оцепенении. Нам было страшно, что завтра опять идти, и опять подойдет чья-то очередь. Я не выдержала, выбежала в расположение роты. Бегу по дорожке и удивляюсь: почему нигде никого нет. Мертвая тишина. Остановилась, посмотрела вокруг, посмотрела на низкое серое небо. Рядом росли березки. Еще утром они были веселые, шуршали листьями, а сейчас стояли, как мертвые. Казалось, что сейчас оттуда кто-то выскочит и бросится на меня. Посмотрела в сторону леса, и мне показалось, что лес на меня идет. Стеной на меня наступает. Я думаю: «Завтра мне идти в этот лес, а он меня заберет»… Я бросилась обратно в землянку, а там та же картина: все по-прежнему сидели в оцепенении. Я хотела что-то сказать, но язык меня не слушался. Кто-то сказал: «Пора спать». Мы легли. А наутро нам сказали, что нас отпускают на пять дней в Ленинград, чтобы мы успокоились. Пришел командир нашего отряда, обнял нас и говорит: «Девочки, сохраните хоть вы себя» — «А как?» — «Не знаю».

А ведь было, что нам присылали доспехи: грудь закрыть, голову закрыть. А ноги — нет. Мы посмотрели на них: «Нет, нам такого не надо. Погибать, так погибать. Это лучше, чем оставаться инвалидами».

Был такой случай: у нас подорвалась одна девочка, точнее, сгорела, а ее подруга, Зина, ходила к ней на могилу, носила цветы и говорила: «Я тоже скоро умру». Она была совсем юная и попала к нам из детского дома. У нее не было родных, а та, которая сгорела, хотела ее удочерить.

Еще в соседней роте была девочка Оля — такая вихрастая, с мальчишеской прической. Она тоже добивалась в начале войны, чтобы ее на фронт направили. У нее отец был военный, он ей сказал: «Ты, дочка, маму береги, а на фронте без тебя обойдутся». Но все-таки она, в конце концов, попала к минерам. А у минеров есть такое поверье: сто мин можно разминировать, а к сто первой подходить нельзя. И вот эта Оля подорвалась. Осталась жива, но ноги пришлось ампутировать до самого таза. Приехала ее мама — нарядная, надушенная. Посмотрела и говорит: «Она мне не нужна. Она будет мне мешать». Как врачи смогли такое ей сказать, что мама от нее отказалась. И вот она вернулась в палату на этой своей маленькой колясочке на четырех колесиках, подъехала к своей кровати и так это весело сказала: «Раз пошла такая пьянка, режь последний огурец!» Ловко прыгнула на кровать, натянула на себя одеяло… Я с ужасом смотрела на нее. Мне было страшно. О чем она тогда думала? Может быть, вспоминала, как ее, маленькую, мама одевала в платьица с кружавчиками, с оборочками? Или как ее мама провожала первый раз в школу с букетом цветов? Или о том, как она окончила школу, и мама радовалась, провожая ее на выпускной вечер. И что сейчас у нее нет больше мамы. А это больно… Олю отправили на Валаам. А там все были калеки. Как подопытные. Вот такая была у нас работа, и при такой работе, чтобы не свихнуться приходилось быть «Васей Теркиным».

ПОБЕДА

Как Победа пришла, это я очень хорошо помню. Было раннее теплое утро. Мы все были на построении. Нам дали команду: «Направо». А тут как раз бежит наш собачий доктор (ветеринар — у нас ведь и собаки тоже мины искали) и кричит: «Победа! Победа! Ждите связного». И тут же бежит наш связной, Коленька тринадцатилетний (у него на глазах немцы расстреляли всю его семью). Бежит с огромным пакетом и кричит: «Победа! Германия капитулировала! Сегодня — праздник, выходной день!» И побежал в землянку к капитану. И все офицеры пошли туда. Потом выходят оттуда. У капитана в руках этот пакет трясется. Он говорит: «Сегодня праздник!» Что тут началось! Шум, смех, стрельба в воздух…

Кто-то сказал, что во Мге продается водка тем, у кого есть боевые награды. Мы — туда. Там ларек такой деревянный, народу полно, все чуть не через головы лезут за этой водкой. И мы туда. Взяли по пол-литра. Пошли обратно. По пути сели на рельсы, стали водку пить, прошлогодней брусникой закусывать. Решили, что если поезд пойдет, не будем вставать: путь он останавливается перед нами. Выпили мы все по пол-литра, Машенька Галашина сняла туфельки, положила под мостик и пляшет:

«Мои туфельки под мостиком лежат…»

Я говорю: «Завтра ты их будешь искать». Пришли в роту, там нам выдали еще по полтора литра пива. Мы и это выпили. Но пьяными мы не были. Только Надя ко мне все приставала: «Я тебе сейчас морду набью». А я: «Пойди лучше, набей от радости кому-нибудь другому».

На следующий день встаем, Машенька спрашивает: «А где мои туфельки?» Я ей: «Тебя вчера еще предупреждали: под мостиком лежат». Искали, искали — не нашли. А уж потом, когда делали проческу местности, тогда туфельки нашлись под мостиком…

Еще я была редактором газеты «За Родину». Раньше еще, в стройотряде, я выпускала «Боевые листки», а когда у нас образовалась рота, то я уже не могла отстать, мне уже казалось, что это моя обязанность. Сама на себя это взвалила. Заметок мне никто не писал. Мне самой приходилось писать: о каких-то происшествиях, о том, как себя вести на поле, о том, о чем говорили между собой. В общем, я выпустила около 30 газет и 187 «Боевых листков».

