17 июля 2009| Бек Александр

Последняя встреча

ПОСЛЕДНЯЯ ВСТРЕЧА

Я сказал: — Всем выйти из комнаты! Старшего политрука Толстунова прошу не уходить.

Минуту-другую длилась толчея в дверях. Затем я остался наедине с Толстуновым. Его шапка и шинель уже висели на гвозде. Отложной ворот гимнастерки был по-домашнему расстегнут. Выпроваживая товарищей, Толстунов со спокойной небрежностью пошучивал, улыбка то и дело прохаживалась по его остроносому лицу, трогала тугие губы. Однако сейчас к нему возвращалась серьезность.

— Что же случилось, Баурджан?

Не таясь, я выложил все. Приказом генерал-лейтенанта Звягина я отрешен от командования. Должен явиться в штаб дивизии. Хочу верить, что дело кончится добром, знаю, что моя честь и моя жизнь спасены, но… Приказ есть приказ. Кто знает, чего мне ждать от Звягина.

— А наш генерал?

— Не сказал про это ни полслова. Только пожелал: «Помогай вам Бог, товарищ Момыш-Улы».

— Ты еще никому не говорил, что отстранен?

— Никому, кроме тебя.

— И не говори.

— Все же я сюда, возможно, не вернусь. Ежели выпадет такая судьба, я рад был бы знать, что ты принял батальон.

— Брось эти думки! Вернешься.

— Говорю на всякий случай. Хотел бы видеть тебя командиром батальона. Тогда, что ни приключись, был бы спокоен.

— А Рахимов? Ведь по должности ему положено заменять командира.

— Федя, я это обдумал. Командир — человек творчества. Война — искусство. Одной исполнительности недостаточно, чтобы командовать. Знать — это еще не все. Надобно делать. Надобно сметь! Рахимов будет отличным помощником тебе. Я попрошу, чтобы ты меня сменил. Генерал с моей просьбой посчитается.

— Ей-ей, ты будто собираешься навовсе. Вернешься же!

— Не знаю. Говорю на крайний случай. Хочу, чтобы душа была спокойна.

— Ладно. Не подведу.

Я крепко пожал жестковатую широкую ладонь Толстунова. Затем отворил дверь, кликнул своих штабников. Они вошли.

— Товарищи, я вызван в штаб дивизии. Меня временно будет заменять лейтенант Рахимов. В батальоне остается и старший политрук Толстунов. Уважайте его авторитет! Авторитет воина! Товарищ Рахимов, понятно?

— Понятно. Слушаюсь. — Чуть помолчав, Рахимов счел нужным прибавить: — Вы правы, товарищ комбат.

Черт возьми, он ответил так, точно слышал наш разговор. Ни тени обиды, задетого самолюбия не мелькнуло в его черных глазах. Да, хорош у тебя. Толстунов, начальник штаба. Эта моя мысленно произнесенная фраза кольнула меня. Неужели и впрямь прощаюсь с батальоном?

Чуткий Бозжанов пристально посмотрел на меня. Сердце-вещун подсказало ему: произошло что-то недоброе. Он встревоженно спросил:

— Товарищ комбат, когда вы вернетесь?

— Сегодня, — спокойно сказал я. — Пожалуй, товарищи, не грех перекусить.

Наконец-то повар Вахитов дождался своего часа. У него было готово и то, и это, и третье, и четвертое, но я помешал ему насладиться хлебосольством:

— Давай быстро. Званых обедов развозить не буду.

Из груды трофеев Рахимов вытащил несколько банок консервов: какие-то анчоусы, омары.

Толстунов поставил на стол бутылки трофейного вина. Я отказался. Стоявший в сторонке коновод Синченко протянул фляжку:

— Стопочку русской, товарищ комбат?

— Налей! Одна не помешает. Чокнемся, товарищи. Ну, как говорится, дай Бог, чтобы не последняя.

Осушив свою посудинку, Рахимов встал.

— Разрешите, товарищ комбат, снарядить вашу экспедицию.

— Экспедицию? Важное нашел словечко.

— А как же? Не с пустыми же руками приедете в штаб дивизии. Я, товарищ комбат, уже дал распоряжение.

— Что же, снаряжай.

Моя «экспедиция» выглядела так: двое конных — это я и Синченко — и два мощных, испускающих мерные выхлопы трофейных мотоциклета с прицепными колясками. Один был вверен сорвиголове, неоднократному в мирные времена участнику гонок, лейтенанту Шакоеву, командиру взвода истребителей танков. Уроженец Кавказа, хранитель взлелеянного там церемониала, каким сопровождается поездка в гости, знаток по части подарков и отдариваний, он заполнил коляску отборными трофеями. Там уместились и чемоданы с бумагами, и лучшее оружие, и фотоаппараты, и, разумеется, редкостные вина.

Нашелся водитель и для второго мотоциклета, тот кто захватил эти машины, подтянутый, строгий Курбатов. Тут прицепную коляску занял плененный капитан. В сумерках, рассеиваемых отсветами снега, его разглядывали бойцы. Бинт чистейшей белизны, очевидно только что положенный в санвзводе, прикрывал один глаз. Другой глаз никого не удостаивал вниманием, глядел лишь напрямик. На бритом, словно окаменевшем лице темнели царапины, густо смазанные йодом. Полоска пластыря пролегла на тяжелом подбородке. Шинель с капитанскими погонами оставалась полурасстегнутой, на ней не хватало двух или трех пуговиц. Капитану была уже возвращена потерянная в бегстве фуражка. Ее торчащая высокая тулья, широкий блестящий козырек как бы подчеркивали, что пленный не согнут, сохранил непреклонность, надменность. Несомненно страдающий от боли, потрясенный, он держался так, будто хотел сказать: «Я схвачен, обезоружен, но моральное превосходство моей нации победителей, расы господ — вы не сможете у меня отнять». Позади устроился не покидавший своего пленника Строжкин. Съехавшая набекрень ушанка открывала белобрысое темя; тонкая в запястье рука держала винтовку; за поясом торчал парабеллум.

Там и сям на полукружии горизонта розовели шапки зарев. Пушечные раскаты поутихали. Но в разных местах еще продолжалась перебранка орудий, подчас вдруг ожесточавшаяся; не кончился боевой день. По шоссе шли со стороны фронта небольшими группами без строя, а то и вовсе в одиночку бойцы; их задерживали наши патрули.

Шевелю повод. Лысанка с места берет хорошей рысью. Сворачиваю с шоссе на боковую дорогу, ведущую к деревне Шишкине. Синченко на гнедом рослом коне и две ровно постукивающие моторами машины движутся за мной. По левую руку, там, откуда доносится словно погремливание жести, темной громадой стоит лес. С опушки появляются то одинокие, то по трое, по четверо люди с винтовками, бредут по снежному полю. Их и здесь останавливают, группируют. Неожиданно слышу:

— Стой! Пропуск!

Осаживаю Лысанку. Подъезжает всадник. Командирские ремни пересекают его грудь. Одна рука на поводе, в другой пистолет. Узнаю начальника политотдела дивизии Голушко. Чувствую, как напряжены сейчас его нервы.

— Момыш-Улы? Эти с тобой? Куда?

— В штаб дивизии. Вызван к генералу.

— Не знаю, застанешь ли его. К Шишкину уже подходили автоматчики. Возможно, штаб ушел. Все штабные командиры и политработники разосланы собирать людей. Сам видишь, какая петрушка.

