Поверьте — это очень страшно
О многом думается длинными бессонными ночами. Припоминаются такие события, мелочи и подробности, которые, казалось бы, давным-давно забыты. Вспоминаются страхи и ужасы, нечастые радости и удачи, мгновения счастья. Сквозь толщу прожитых лет прошедшее воспринимается четко и ясно, но как-то отстраненно, как будто все это происходило не с тобой, как будто смотришь на себя со стороны. Но почему же так радостно или больно именно твоему сердцу?
Бессонные ночи… Вспоминается мне тихий новогодний вечер на израненной брянской земле; мой первый послевоенный праздник, обернувшийся для меня совсем не праздничной стороной.
…В большом детдомовском зале стоит елка, украшенная дивными бумажными игрушками. Вокруг нее веселятся дети, танцуют, поют. Для многих, как и для меня, это первая в жизни елка, первый настоящий праздник. Послевоенные зимы были очень суровыми, морозными, многоснежными. В зале топилась печь. Устав от непривычного веселья, я уселась у печки и, приоткрыв дверцу, стала любоваться на весело потрескивающий огонь. И вдруг я отчетливо поняла, что вот так же, как эти поленья, горела моя мама. Я закричала от охватившего меня ужаса. Подбежавшая воспитательница не могла понять, в чем дело. А я не владела собою, не в силах была что-то объяснить. Могла только кричать и плакать, сознавая одно: мамы нет и уже никогда не будет. И никто не может мне помочь, облегчить мои страдания. Этот день был самым страшным днем в моей жизни.
С тех пор ни один праздник не обходился без слез. Забившись в уголок, я потихоньку плакала. Горе мое было так велико, что я не в силах была кому-то об этом рассказать. Меня бы, вероятно, поняли, но… я не могла. Наплакавшись, я шла к детям и веселилась. И все-таки где-то в глубине души сидела, как заноза, печаль, и никогда не могла я отдаться веселью целиком.
Родители мои были испанскими эмигрантами. Когда в Испании пришли к власти фашисты, они уехали в Бельгию. Там, в городе Антверпене, я и родилась в июле 1939 года. Мне не было и года, когда началась война в Бельгии. Вот как пишет о наших мытарствах в своем дневнике моя мама.
10 мая, пятница, 4. 30. после обеда.
«Разражается война, бомбардируют, спускаем малышку в убежище в любой час дня и ночи. В понедельник мы выезжаем в сторону Остенде, проводим 26 часов в поезде. Все время, до самой французской границы, я вынуждена держать Стеллу на руках. У границы мы остаемся 5 дней. Страдаем от непогоды, жажды и ночного холода. Ночи проводим на дворе заставы. Отсюда видна и слышна бомбежка, огни пожаров — страшная ночь!
Мы идем в селение, т. к. на заставе невозможно даже накормить Стеллу — она почти не ест ничего, страдает от насморка и кашля. Здесь остаемся 8 дней. Бомбежки становятся все более тяжелыми. Англичане отступают, и страшная бомбежка длится более 14 часов. Она начинается в 5 часов и длится беспрерывно всю ночь. Это кошмар! Снаряды свистят. Они несут смерть и разрушения. Самолеты также сбрасывают бомбы. Мы спустились в погреб. Мама и я сидим на лестнице. Стелла у меня на руках. Каждый раз, когда снаряд с шумом падает, она подпрыгивает и начинает плакать, Я вынуждена постоянно успокаивать ее. Стекла дрожат, ломаются и выпадают. Вокруг нас везде падают бомбы. Мы сжимаем зубы и ждем смерти.
…Когда настает утро, видны опустошения городка. Мы уезжаем после обеда, когда возвращаются немцы. Вернулись домой 5 июня, после 3 недель бедствий».
Дневник моей мамы тоже имеет свою историю. Он был накануне нашего ареста вместе с некоторыми дорогими мелочами спрятан друзьями семьи, закопан в землю. И только после войны извлечен оттуда. Дневник целиком посвящен мне, хоть он и невелик. Маме казалось, что лучше, красивее, умнее ее милой Стеллы нет никого на свете. Это свойственно всем матерям. Вот одна из последних ее записей.
27 июля 1941 года.
«Сегодня мы отметили день рождения Стеллы. Это удивительно. У нее был замечательный день, несмотря на войну. Стелла сидела вместе со взрослыми за столом, ела торт и пила сладкую водичку, получая большое удовольствие от двух горящих свечей на праздничном торте.