Сначала я совсем одна работала, а когда к нашей роте прислали отделение парней, мне в помощь выделили художника. Игорем его звали, а фамилию уж не помню. Он очень хорошо рисовал. И потом, после войны, стал художником. Мы с ним встречались в 90-е годы… И когда я демобилизовалась, ушла работать на предприятие, я и там не могла успокоиться, и там стала выпускать газеты.

Осенью приказ вышел, и 8 сентября 1945 года нас демобилизовали. Хотя работы еще оставался непочатый край. И сейчас мины находят. Ведь в 41 году минировали сначала мы, потом минировали немцы. Листва опадала, мины маскировала, так что и сейчас можно в наших краях подорваться. Вот у одной тут дочка работала на тракторе. Пять лет одно и то же поле пахала, а на шестой — плугом мину зацепила и погибла.

ПОСЛЕ ДЕМОБИЛИЗАЦИИ

Я вернулась в нашу квартиру в Ленинграде. Потом пошла в исполком даже раньше времени. Там было два представителя: из трампарка Леонова и с завода «Севкабель». Только меня увидели, представитель «Севкабеля» кричит: «Я ее возьму», а представитель трампарка в ответ: «А я ее уже взял». Привел он меня к директору и говорит: «Давай мы ей дадим заработать тыщонки полторы». Направили меня на курсы водителей трамвая. Пока в классе сидели, легко все было, а потом сели на учебный трамвай и поехали стажироваться где-то в пригородах. Я еду, смотрю: лежит камень. А у меня сразу инстинкт срабатывает, что это мина. Я сразу на тормоз так, что дым коромыслом. И в вагоне все летят. Инструктор не может понять, в чем дело, а я не говорю. Потом я походила, походила и бросила. Неделю вообще не приходила. А тогда ведь все было очень строго. Прихожу в учебную часть. Лежит газета недописанная. Я, недолго думая, взяла и дописала. Подпись поставила: «Ответственный редактор Чумакова». И повесила. Там бегают, ищут: где газета, а она уже висит давно. Стали искать меня по спискам. Нашли. А в группе-то меня нет. Я тем временем пошла к директору. Его на месте не оказалось. Спросили мою фамилию и тут же руками замахали, дескать, они меня уже давно ищут, найти не могут. А я перед этим уже сходила в свой бывший штаб и договорилась, что меня снова минером возьмут. Принесла от них бумагу. Главный инженер ее увидел, тут же разорвал и в корзину бросил. Я говорю: «Я еще принесу». — «Приноси, — говорит, — и с ней будет то же самое». Потом директор мне говорит: «Переходи ко мне в учебный комбинат». — «Кем?» — «Бухгалтером, например». Я говорю: «Из меня такой же бухгалтер, как из вас — повар». — «А если управделами?» — «А что делать?» — «Приказы». — «Это, пожалуйста! Приказы я вам сочиню». Решили меня оставить там, а трампарк меня не отдает. И эти не отдают, обещают за меня пять человек замены. Те не соглашаются. В конце концов, все-таки взяли меня в учебный комбинат. Там я проработала несколько лет — до рождения сына. Там учились люди, вернувшиеся с фронта. Кто в чем ходил. Многие продолжали носить военную форму. А один — наоборот, приходил каждый день в свеженакрахмаленной манишке. Думали, что он такой модник, а оказалось, что у него другого ничего не было. А инструктора на комбинате получали много ордеров на одежду. Я и думаю: как бы успеваемость поднять? Я заранее написала себе, кто в чем нуждается. Прихожу к директору: «Вот, — говорю, — я подготовила список: люди нуждаются, и есть возможность помочь, но надо, чтобы это было как поощрение за хорошую успеваемость». По правилам форменную одежду надо было выдавать после окончания курсов, но тут зима наступила, холодно стало, люди стали болеть. По совету директора стала обзванивать трампарки, уговаривать директоров выдать форму заранее, если они хотят себе пополнение с наших курсов получить. Выдали.

Потом еще были талоны на питание: 200 граммов хлеба и каша. Я опять к директору: «Поощрять талонами на питание можно?» — «Можно».

Как-то приходит ко мне девчушка, а она только что вышла из тюрьмы. У нее украли карточки. А еще только начало месяца. «Я, — говорит, — пойду, украду, а меня пусть опять посадят. Я хоть там буду сыта». — «Не торопись. Что-нибудь придумаем». Я опять к директору, сказала, что надо помочь человеку. Он согласился, и я ей каждый день давала по два талона. То есть я все время старалась как-то помочь нуждавшимся.

После окончания войны мы с друзьями-минерами часто встречались, праздники вместе отмечали, к могиле наших боевых товарищей ездили на 45-й километр. А потом в Павлово у нас был товарищеский обед. Сейчас я уж ездить не могу, но перезваниваемся регулярно. Вот в трампарке Леонова на доске почета моя фотография и сейчас висит.

 

Источник: Битва за Ленинград в судьбах жителей города и области (воспоминания защитников и жителей города и оккупированных территорий). — СПб. Изд-во С.-Петерб. ун-та, 2005. с. 97-110.

Комментарии (авторизуйтесь или представьтесь)