Повернув коня, начальник политотдела поскакал навстречу понуро идущей от леса веренице. Опять разнесся его громкий, с чуть уловимым мягким украинским акцентом голос:

— Стой! Погоди! Куда? Какого полка?

Я подъехал, прислушался.

— Какой роты? Почему ушли?

— Ничего, товарищ командир, не разберешь. Потерялись. Может, роты уж и нету.

— А там кто дерется? — Голушко указал вперед, где рокотали орудия. — Слышите?

— Немец стреляет.

— По пустому месту, что ли, бьет? Становись! На первый-второй рассчитайсь!

Голушко обернулся ко мне:

— Поезжай, поезжай, не задерживайся, Момыш-Улы. Возможно, из Шишкина тебя еще куда-нибудь направят. И будь поосторожнее, а то как бы тебя наши не подстрелили. Подумают, гитлеровские мотоциклеты.

— Это и есть гитлеровские. Сегодня взяли.

— Ого! Славно! Слышите, ребята? Взяли у фрицев мотоциклеты! Равняйсь! Смирно! За мной!

Я вернулся к своим. Мы тронулись дальше. А слева, со стороны фронта, — кто знает, где сейчас он пролегал! — беспорядочно шли и шли бойцы, словно осколки, остатки полков, раздробленных молотом боя.

Перед Шишкином нас остановило боевое охранение. Здесь окопалась, была готова к обороне комендантская рота штаба дивизии. На краю деревни чернели пятна пожарищ, кое-где пробегали синеватые язычки пламени. Подумалось: наверное, сейчас скажут: «Генерала здесь нет». Должно быть, придется ехать куда-нибудь дальше, в тыл. Однако командир роты снесся с кем-то по телефону, затем дал провожатого.

Несколько минут спустя я подъехал к небольшой бревенчатой избе под железной крышей — обиталищу Панфилова. Наглухо завешенные окна. Стекла потрескались, в иных створках зияла пустота. Неподалеку, возле большой избы, где помещались некоторые отделы штаба, втаскивали на грузовик тяжелый несгораемый ящик. Штаб дивизии, видимо, все же уходил.

Приказав моим спутникам ожидать, я соскочил с седла, пошел к часовому. Почти тотчас, как и в миновавшие времена передышки, на крыльцо выбежал одетый в стеганку лейтенант Ушко, адъютант Панфилова.

— Идите, идите, товарищ старший лейтенант. Генерал уже знает, что вы здесь.

Вот и знакомая мне комната. Небольшая лампочка, работающая от аккумулятора, источала яркий свет. На подоконнике стояла обшитая кожей коробка полевого телефона. Ветерок, проникавший сквозь разбитые, хотя и зашторенные окна, пошевеливал лист газеты на столе. В крытую черным лаком обшивку трюмо угодил шальной осколок. Возле расщепленного дерева был отбит и кусочек стекла. Э, тут, в этой выстуженной комнате, приходилось жарковато. Походная кровать генерала была уже сложена. Рядом лежал обернутый в плащ-палатку объемистый тюк. Генерал, видимо, не собирался здесь ночевать. Из соседней комнаты, не затворив за собой двери (я заметил в глубине капитана Дорфмана, сидевшего над разостланной картой, заметил еще один телефонный аппарат), вышел Панфилов. Его долгополый, ниже колен, полушубок был надет на распашку, концы длинных рукавов генерал вывернул черным мехом наружу, укоротил их, словно для того, чтобы не мешали работать. Что-то в сегодняшнем облике Панфилова удивило меня, оно, это «что-то», как бы не вязалось с обстановкой. Еще не выветрившийся запашок одеколона исходил от генерала. Не прикрытая шапкой седеющая голова была аккуратно подстрижена, морщинистая шея, которую недавно я видел заросшей, свежо поблескивала, — должно быть, по ней сегодня прошлась бритва. Парикмахерские ножницы коснулись и усов, они чернели на чисто выбритой губе двумя четкими квадратиками. В старательно начищенных — наверное, не только щеткой, но также и бархоткой — сапогах генерала отражался бликами свет электролампочки. Одним словом, мне показалось, что наш генерал в этот вечер выглядит щеголеватым.

— Товарищ генерал, по приказанию генерал-лейтенанта Звягина сдал командование батальоном и…

На миг я приостановился. Как я обязан сказать: явился или прибыл? Я произнес:

— Прибыл.

Панфилов чуть прищурился.

— Так-так… Почему не договариваете?

Я не понимал, что он разумеет.

— Почему вы не назвались?

— Виноват… (Подумалось: «Странно, ведь наш генерал никогда, кажется, не был формалистом».) Старший лейтенант Момыш-Улы.

— Какого полка?

Я назвал номер полка.

— Какой дивизии?

— Как?

— Я спрашиваю: какой дивизии?

— Триста шестнадцатой стрелковой.

Панфилов обернулся, крикнул в раскрытую дверь:

— Слышите, товарищ Дорфман? Не знает. Ничего еще не знает.

Затем снова обратился ко мне. Верхняя губа, наполовину скрытая усами, слегка сморщилась, будто удерживая улыбку.

— Ошибаетесь, товарищ Момыш-Улы. Теперь мы именуемся иначе.

Он взял со стола и протянул мне газету. Это был корректурный оттиск завтрашнего номера. Среди столбцов набора еще зияли белые пустоты. На листе выделялось обведенное красным карандашом сообщение, что наша дивизия отныне зовется: Восьмая гвардейская стрелковая.

— С чем, товарищ Момыш-Улы, вас и поздравляю.

Откинув овчинную полу, Панфилов вытащил из брючного кармана значок советской гвардии — я впервые тогда его видел — эмалевое развернутое алое знамя.

— Посмотрите, товарищ. Момыш-Улы. Мне сегодня привезли вместе с газетой. Пока только образец. Я уже примерил. Потом снял.

Он еще повертел значок, полюбовался переливами эмали, водворил в карман. Вспомнилось, как несколько дней назад он помечтал вслух, сказал парикмахеру: «Заработаем гвардейскую, тогда подмоложусь, предамся в ваши руки, обещаю…» Панфилов тоже припомнил ту минуту.

— Приходится обещанное исполнять, — сказал он, — как видите, и побрился и подстригся. Благо, времени у меня сегодня много.

Он вновь удивил меня. Как там? Обрушен ударный кулак немцев, они таранят, рвут нашу оборону, нынешний день, возможно, предопределит исход этого нового гитлеровского наступления, нового рывка к Москве, а у командира дивизии, принявшей удар, опять времени много? Панфилов пояснил:

— Почти с обеда нет связи ни с Малых, ни с Юрасовым. Даже не знаю, держатся ли еще наши в Ядрове. Но вот сижу тут у себя в Шишкине, сижу, что называется, на чемоданах, и ничего, противник пока в гости не пожаловал. А хотелось бы ему, ох как хотелось бы оказаться здесь.

Посмотрев на свою сложенную койку, он продолжал:

— Отделы переехали, а мы вот с товарищем Дорфманом еще, может быть, тут заночуем.

Панфилов поддернул опущенные вывернутым черным мехом рукава своего распахнутого полушубка — генералу, наверное, не терпелось поработать, — обернулся к зеркалу, которое, несмотря на удар, не просекли трещины, распрямил плечи, коснулся пальцами усов. Он еще ничего не сказал обо мне, о моем вызове. Я молча ожидал его слов.

В комнате опять объявился Ушко.

— Товарищ генерал, к вам с подарками лейтенант Шакоев. Разрешите?

— Мы, товарищ генерал, — произнес я, — кстати, прихватили с собой на мотоциклете и пленного капитана.