2 года — маленькая девочка, но уже не бэби. Умная, сообразительная, помнит слово, услышанное давно — удивительная память. Говорит быстро, но не совсем четко. У нее привлекательное лицо: огромные темно-карие глаза так глубоки и умны. У нее необыкновенные черные ресницы, милый маленький носик, ротик и подбородок. У нее красивые, блестящие, вьющиеся волосы, спадающие уже с плеч. Все больше и больше проявляется ее сильная воля. Ее невозможно заставить, можно лишь убедить. Она очаровательна и неугомонна, иногда озорная, устраивает различные проказы. Она добрая, никогда не поступает плохо из-за упрямства. О милая, дорогая девочка, иногда импульсивная, но никогда не надоедливая!»
Мама писала так, будто знала, что больше никогда не увидит своей девочки… Жизнь, вероятно, была нелегкой, но я тогда об этом еще не знала. Запомнилось только, как однажды отец, поставив меня на табурет, сказал: «Помни, если что случится, тебя зовут Стелла…» Отец, вероятно, чувствовал, что его арестуют, могут арестовать. А я тогда, кроме своего имени, к сожалению, ничего не запомнила. Зато день нашего ареста помню так хорошо, как будто это было вчера. Стоял яркий солнечный день, и мы ждали папу к обеду. Помню даже, что на обед было картофельное пюре. Время шло, папы не было. Мы с мамой начали волноваться и вышли на улицу. В это время к нашему дому подъехала темная машина и нам приказали собираться. Быстро посадили в машину и куда-то повезли. Помню камеру в тюрьме, битком набитую людьми. Было очень душно, плакали маленькие дети. Как я узнала позже, арестовали 60 мужчин, обвиненных в саботаже, и их семьи. Вот почему нас было так много. Но мамы со мной не было. После пережитых испытаний она тяжело заболела, и ее поместили в тюремную больницу. А за несколько дней до нашего ареста внезапно умерла бабушка, мамина мама, жившая у нас нелегально. При любом звонке или стуке в дверь она должна была прятаться в шкаф и ждать разрешения выйти. И вот в один из таких дней бабушкино сердце не выдержало постоянного страха, и она умерла. Перед моими родителями встала проблема, где и как похоронить бабушку. И даже посоветоваться ни с кем было нельзя. Так и осталась бабушка в шкафу, когда нас арестовали.
…К тому времени, когда нас гнали на вокзал, мама уже поднялась и не расставалась со мной. Она говорила, что нас везут в Германию. А я, маленькая, четырехлетняя девчушка, предлагала ей убежать от немцев. Мама грустно, с печальной улыбкой, смотрела на меня, и гладила по голове.
…Но вот, наконец, поезд остановился. Нас стали выводить из вагонов. Стоя на лесенке, я увидела огромную колонну солдат в серо-зеленых шинелях. Мне стало страшно, и я прижалась к маминой руке. Женщин было много, и мы шли в густой толпе. Когда мы подошли к солдатам, мама вдруг вскрикнула и упала. Я подумала, что она умерла. Дико закричав, я зарыдала. Мама не вставала. Толпа продвигалась вперед и тащила меня за собой. Кто-то взял меня за руку, кто-то успокаивал, гладя по голове, но я была безутешна. Подошли к воротам. Здесь мы довольно долго стояли. Потом мне отрезали косы и облили какой-то вонючей жидкостью. Так я стала узницей концлагеря Равенсбрюк.
…После всего случившегося я видела маму только два раза. Оказывается, она тогда не умерла, а попала в ревир (больничный блок). Помню, одна женщина на руках поднесла меня к раскрытому окну барака. Вечерело. Заходило солнце. Мама сидела у окна, и ее пушистые волосы светились золотом на фоне заходящего солнца. О чем мы говорили, не помню. Но мама все время думала обо мне, так как приготовила мне в подарок «игрушки»: щеточку и кусочек фольги. Я была счастлива и, конечно, ничего не подозревала. Вторично я видела маму только издали, даже не различив хорошенько ее лица. Больше я ее никогда не видела, но верила, что она живет в ревире. Верила до тех пор, пока однажды при входе в барак Клара (пожилая, седая женщина) не сказала мне: «Стелла, твою маму сожгли». К своему удивлению (теперешнему) я восприняла сообщение совершенно спокойно. То ли не поверила, то ли так часто слышала о крематории, что уже не реагировала на это. Но я всегда знала, что мою маму сожгли, и, когда меня спрашивали о ее судьбе, говорила об этом. Я даже знала, что за моим ответом последуют слезы и жалостливые слова, от этого становилось смешно, и мой рот поневоле растягивался в улыбке. Я, конечно, просто не понимала смысла этого страшного слова «сожгли». Ведь мне было тогда только 5 лет.