— У вас уже и мотоциклетка на ходу?

— Да. Со мной две. И еще две в батальоне.

— Гм… Выйдем-ка посмотрим.

Панфилов уже застегивал полушубок, нетерпение, жажда дела, неиссякаемое живое любопытство влекли его на улицу.

С подарками вторгся Шакоев. Он смело водрузил на стол свою увесистую ношу — узел из немецкой плащ-палатки с маскировочными бурыми и зелеными разводами. Затем черноусый дагестанец лихо вытянулся.

— Товарищ генерал, бойцы и командиры, — с расстановкой, со вкусом рапортовал он, — первого батальона Талгарского полка…

— Спасибо, — прервал генерал. — Всем вам спасибо.

Тотчас он перешел к делу:

— Везите, товарищ Шакоев, пленного и все захваченные документы в деревню Гусеново, в разведотдел. И побыстрее. Вы меня поняли?

Вместе с Панфиловым мы вышли на улицу. Впереди, главным образом на левом краю небосклона, по-прежнему розовели размытые пятна зарев. Нет, пожалуй, не по-прежнему. Иные сникли, потускнели. И пальба заметно улеглась. Пушки вели уже редкий огонь. Вот глухо протрещала колотушка пулемета. Слабо донеслась еще одна пулеметная очередь. Панфилов глубоко вобрал морозный воздух.

— Устояли, — проговорил он. — Где, что, как — почти ничего еще не знаю, но устояли, выдюжили, товарищ Момыш-Улы.

У калитки на заснеженной дороге темнели силуэты двух коней и наши два мотоциклета. Курбатов и Строжкин стояли с винтовками, взятыми к ноге. Как и ранее, в прицепе сидел, будто нахохлившийся, пленный в своей встопорщенной фуражке. Торчал поднятый воротник его шинели.

— Встать! — резко скомандовал по-немецки Шакоев. — Перед вами генерал!

Капитан-гитлеровец поднялся, пошатнулся, — наверное, затекли ноги, — но удержал равновесие, переступил через борт коляски, вскинул голову, опустил руки по швам.

— Э, как его разукрасили, — вглядываясь, сказал Панфилов. — Он у вас, товарищи, кажется, совсем закоченел.

Шакоев ответил:

— Пусть, товарищ генерал, его русский морозец проберет.

— Негоже мучить пленного. Товарищ Ушко, принесите ему что-нибудь, хотя бы ватник.

Ушко направился в дом.

— Товарищ генерал, — раздался новый голос, — разрешите обратиться?

Сержант Курбатов.

— Да, да, товарищ Курбатов, говорите.

— У нас тут его чемодан. Оттуда можно взять.

Не обиженный силой и сметкой, сержант ловко достал большой кожаный с металлическими наугольниками чемодан, положил на жестяную обшивку прицепа.

— Мы поглядели, товарищ генерал, а тронуть ничего не тронули.

Курбатов откинул крышку чемодана, посветил карманным электрофонарем. Сверху аккуратно лежала белая, тончайшей шерсти, так называемая оренбургская шаль. Под шалью обнаружилось женское шелковое белье, женские цветные блузки, туфли.

— Гм… Не буду я с ним разговаривать. Бросьте обратно. Это вы, товарищ Курбатов, его изловили?

— Нет. Боец Строжкин. Вот он, товарищ генерал.

— Строжкин? Из Алма-Аты?

— Москвич! — звонко ответил Строжкин.

Панфилов не скрыл радости:

— Из пополнения? Вот это подарок! — Он подумал. — У нас, товарищи, нынче такой день, после которого уже не будем разделяться на новеньких и старых. Нынче у нас…

Он не договорил. С крыльца с ватником в руках бежал Ушко.

— Товарищ генерал, вас к телефону. Звонит комиссар семьдесят третьего…

— А, отыскались… Так поезжайте, товарищ Шакоев. Киньте это господину из грабьармии… До свидания, гвардейцы! Пойдемте со мной, товарищ Момыш-Улы.

В комнате уже с порога было слышно квохтанье мембраны. Слегка отстранив трубку от уха, у аппарата стоял капитан Дорфман в туго стянутой поясным ремнем, нигде не наморщенной шинели. Близ телефона на краю стола (узел трофеев, что там высился, был уже убран) Дорфман пристроил свою постоянную спутницу — раскрытую черную папку, в которой хранилась оперативная карта.

— Минутку, — произнес он, — передаю трубку хозяину.

Панфилов придвинул к телефону стул, присел, не позабыл обратиться к нам: «Садитесь, товарищи, садитесь!» — и взял трубку.

— Товарищ Лавриненко? Долгонько ждали от вас вести… Слушаю, слушаю. Не торопитесь.

В мембране опять заклокотал голос. Панфилов время от времени вставлял вопросы:

— А штаб полка? В котором часу это случилось? Кто же вас прикрыл?.. Какие же там еще нашлись у нас силенки? Дайте-ка, товарищ Дорфман, карту.

Положив карту на колени, он продолжал слушать.

— И Угрюмов? — Лицо Панфилова сразу стало будто старше, резче обозначились складки вокруг рта. — И Георгиев? У моста? Вижу. В живых кто-нибудь остался? Погодите-ка, помечу.

Генерал повернулся к Дорфману, хотел, видимо, что-то сказать, но лишь обвел карандашом точку на карте. И опять стал слушать. Тень сошла с его лица, привычка, жестокая и спасительная привычка солдата, позволяющая утолять голод, порой даже гуторить на поле брани рядом с павшими, взяла свое, Панфилов уже снова мог улыбаться и шутить.

— Располагайтесь, товарищ Лавриненко, на ночлег. Я? Нахожусь на прежнем месте. Да, преспокойно здесь сижу.

Удерживая усмешку, верхняя губа Панфилова опять чуть сморщилась. Легко угадывалось, что ему было очень приятно произнести эти слова.

— Отчасти, товарищ Лавриненко, благодаря вам, — тепло добавил Панфилов.

— Завтра вы меня тут смените. Вы поняли? Оставляю вам трюмо, к сожалению подбитое.

Теперь интонация Панфилова была шутливой. Поражала эта быстрая смена выражений лица, оттенков тона, эта, отважусь сказать, раскрытая душа генерала. Вот опять тон изменился:

— Объявите, что дивизии сегодня присвоено звание гвардейской. Да. Восьмая гвардейская стрелковая. Всех поздравьте от меня. Передайте, что каждому жму руку, каждому говорю спасибо!

Панфилов мягко, без стука, положил трубку, вернул Дорфману карту.

— Помните, товарищ Момыш-Улы, лейтенанта Угрюмова?

Я кратко ответил:

— Да.

Конечно, еще бы мне не помнить курносого веснушчатого лейтенанта, которого повар Вахитов однажды обнес кашей, на вид деревенского парнишку — парнишку с рассудительной речью и крепкой рукой.

— Погиб… А политрука Георгиева знавали? Тоже погиб. Почти весь этот маленький отрядец сложил головы. Но не пропустил танков. Девять машин подорваны, остальные ушли. Видите, товарищ Дорфман, дело просветляется. Но и загадок еще много. — Панфилов почесал свой подстриженный затылок. — Вроде бы книга с вырванными страницами. Надо, чтобы эти страницы не пропали. Надо их восстановить. Прочесть эту книгу.

Разложив на столе карту, он некоторое время еще беседовал с Дорфманом. Потом взглянул на меня.

— Идите, товарищ Дорфман. Поработайте.

— Слушаюсь. Извините, товарищ генерал, но не пора ли…

— Переселяться? Это успеется. Спасибо, что заботитесь. Идите.

Панфилов остался со мной наедине.

— Загадок много, — повторил он.

И по знакомой мне манере повертел в воздухе пальцами. Этот жест нередко сопровождал его размышления вслух.

— Ведь совсем мальчик…

Я мгновенно догадался: он разумел Угрюмова.

— Оголец… Я знал, товарищ Момыш-Улы, что у него за душой кое-что есть. Но этого… Этого не ждал.

Он подался ко мне, с интересом в меня всматривался, явно желая услышать мое мнение. Но что я мог ему сказать? Протянулась минута молчания.

— Ну-с, товарищ Момыш-Улы, доложите, что вы… — Панфилов прищурился, мелкие морщинки разбежались от уголков глаз, — что вы натворили. И не спешите. Я не тороплюсь.

Я не стал докладывать. Описал тактику немцев, решивших перебить издалека минометным огнем окопавшихся в поле защитников станции Матренино. Сказал, какими гнетущими были сообщения о потерях. Поведал о своих колебаниях, о встрече с раненым бойцом, изрекшим солдатскую мудрость: «Так держать — значит не удержать».

Панфилов слушал, ни разу не перебив.

Однако мне все же пришлось прервать доклад. С улицы донесся звук мотора, хлопнула автомобильная дверца. Панфилов поднялся. Я тоже встал. Додумалось: не Звягин ли сейчас войдет?

Вошел лейтенант Ушко.

— Товарищ генерал, опять корреспонденты. Очень просятся.

Панфилов достал часы, взглянул.

— Те самые?

— Да. Торопятся в Москву. Я им сказал, что сегодня вы не сможете.

— Гм… Я им обещал. Утром обещал, когда они привезли вот это. — Он опять вынул значок «Гвардия», повертел. — Надо бы их понапутствовать. Нет, сейчас оторваться не смогу. Пусть извинят. Передайте, товарищ Ушко, мои извинения.

— Есть!

Однако, едва мы снова сели, едва Панфилов выговорил: «Продолжайте, товарищ Момыш-Улы, продолжайте», — как опять предстал Ушко:

— Товарищ генерал, я им все сказал. Они просят…

— Ну, ну…

— Просят, чтобы вы разрешила им войти и задать только один вопрос.

— Только один? — Панфилов рассмеялся. — Хитры на выдумку. Что ж, придется отдать должное военной хитрости. А, товарищ Момыш-Улы? Он вопросительно на меня посмотрел, словно требовалось мое согласие. Потом пошел к двери, раскрыл.

— Пожалуйте, товарищи. Хотелось бы с вами основательно потолковать, но… Так и условимся: один вопрос. Прошу, прошу…

Первым шагнул в комнату капитан Нефедов, корреспондент журнала «Фронтовая иллюстрация». Шапка прикрывала его льняной зачес. Новенький, изжелта-белый, еще пахнущий дубленой овчиной полушубок был кое-где испачкан глиной. Видимо, вместе со своим фотоаппаратом, что сейчас на тонком ремешке висел в кожаном футляре на груди, Нефедов побывал в укрытиях, притискивался к земле. Жизнерадостная, чуть смущенная улыбка, делавшая заметными ямочки на разрумяненных щеках, свидетельствовала, что капитан был удовлетворен своим рабочим днем. Нефедов козырнул генералу.

— Добрый вечер, товарищ… — Панфилов прищурился, узкие, монгольского разреза, глаза засмеялись, — товарищ Поворот Головы.

Тотчас негромко заговорил спутник Нефедова, обмундированный в ладный, уже мятый-перемятый короткий кожушок, не мешавший шагу. На обветренном досмугла лице проступила однодневная темная щетинка.

— Как? Как вы, товарищ генерал, сказали?

Панфилов усмехнулся:

— Это ваш вопрос?

Ваш коллега-бумагомаратель — назовем его Гриневичем — не терялся.

— Товарищ генерал, помилуйте… Пока только переспрос.

— Гм… О повороте головы сейчас некогда, к сожалению, философствовать. Хотя, раз уже коснулись… Товарищ Нефедов однажды узрел сходство между нами, — и он показал на меня. — Не похожи, а поворот головы тот же…

Кстати, познакомьтесь, товарищ Гриневич, с командиром моего резерва товарищем Момыш-Улы. И, пожалуйста, товарищи, садитесь. Хоть на минутку, а присядьте: в ногах правды нет.

Вошедшие расположились на стульях. Гриневич вернул генерала к его мысли:

— Итак, сию мудрость…

— Да, скажу об этом кратко. Не похожи на своих отцов сыны, которые нынче дерутся. А поворот головы тот же! Вы меня поняли?

По своей манере генерал подался к собеседнику, словно для того, чтобы получше рассмотреть, действительно ли понята, схвачена эта полюбившаяся Панфилову фраза.

— Ну-с, давайте ваш вопрос. Неожиданно обладатель короткого кожушка поднялся. Раньше его походка, движения, говорок были неторопкими, теперь в нем пробудилась быстрота.

— Товарищ генерал, вы уже ответили. Больше задерживать вас не будем.

— Уже ответил?

— Да. У меня к вам был вопрос: как в одном-двух словах выразить смысл, итог сегодняшних боев? Эти слова вы уже сказали! Спасибо. Мне ясно, как писать. Товарищ генерал, разрешите идти?

Панфилов встал. Ворот расстегнутого полушубка прикрывал несильную, изборожденную морщинами шею. Сейчас она была немного склонена. Складка губ казалась угрюмой. Что он, утомлен? Или недоволен? Кем?

— Вам, товарищ Гриневич, значит, ясно?

— Статья прояснилась, товарищ генерал. Еду писать.

Молчание. Черт возьми, почему Панфилов не отпускает корреспондентов? — А вот мне неясно, — проговорил он.

Сутулясь — голова по-прежнему была упрямо склонена, — Панфилов прошелся.

— В одном-двух словах? Нет, товарищ Гриневич, мы с вами эту задачку не решили. Поворот головы? Гм… Это можно отнести ко всей войне, ко всей нашей жизни, по нынешний денек…

Палец Панфилова коснулся газеты, которую по-прежнему потрагивали продувающие комнату невидимые струйки.

— Нынешний денек, семнадцатое ноября, что-то еще в себе таит…

Он почесал в затылке, снова прошелся, остановился перед смуглым корреспондентом, взглянул ему в глаза, увидел в них внимание, улыбнулся, опять заговорил:

— Кажется, у Вольтера в каком-то письме сказано, извините, мол, что пишу длинно, быть кратким не хватает времени. Могу лишь повторить это изречение.

Вновь протекла тихая минута. Корреспонденты вели себя умно: молчали. Панфилов поддернул рукава.

— Товарищ Гриневич, у вас карта с собой?

Извлеченная из планшета журналиста топографическая карта мгновенно оказалась на столе. Панфилов обернулся ко мне:

— Товарищ Момыш-Улы, вы тоже придвигайтесь.

С карандашом генерал постоял над картой.

— Да, мне, товарищи, неясно… Неясно, откуда они взялись, эти мои резервы?

Он опять посмотрел на меня:

— Сегодня, товарищ Момыш-Улы, вы, наверно, удивились: почему я не приказал вам бросить роту из Горюнов в Матренино? Признавайтесь, было? А ведь в этот час ожидал, что на вас, на ваши позиции в Горюнах, выйдет противник, прорвавшаяся танковая группа.

Панфилов показал на карте район сосредоточения танковой дивизии немцев, провел черную стрелу, прободавшую — он это схематически наметил — переднюю черту дивизии.