…Мамы не стало, но меня в лагере всегда оберегали женские руки, я постоянно чувствовала их заботу. Хорошо помню, как женщины прятали меня от фашистов.
…Вот у входа в барак — эсэсовцы. Как спасти ребенка? Одна из женщин сажает меня в мешок, и, рискуя жизнью, проносит мимо них. Мы чуть не столкнулись в дверях. Я с любопытством смотрю в дырочку мешка, не понимая опасности.
…А вот я заболела скарлатиной. Тяжело заболела. Почти все время лежала в беспамятстве. Но, когда бы ни приходила в себя, всегда у моего изголовья сидела женщина с кружкой воды. …Мы, дети, как и взрослые, были вечно голодны. Хлеб казался нам лучшим лакомством. Но даже того хлеба, пополам с опилками, мы никогда не получали столько, чтобы насытиться. Да и этот крошечный кусочек просто так есть было нельзя. Хлеб прилепляли к железной печке—бочке, стоявшей в бараке, и, когда он немного подсыхал,— ели — каждый свой кусочек. Я поступала как все. Но, съев свой кусочек, была голодней прежнего. Воровато оглянувшись, я подбиралась к печке и, видя, что никто не обращает на меня внимания, отрывала чужой кусочек, залезала под кровать и там его съедала. Так я делала 2, а то и 3 раза. Кто-то оставался без хлеба, и я ждала заслуженного наказания, но, к моему удивлению, меня никто никогда даже не ругал. И только теперь, сама став матерью, я поняла: женщины все видели, но оставались голодными, жалея ребенка.
Не таковы были наши мучители, особенно эсэсовки. Помню солнечный весенний день. Мы, ребятишки, вышли погреться на солнышке у барака. Никаких игр мы не затевали: одни были больны, другие — слишком слабы для этого.
И вот, мимо нас, виляя бедрами и поигрывая сеткой с хлебом и салом, идет эсэсовка. Хлеб (белый!) и сало не завернуты. Она останавливается перед нами. Мы все цепенеем. Такого богатства, такой необыкновенной еды, мы давно не видели. А эсэсовка стоит перед нами и вертит сетку с едой. Еда притягивает нас, как магнит железо. Мы невольно, не отрывая глаз от хлеба, начинаем придвигаться все ближе и ближе. Эсэсовка улыбается, как будто поощряет нас. И мы начинаем верить, что она даст нам по кусочку. Дети стоят рядом, не в силах оторвать глаз от того, что их так влечет. Но тут происходит неожиданное. Эсэсовка размахивается и ногой, обутой в хорошо вычищенный сапог, отбрасывает одного из нас. Он летит кувырком, а все остальные разбегаются в стороны. Но фашистка не уходит. Она хохочет и стоит на месте, потряхивая сеткой. И такова сила хлеба и голода, что, несмотря на полученный урок, мы снова собираемся в кружок. Нас неотрывно тянет к хлебу. Снова удар — и очередная жертва отлетает в сторону. И так несколько раз, пока эсэсовке не надоело забавляться беззащитными голодными детьми.
…Даже для нас, детей, уже не было секретом, что Красная Армия близко. Часто слышалась канонада. А однажды загудела сирена и женщины радостно закричали: «Русские самолеты! Русские самолеты!» Все высовывались в окна, махали руками, платками, кричали, плакали, обнимались.
В лагере стало неспокойно. И в это время пришла открытка от моего отца, из которой стало известно, что он попал в Бухенвальд. Я бегала по лагерю, спрашивала женщин и волновалась, кто же ответит отцу? Но всем было не до меня. Лагерь должен был эвакуироваться. Женщины ходили к коменданту просить о детях. Он разрешил взять нескольких. Нас, детей, вместе с вещами везли на лагерной телеге. Однажды ночью началась страшная перестрелка, а утром, когда рассвело, выяснилось, что эсэсовцы исчезли. Но и своих освободителей мы не увидели. Мы продолжали двигаться походной колонной вперед. Еды почти не было, а то немногое, что удалось достать, женщины отдали детям.