— Здесь, — продолжал он, — танки проложили себе путь через наши артиллерийские заслоны. Конечно, за это уплатили. Но прошли.

Далее он сказал, что танки открыли этим себе выход на Волоколамское шоссе. Немецкая пехота наступала по обеим сторонам шоссе, чтобы обеспечить продвижение танков по основному большаку.

— Думалось, товарищи, вот-вот защелкают наши противотанковые пушки в Горюнах, вступит в дело узелок обороны на шоссе. Но туда танки не добрались. Объявился какой-то неведомый резервик, который принял их удар. И не дал им дороги. Кто же это сделал? Пока не ясно. Связь со штабом полка прервана. Артиллерии у меня тут не было. Горсточка пехоты? Еще вчера, товарищи, военная грамота… — Панфилов покосился на меня, в его прищуре мелькнула улыбка. — Военная грамота, пожалуй, не допускала таких случаев. А?

Панфилов разговорился. Несомненно, ему хотелось не только добросовестно ответить корреспондентам, но и удовлетворить собственное побуждение, излить мысли. Его шея распрямилась, сутуловатость перестала быть заметной. В распахе полушубка на свежем, проутюженном кителе виднелись боевые ордена. Его обычное, похмыкивание в эти минуты исчезло. Он легко поворачивался, легко переступал в своих начищенных до глубокого блеска сапогах, опять был помолодевшим, счастливым, щеголеватым — таким он мне и запомнился по этой последней нашей встрече.

Снова его карандаш помечал карту. Вот здесь кто-то — опять-таки пока не ясно, кто же именно, — прикрыл перестроение батальона, подвергшегося нападению с тыла. Откуда взялось это прикрытие, этот еще один неведомый, непредусмотренный резерв? А легонькие пушки, которые долгими часами, захлестнутые со всех сторон противником, еще жили, дрались! А отряд истребителей танков под командой лейтенанта Угрюмова и политрука Георгиева! Генерал не мог не рассказать об Угрюмове:

— Хлопчик, малец! И остановил со своими бойцами двадцать танков. Погиб. Самоотверженно, осмысленно погиб.

Я понимал: Панфилов вернулся к тем же думам, которые стал было высказывать наедине со мной. Сейчас он как бы сам себя спросил:

— Откуда у него, этого мальчика, нашлись эдакие душевные резервы?

— Поворот головы? — негромко вымолвил Гриневич.

— Не только, не только… О повороте головы я, дорогой товарищ, и вчера хорошо знал. Но сегодня… Как охарактеризовать это сегодня? — Подняв руку, Панфилов в затруднении щелкнул пальцами. — Я, товарищи, готовился к этим боям, имел тактический замысел, план, готовил бойцов. Без бойца ведь любой замысел — пустое. Однако все, о чем я думал, чего добивался, все превзойдено.

Приподнятая рука генерала замерла. Загорелые пальцы опять сложились щепотью. Что он, снова щелкнет? Нет, пальцы остановились. Он воскликнул:

— Вот вам, товарищ, это слово! Превзойти! — Панфилов повторил раздельно: — Пре-взой-ти! Бойцы и командиры превзошли все, чего от них мог я ожидать. Превзошли себя! Таков, пожалуй, и был мой негаданный резерв. Вы поняли?

Он подумал, добавил:

— Конечно, у меня только предварительные сведения. Давно не имею связи со штабами двух полков. Не знаю, где командиры этих полков. Живы ли? Многого не знаю. И слово «превзойти» тоже предварительное. Потом отыщем что-либо посодержательнее, поточнее. Может быть, и поскромнее. Впереди еще нелегкие деньки. Будем это знать! И все-таки… Все-таки сейчас не подвертывается другое слово. Только это — «превзойти»! Ну-с, теперь, товарищи, я с чистой совестью могу сказать вам: до свидания.

Он потянулся к карте, хотел ее сложить, но задержал на ней взгляд.

— В темноте будем выводить войска на следующий рубеж… Отойдем, нигде не позволив врагу прорвать фронт дивизии.

Панфилов вручил карту владельцу.

— Итак, товарищи, до встречи. Доброго пути!

Вновь обнаружив в улыбке свои ямочки, Нефедов сдернул через голову ремешок фотоаппарата.

— Товарищ генерал, разрешите, я вас тут сниму? Вот как вы стоите! В полушубке! Рядом с этой выбоинкой! — Он указал на трюмо. — Товарищ генерал, надымлю немного магнием. Но здесь живо проветрится.

— Э, днем немец отсюда нас выкуривал, а теперь, извольте-ка, этим займетесь вы? Избавьте, товарищ Нефедов. Не надо.

— Товарищ генерал, ведь замечательный сюжет.

— Ничего. Есть позамечательней! Поезжайте-ка через Гусеново. Там в разведотделе найдете пленного гитлеровского капитана. Отборный экземпляр. Возможно, застанете и бойца-москвича Строжкина, который его взял. — Панфилов посмотрел на часы. — Застанете! Сейчас туда позвоним. Сфотографируйте их вместе. Юноша-боец ведет обезоруженного здоровенного разбойника, командира батальона. Москва этому порадуется. А меня, товарищ Нефедов, снять еще успеете. Загляните завтра. Выйду на волю, на морозец, прихвачу товарищей, вот вы и щелкнете. Ну, по рукам!

Корреспондент в коротком кожушке упрятал карту.

— Нефедов, не приставай. Товарищ генерал, спасибо вам за слово!

Оба откозыряли. Гул заведенного мотора. Машина укатила.

Сказав мне «подождите», Панфилов удалился в соседнюю комнату, откуда во время беседы с корреспондентами иной раз заглушенно долетал голос капитана Дорфмана, разговаривавшего по телефону.

За притворенной дверью генерал провел примерно минут десять. Порой невнятно доносилась его хрипотца. Разумеется, я не прислушивался. Наконец генерал вернулся.

— Сидите, сидите.

Он прошелся, озабоченно сказал:

— Еще не обнаружились ни Малых, ни Юрасов.

Сев возле меня, Панфилов достал, раскрыл коробку папирос «Казбек».

— Берите. Покурим, товарищ Момыш-Улы.

Чиркнув спичкой, он поднес мне огонек. Его неначальственная, нечиновная манера позволила мне спросить:

— Товарищ генерал, где же ваша зажигалка?

— А, зажигалка? — Он почему-то лукаво прищурился. — Подарил сегодня одному человеку. Сказал ему, что подарок со значением. А когда-то хотел преподнести вам. Тоже со значением. Вы меня понимаете?

Да, я понимал. Даже и сейчас, перед тем как вернуться к нашему прерванному разговору, Панфилов двумя-тремя фразами, дружелюбным прищуром как бы вновь расположил, согрел, настроил меня.

— Ну-с, продолжайте, продолжайте, товарищ Момыш-Улы.

Я без утайки рассказал, что решил рискнуть тем, что дороже жизни, — своей честью командира. Описал, как был отдан приказ, как помог мне Толстунов, как удалась наша контратака. Сказал и о звонке Звягина, не скрыл того, что, еще не сдав деревню, доложил: «Сдана!»

— Уже не мог отступиться, загорелся. Приказом генерал-лейтенанта Звягина был отстранен, но все же до вечера командовал.

— Гм… Значит, воевали на два фронта? И с противником, и со своим старшим начальником?

Едва он это сказал, мне вспомнилась минута, пропущенная в моем исповедном объяснении.

— Товарищ генерал, извините, упустил… Я увидел вашу руку и решился.

— Какую руку?

Из бокового кармана своей стеганки я вытащил красную книжку боевого устава, отыскал страницу, где тремя штришками, принадлежавшими Панфилову, был помечен пункт об инициативе.

— Вот… Увидел три черточки, которые вы провели, и в этот миг принял решение.

Неожиданно Панфилов рассмеялся:

— Хотите на меня переложить?

— Товарищ генерал, вовсе не переложить. Прошу поверить: так оно и было.

— Следовательно, и я там находился вместе с вами?

— Да, — твердо сказал я. — Вы, товарищ генерал, были со мной. Вы мной управляли.

— Ой, вас занесло! Соблюдем меру.

— Товарищ генерал, вы же говорили: управление — уяснение задачи!

Панфилов опять засмеялся. Видимо, эта формулировка, которую мы столько раз от него слышали, была ему сегодня очень по сердцу. Я продолжал:

— Товарищ генерал, я с вами правдив. Вы мне поставили задачу: удержаться до двадцатого! Если бы не это, то сегодня, семнадцатого, я имел бы право потерять в честном бою роту, имел бы право и сам с честью погибнуть. Но в мыслях было: до двадцатого! И я все собрал. И пришло решение.

Панфилов погладил большим пальцем раскрытую книжечку устава.

— «Упрека заслуживает не тот…» Что же, товарищ Момыш-Улы, не отпираюсь. Согласен, беру на себя половину вины. Но и половину удачи. Горе и радость пополам. Идет?

— Благодарю вас, товарищ генерал.

— Но как нам понять, расценить этот бой? Случайно удавшаяся авантюра? Нет. Закономерность? Да, в этой удаче есть закономерность. Вы, товарищ Момыш-Улы, использовали слабости противника.

Казалось, Панфилов с кем-то спорил, находил аргументы.

— Однако, товарищ Момыш-Улы, приказ есть приказ. Ночью буду у командующего. Наверное, увижу и товарища Звягина. Доложу командующему обо всем. Отменять приказание не могу, но приостановить решусь. Поезжайте к себе. Я вам ночью позвоню. Эту вашу книжечку оставьте. — Он опять взял устав, повертел. — Пусть взглянет командующий.

— Разрешите ехать?

— Не торопитесь. Еще вас задержу немного.

Панфилов вновь пошел к двери, ведущей в соседнюю комнату, откуда по-прежнему время от времени слышался неразборчивый говорок Дорфмана, взялся за ручку и вдруг круто, по-молодому, обернулся.

— Значит, побывал у вас сегодня?

Он засмеялся. И, не ожидая ответа, толкнул дверь, скрылся за ней.

Воспользуемся несколькими минутами его отсутствия. Выскажу свое понимание Панфилова — понимание, в котором слиты и мои мысли того ноябрьского вечера, и думы, пришедшие позднее.

Вот я провел с ним полчаса. Дважды и трижды я уловил его новый не примеченный мной ранее жест — он поддергивал рукава, тяготясь отсутствием дела. Весь этот день, который, возможно, предрешал исход предпринятого еще раз немецкого рывка к нашей столице, судьбу второго тура битвы за Москву, день массового героизма — под таким названием он вписан в историю войны, — Панфилов провел в деревне Шишкине, почти лишенный возможности управлять войсками. Телефонные шнуры, соединявшие генерала с подчиненными ему штабами, теми, что оказались в круговерти боя, были порваны, посечены. Немецкие удары искромсали фронт дивизии. Там и сям наши уцепившиеся группы, потрепанные батареи, роты, взводы дрались как бы без управления. И все же оно, управление войсками, управление боем, существовало.

Массовый героизм — не стихия. Наш негромогласный, неказистый генерал готовил нас к этому дню, к этой борьбе, предугадал, предвосхитил ее характер, неуклонно, терпеливо добивался уяснения задачи, «втирал пальцами» свой замысел. Напомню еще раз, что наш старый устав не знал таких слов, как «узел сопротивления» или «опорный пункт». Нам их продиктовала война. Ухо Панфилова услышало эту диктовку. Он одним из первых в Красной Армии проник в небывалую тайнопись небывалой войны.

Оторванная от всех маленькая группа — это тоже узелок, опорная точка борьбы. Панфилов пользовался любым удобным случаем, чуть ли не каждой минутой общения с командирами, с бойцами, чтобы и так и эдак растолковать, привить нам эту истину. Он был очень популярен в дивизии. Разными, иногда необъяснимыми путями его словечки-изречения, его шутки, брошенные будто невзначай, доходили до множества людей, передавались от одного к другому по солдатскому беспроволочному телефону. А раз бойцы восприняли, усвоили — это уже управление.

Мы не вправе сказать, что Панфилов командовал, например, взводом или ротой. Один автор ухитрился даже дать ему в руки гранату. Чепуха! Но все же Панфилов командовал! Он воспитал свою дивизию, сделал нашим общим достоянием свой замысел, план, свое проникновение в особый склад современного оборонительного боя, задачу грядущего дня.

И этот день настал. Рука, голос командира дивизии уже не достигали разрозненных очагов боя. Но боем управляла его мысль, уясненная и командирами и рядовыми. В таком смысле подвиги панфиловцев — его творение. Так мы будем верны исторической правде.

По отрывочным сведениям, а то и по звукам, по отличительному своеобразию пальбы, по всяким иным признакам Панфилов следил, как оправдывается то, что он задумал, загадал. Все, все было оправдано — риск внове примененного построения обороны, неустанное воспитание войск, чему он отдавал себя.

В тот вечер, о котором идет речь, он это уж знал, однако скромность не разрешала ему говорить о себе. Но заговорил я, выразил то, что являлось для него трепетом сердца, смыслом жизни. И ему это было приятно.

Здесь, думается, ключ к сокровенному миру, к переживаниям Панфилова. В кажущемся хаосе боя не только сбывался его план, но и разительно выявлялось нечто, чему он нашел наименование: превзойти! Да, вся его жизнь солдата. Жизнь коммуниста, все, все было оправдано.

Меня заставил встрепенуться стук копыт, оборвавшийся возле крыльца.

Снова промелькнуло: Звягин?

Со двора донеслось:

— Генерал у себя.

Слегка осипший голос принадлежал долговязому артиллеристу полковнику Арсеньеву. Покинув седло, полковник вошел, чуть подволакивая плохо гнущуюся ногу. Его шапка и длинная шинель заиндевели. Тотчас появился и Панфилов.

— Николай Викентьевич, прошу.

— Холодище! — произнес Арсеньев.

Стянув шерстяные варежки, он с силой потер красноватые руки.

— Не раздевайтесь. У нас здесь тоже не теплынь.

Полковник заметил меня:

— А, Момыш-Улы? Поминали тебя лихом.

— Лихом? — переспросил Панфилов.

— Так точно… Мы уже начали отход. А его герои… — Арсеньев ткнул пальцем в мою сторону, — его герои не пущают. — Выходец из стародворянской семьи, потомственный военный, Арсеньев любил иногда употреблять эдакий простецкий оборот. — Крутые у тебя, Момыш-Улы, мужички. «Стой, занимай позицию, копай землю!» Пока я не приехал, так ни одну запряжку и не пропустили.

Казалось, он меня поругивал, но осипший голос рокотал спокойно, одобрительно.

— Хотел дать твоим молодцам взбучку, но вот чем откупились.

Длинные узловатые пальцы полковника извлекли из шинельного кармана бутылку с иноземной этикеткой.

— Мартель! — объявил он. — Настоящий, выдержанный! Пришлось сказать: «Спасибо, ребята!»