…Как-то остановились отдохнуть на большом поле, покрытом свежей травкой и небольшими кустами. Светило солнце. У всех было приподнятое настроение. Говорили о близкой победе, о том, что все поедут по домам. В это время над нами очень низко пролетело несколько советских самолетов. Легко можно было рассмотреть не только красные звезды на крыльях, но и летчиков, машущих нам. Женщины вскочили, обнимаясь и плача от радости. Не успели снова сесть на траву и немного успокоиться, как вдруг появились фашистские самолеты. Они летели так же низко, летчики не могли не видеть, что на поле только женщины и дети, но начали поливать нас пулеметным огнем. Все бросились врассыпную. Меня подхватила какая-то женщина и сунула головой в куст. Было страшно, меня трясло, но потом любопытство превозмогло страх. Подняв голову, я стала следить за самолетами. Пробыли они недолго. Но сколько женщин и детей навсегда остались лежать здесь, убитые жестоко и бессмысленно!
…Довольно долго еще скитались мы по дорогам Германии. Однажды вечером нас настигла страшная бомбежка. Громыхали бомбы, рвались снаряды…
Женщины разбежались, спрятались, а дети остались в телеге посреди дороги. Сбившись в кучу, мы дрожали и плакали. А вокруг был кромешный ад. И вдруг, неожиданно, для нас, уже потерявших всякую надежду, у телеги появилась женщина. Она быстро схватила нас — кого на руки, кого за руку, и побежала с нами в укрытие. Это была Олимпиада Алексеевна Черкасова, тоже узница Равенсбрюка, которую мы в лагере даже не знали. Не один месяц мы, Нина Селидевская и я, провели с ней. Она опекала нас, как мать. С нею мы прожили несколько месяцев, полных разных, не всегда приятных, событий. Прошли долгие годы, а мне не забыть пережитого.
…Бывает, проснусь среди ночи и ясно, как в кино, вижу широкую бурную реку, свинцово-черную, страшную. И мост через нее — огромный, гремучий. Тетя Липа ведет нас с Ниной по этому мосту на другой, невидимый в темноте, берег. Дует сильный ветер, холодный и свирепый. Он будто хочет оторвать меня от спасительной руки и сбросить в реку. И взвывает он так жутко, что я вся дрожу от страха и реву, но никто не слышит моего плача и не видит слез…
Было это, кажется, в Польше. И вроде так давно. Но и сейчас, стоит мне услышать вой ветра, встает перед глазами черный бесконечный мост и эта ужасная дорога… Она никогда не кончается и не становится менее страшной.
…Много дней брела наша толпа к советской границе. После многих приключений тетя Липа — наша спасительница привезла нас с Ниной к себе на Родину в город Брянск. Там она сдала нас в детский дом, а сама уехала разыскивать своего сына, потерявшегося на бесчисленных дорогах войны.
Многих сирот собрали после войны детские дома. Здесь мы жили, учились и… ждали. Каждый надеялся, что он — не сирота, и родители его обязательно отыщут.
Наш дом стоял на высоком берегу Десны. С него хорошо просматривалась дорога на станцию. Кто-нибудь из детей всегда сидел на «наблюдательном пункте» и подавал сигнал при появлении незнакомого человека, направлявшегося к детскому дому. Но счастливые случаи бывали редко… За все 10 лет, что я провела в детдоме, с родителями встретились, увы! немногие.
Очень скудным и недобрым было наше детдомовское детство. Так не хватало нам материнской ласки и простого человеческого внимания. Временами подступала такая тоска, такая безнадежность — хоть вой. Лежишь, бывало, ночью и плачешь в подушку — тихо, чтобы никто не услышал: жаловаться мы не любили и не умели.
Когда становилось совсем невмоготу, я убегала на станцию, садилась в поезд и «зайцем» ехала в Бежицу. Там, в маленьком одноэтажном доме жила тетя Поля Парфенова — племянница тети Липы, с которой я была в лагере. У нее был муж, четверо детей, и жила она очень скудно, но встречала меня всегда ласково и приветливо. Мы садились на лавку у теплой печки, и тетя Поля, обняв меня, расспрашивала о жизни и, если было чем,— всегда угощала. Посидев у нее часок, как бы выкупавшись в доброте и ласке, я торопилась в детдом, пока меня не хватились.