В этой говорливости полковника чувствовалась душевная взвинченность, уже спадавшая, уже как бы сопровождаемая вздохом облегчения.

— Они меня тоже одарили, — тепло сказал Панфилов. — Пройдите, Николай Викентьевич, к Дорфману. Кстати, полюбуйтесь там трофеями. И, пожалуйста, выбирайте, что понравится. Это будет память о деньке… С товарищем Момыш-Улы я сейчас закончу…

Полковник поставил на стол привезенную бутылку, выразительно крякнул и, уже не подволакивая, а твердо ставя ногу, не спеша прошагал в другую комнату.

Долгим дружеским взглядом Панфилов проводил своего постоянного сподвижника, командира пушек.

— Дайте вашу карту, товарищ Момыш-Улы.

Я разложил свою карту.

— Что же вам надлежит сделать? Во-первых, ночью вы будете пропускать черед свои боевые порядки наши отходящие войска. У вас это предусмотрено?

— Да, товарищ генерал.

На карте Панфилов показал мне следующий рубеж обороны дивизии. Он пролегал уже позади Горюнов.

— Но всю эту полосу, — продолжал генерал, — которую мы сегодня держим, противник отнюдь не получит без борьбы. За каждый лесок, за каждую деревушку постараемся взять плату. Не заплатит — не продвинется. Так и будем обескровливать, лишать наступательной способности.

Уже не один раз Панфилов разъяснял мне принятую нашей армией тактику в сражении под Москвой. И все же считал нужным вновь и вновь повторять это. Стоя теперь возле меня в своем распахнутом долгополом полушубке, он опять, слегка подавшись ко мне, вглядывался, слежу ли, понимаю ли я.

— Завтра, товарищ Момыш-Улы, вы еще не почувствуете одиночества.

Возможно, дышаться будет легче, чем мы с вами позавчера предполагали. Но случиться может всякое. Посмотрим, введет ли он завтра резервы. — Панфилов опять соображал вслух. — Рота Заева у вас на прежнем месте?

— Да, на отметке.

— Пусть будет наготове перейти в Горюны. Не исключено, что завтра придется прикрываться со стороны Шишкина. Но еще повременим. Вы поняли?

Карандаш генерала опять касался топографических значков на моей карте. Счастливый, что дивизия устояла, выдержала таранные удары, Панфилов не зарывался, не бахвалился, расчетливо, трезво вникал в завтра. Он сказал об артиллерии, которая вместе с моим батальоном будет драться в Горюнах. Но в последний момент, пока еще не захлопнется путь отхода по шоссе, она уйдет.

— А у вас, товарищ Момыш-Улы, прежняя задача: держаться до двадцатого. В ночь на двадцатое снимайтесь, уходите. Сегодня уже верю: свидимся. Ну…

Он протянул мне руку. Последний раз на меня смотрели его узкие, монгольского разреза, глаза. В них искрилась вера. ВЕРА! Опять большими буквами пишите это слово! Как и позавчера, он произнес:

— Иди, казах!

 

НОЧЬ НА ВОСЕМНАДЦАТОЕ НОЯБРЯ

Баурджан смолк.

Мы опять сидели на открытой солнцу гривке близ скрытого в лесу блиндажа-погреба, где пришлось обитать сыну степей Казахстана, герою этой книги. Из костерика тянулся по ветру смолистый дым хвои, отгонявший комаров.

Неожиданно, как случалось и прежде, Момыш-Улы запел. Я разобрал уже однажды слышанное: «Иван, Иван, на твоем костре я загорался…»

Сейчас смысл этих слов был мне понятнее. Положив точеные темные кисти на рукоять упертой в землю шашки Баурджан смотрел перед собой. Вот он проронил:

— Еду к себе от генерала…

И опять сопроводил отрывком песни встающие в памяти картины.

И продолжал повесть.

— Ухабистая полевая дорога влилась наконец в Волоколамское шоссе. Здесь оно уже сбежало с высотки, где смутно темнели Горюны, устремилось на восток, в наши тылы. У скрещения я остановил коня, смотрел несколько минут.

Что это? Разбитая армия? Идут люди в шинелях — идут усталые, повесив головы, без строя, маленькими группами. Винтовки за плечами будто гнут бойцов к земле. Иные садятся на обочины, ложатся, вытягиваются на снегу. Но лежат недолго. Поднимаются, тащатся, дальше, стараясь из последних сил отдалиться от чего-то страшного. Поднимаются то молча, то с похожим на стон «эх» и идут, идут в сторону Москвы.

Прошел небольшой отряд в строю — не поймешь, рота или взвод, — с командиром впереди. И опять в беспорядке тянутся отбившиеся от своих подразделений истомленные, вымотанные люди.

Вот кто-то повстречал, узнал однополчанина.

— Николай, ты?! А наши где?

Спрошенный махнул рукой. Жест сказал: пропали!

Я смотрел не отрываясь. Знал, что в нескольких километрах позади, в селе Покровском, развернут заградительный пункт — об этом сообщил мне Панфилов, — где уже останавливают, собирают, приводят в порядок бредущих бойцов, знал, что в жизни войск бывают такие мучительные периоды, и все же понурые фигуры, вереницы скитальцев удручали.

Опять вставал допрос: что это? Разбитая, не способная к сопротивлению, покатившаяся к Москве армия? Но я ехал от Панфилова, слышал его слово «превзойти», понимал, что дивизия вынесла удар, принудила противника увязнуть.

Кто же это сделал? Да они же, изнуренные бойцы, сейчас без строя уходящие во тьму. Они дрались, стреляли, теряли товарищей, теряли командиров. Победители, они брели, еще не ведая, что победили.

Еду шагом навстречу уходящим. Вот и выстроившиеся вдоль шоссе избы Горюнов.

— Баурджан!

В полумгле примечаю характерную развалочку идущего ко мне Толстунова. Соскакиваю с седла, отдаю повод коноводу.

— Куда, Федор, направился?

— Проверочка постов. Да и тебя уже заждался. Похаживаю, поглядываю. Ан вот и ты!

Не выказывая обеспокоенности моей судьбой. Толстунов с вкоренившейся небрежностью бросает фразы.

— Пойдем, — говорю я.

Толстунов просовывает свои пальцы в варежке под рукав моей стеганки, мы впервые с того дня, как познакомились, шагаем об руку. Он не расспрашивает, ждет. Я кратко выкладываю:

— Звягина не видел. Наш генерал сказал: не могу отменить приказ, но приостанавливаю. И послал меня обратно.

— Понятно. На этом теперь точка!

— Не знаю. Еще можно повернуть и так и эдак. Все-таки ведь я…

— Брось! Или, может, мне слетать в политотдел?

— Не надо! Ни к чему.

— Тогда не забивай этим себе голову! Надобно, чтобы она была у тебя ясной. Поверь старому политслужаке: дело прикончено!

— Значит, закурим, друзья, и забудем?

Толстунов заглянул мне в лицо, рассмотрел улыбку.

— Все! И больше, Баурджан, об этом ни полслова!

— Ладно, — сказал я.

Вместе с Толстуновым я вошел к себе в штаб. В комнате, которая, наверное, навсегда останется мне памятной, уже был наведен порядок. Присутствовали лишь те, кому здесь полагалось находиться: Рахимов и Бозжанов да еще дежурный связист у телефона. Плащ-палатка аккуратно прикрывала сложенный в угол штабелек трофеев. Большим листом белой бумаги, прикрепленным кнопками — тоже, должно быть, нашлись среди трофеев, — Рахимов освежил, принарядил свой стол. Даже отклеившаяся, обвисшая полоса обоев, которую раньше никто не поднимал, теперь водворена на место, пришита несколькими кнопками. Чувствовалось с одного взгляда: улетучился, исчез дух обреченности, еще днем витавший здесь.