А еще вспоминаются наши вечерние «посиделки». Возникали они стихийно и именно тогда, когда отключали электричество. Воспитатели уходили, мы оставались одни и никто не мог нам помешать, никто не мог нас услышать. Сдвигалось 2—3 кровати, на них, закутавшись в одеяла усаживались девочки. И начинались рассказы о мамах, реже о бабушках. Одна рассказывает, остальные, обливаясь слезами, слушают. Вспоминаем все: случаи из довоенной жизни, разные, дорогие сердцу мелочи, даже наказания; кто как был одет, кто что сказал, кому что купили, праздники, будни — все! Кончает одна, эстафету подхватывает другая, каждый рассказ внимательно выслушивается, и каждая старается припомнить что-то такое, чего не было в жизни других, может быть, даже немного фантазируя.
…И вот мне исполнилось 16 лет. Предстояло важное событие — получение паспорта. А вместе с паспортом — постоянной фамилии, имени, отчества. Я же знала только свое имя… Изобретаем фамилию, год, месяц и место рождения. Год рождения —1939, месяц — 1 мая: «чтобы весь мир праздновал день моего рождения». Место рождения — город, где прошло мое детство. Но как же быть с отчеством? Мне предлагают разные. Но тут я капризна. Предлагают имя Сталина. Пробую: Стелла Иосифовна. Не нравится. Имя Ленина. Пробую: Стелла Владимировна. А что — звучит! Так и стала я Стеллой Владимировной.
…Шли годы, отец не находился, а я все равно продолжала верить — жив, найдется. И вот уже взрослой, прочитав две книги о Равенсбрюке, я начала писать бывшим советским узникам, надеясь, что кто-нибудь из них помнит мою погибшую мать. Женщины не помнили.
Но летом 1961 года в Москве произошла встреча советских и немецких узниц концлагеря Равенсбрюк. Там познакомилась я с руководительницей немецкой делегации Эрикой Вухман. Она помнила меня малышкой в лагере и сказала, что знает женщину — бельгийку, тоже бывшую узницу Равенсбрюка, хорошо знавшую мою мать. Вскоре Эрика прислала мне адрес мадам Клер ван ден Боом. Я тотчас написала Клер письмо, где описала то немногое, что помнила и хранила в себе годами. Пришел ответ с просьбой прислать свою фотографию. Я срочно ее послала и почти радостно стала ждать. Наконец, 22 декабря 1962 года пришло письмо, перевернувшее всю мою жизнь. «Милая девочка,— писала Клер,— ты так похожа на своих родителей, что сомнений быть не может». Она писала, что отец долгие годы искал меня. Сообщила его адрес.
Отец жил в Бразилии, в г. Сан-Паулу. Между нами завязалась оживленная переписка, а спустя несколько месяцев мы смогли встретиться и обняться. Обняться ровно через 20 лет!
Мне очень хотелось посетить Бельгию и особенно город моего раннего детства — Антверпен. Ведь каждого человека тянет в те места, где он родился. И вот моя мечта сбылась. Всебельгийское общество бывших заключенных Равенсбрюка, возглавляемое мадам Клер ван ден Боом, пригласило меня в Бельгию. Жила я у Клер. Почти ежедневно мы навещали наших бывших узниц, и все женщины были так ласковы, так нежны со мною, будто я была их родной дочерью. Многие из тех, кто знал мою мать, рассказывали о ней. Из отдельных, разрозненных картин сложился такой портрет, что душа моя кровью обливалась, понимая: никогда больше не увидеть, не почувствовать мне близость такого человека, каким была моя мама. Анн-Мари, хорошо владеющая русским языком, сказала мне однажды: «Милая девочка, ты за 4 года жизни получила от своей мамы столько любви и тепла, что тебе их хватит на всю жизнь». И это правда. С каждым прожитым годом я убеждаюсь в справедливости ее слов.
Я сама давно мама, и мои дети выросли без войны. Но растоптанное войной собственное детство, горькое сиротство забыть невозможно. И я мечтаю только о том, чтобы никогда — никогда ничьи дети на нашей Земле не переживали того, что несет с собою война.
Источник: Убитое детство: сб. воспоминаний бывших детей-узников фашистских концлагерей/авт. составитель И.А. Иванова, С.В. Никифорова. СПб.: ИНКО, 1993.