Глаза-щелочки Бозжанова тревожно воззрились на меня — его сердце-вещун еще, видимо, томилось, — перебежали на физиономию Толстунова, остались неспокойными.

Рахимов без усилия вытянулся, стал рапортовать. В мое отсутствие чрезвычайных происшествий в батальоне не было. Подразделения занимали прежние позиции, в этот час пропускали отходивших. Рапорт окончен.

Толстунов спросил:

— Комбат, у генерала ужинал?

— Не довелось.

— И мы без тебя постились. Проголодались. Теперь давай-ка подзаправимся.

— Заправимся, — согласился я.

Наконец-то Бозжанов по-детски улыбнулся, поверил, что со мной ничего не стряслось. В один миг он засиял, залоснились его круглые щеки.

И вот мы за столом. Откупорены бутылки темно-красного бургундского; этим вином, льющимся в стакан медленной, густой струей, мы запиваем испанские сардины и обиходную рисовую кашу, сдобренную салом. В сенях слышится шумок. Туда по обязанности младшего тотчас выскакивает Бозжанов. Минуту спустя дверь снова открывается. В свете неяркой керосиновой лампы, висящей над столом, вижу, как входит Исламкулов. За ним ступает притихший Бозжанов. Встаю навстречу гостю. Что с ним? На нем, как говорится, лица нет. Куда делась плавность его черт, вся его приятная взору стать? Уголок его рта подергивается.

— Мухаметкул, откуда ты?

Он нас оглядел, увидел знакомые, дружеские лица, ответил:

— Плохо. Позор.

— Что с тобой?

— Позор. Мы бежали. За нами гнались! Ты, Баурджан, не знал такого унижения. — И повторил: — За нами гнались.

— Раздевайся, — сказал я. — Как раз подоспел к ужину. Выпей. Поешь.

— Не буду. Не могу. Людей, Баурджан, накорми.

— Сколько их у тебя?

— Двадцать. Там и лейтенант Гуреев из штаба полка. Тоже оторвался ото всех, был все время с нами… Тоже испытал унижение.

Исламкулов, сдержанный, гордый казах, верный заветам нашей степной интеллигенции, что хранила, передавала сынам предания, традиции, древнюю славу народа, опустился на стул, открыто страдая.

Я приказал накормить команду Исламкулова, пригласил к столу начальника боепитания полка лейтенанта Гуреева — немолодого, изрядно за тридцать, уже с лысиной на темени.

За столом как ни в чем не бывало распоряжался Толстунов.

— Давайте-ка сюда свои шинели. Исламкулов, за тобой требуется поухаживать? На, тащи папиросу! Рахимов, в честь гостей не скопидомничай, потряси запасец!

К лампе пополз дым табака. Исламкулов одним духом выпил свою чарку. Крупные губы Гуреева тоже не отпустили стакана, пока он не был осушен. Еще минуту Исламкулов жадно докуривал папиросу, потом, точно отворились душевные шлюзы у наших обоих гостей, полился рассказ.

Вырванная страница… Одна из тех, про которые наш генерал сказал: «Надо их восстановить». Вот этот клочок, эта страница еще не собранной книги, носящей название «Семнадцатое ноября».

Близ полудня Исламкулов, рота которого занимала отрезок переднего края у села Ядрово, был вызван в штаб батальона. Захватив связного, взяв полуавтомат, он пошел кружной лесной тропинкой. Она вывела к прогалине, где расположились походные кухни. Под гром пальбы кашевары в засаленных передниках и колпаках занимались своим делом, наряженные на кухню бойцы заготовляли дрова, чистили картошку. И вдруг, когда Исламкулов совсем было миновал кухни, лесом, с тыла, к прогалине вышла немецкая пехота. Это была страшная минута. Внезапно затрещали автоматы, засвистели пули. Прозвучал чей-то панический вопль.

Похолодев, но сохранив самообладание, мой красивый сородич, исповедующий заповедь «честь сильнее смерти», властно прокричал:

— Ко мне! Слушай мою команду!

Стоя во весь рост, он первым стал стрелять. Здесь же случайно оказался и лейтенант-штабник Гуреев. Он сразу отдал себя в распоряжение нерастерявшегося строевого командира. Наряд бойцов, связной, повара прибились к Исламкулову. Под команду, залпами, они стреляли, перезаряжали винтовки и снова стреляли. Исламкулов занял место на одном фланге, Гуреев — на другом. Не позволили врагу подойти. Остановили, принудили залечь.

Что же этим достигли случайно объединенные двадцать человек? Я сужу как командир. Они помогли своему батальону. Вкопавшийся в землю батальон был обращен спиной к проникшим немцам. Повернуть фронт почти невозможно. Размеренные залпы двадцати винтовок заставили насторожиться каждого бойца в окопе: в тылу что-то неладно.

Что же дальше произошло с этим батальоном? Ни Исламкулов, ни два десятка воинов, стрелявших вместе с ним, не знали о дальнейшем. Однако мне, побывавшему у генерала, была уже известна следующая страница.

Сообщение со штабом полка оказалось перерезанным. Комиссар полка, находившийся в этот час в батальоне, принял решение: вывести батальон из огневого мешка, перестроиться. Этот трудный маневр удался. Роты снялись, заняли новые позиции, нависая над врагом. «Кто же вас прикрыл? Какие там нашлись у нас силенки?» — по телефону допытывался у комиссара Панфилов. И не получил ответа. Теперь мне предстала разгадка: вот они, герои!

Шел дальше застольный рассказ. Гуреев пытался пройти в штаб полка, путь был перехвачен. Он добрался к командному пункту батальона, нашел лишь пустые стены. Немцы уже обтекали группку Исламкулова. Он приказал отходить к шоссе. Там натолкнулись на немцев. Те заметили, стали преследовать, гнали по лесу. Наконец, после долгих метаний, удалось затаиться, дождаться сумерек в овраге.

Впитавший с малых лет заветы достоинства и чести, Исламкулов терзался, передавая эти злоключения. Я сказал:

— А ведь ты молодец, Исламкулов!

— Я?!

— Не ты один. Много молодцов сегодня. До скончания дней буду гордиться подвигами моих бойцов. Сотня героев под командой Филимонова разгромила немецкий батальон. Рота Заева захватила танки. Но и ты на своем месте был молодцом.

— Что ты, Баурджан!

— Мы были внутренне подготовлены, чтобы прыгнуть на врага. А ты одолел то, что бьет со страшной силой: внезапность. Ты сохранил разум. Пересилил внезапность… Теперь Панфилову было бы понятно…

— Что?

— Генерал сегодня спрашивал: откуда взялись, где нашлись резервы? А они — вот!

— Резервы, которые побежали.

— И тут ты поступил правильно.

— Бежали, как зайцы. Это так стыдно!

— Заяц выдерживает взгляд хищника. Помнишь?

Исламкулов уже перестал отчаиваться.

— И знаешь, Баурджан, какое совпадение! Помнишь, как генерал отчитывал повара, не захотел у него пообедать? Помнишь — невычищенная винтовка? Так вот, все произошло как раз там, в том лесу, чуть ли не в том месте.

— И повар тот был?

— Был.

— Стрелял?

— Стрелял.

— И винтовка была чистая?

— Этого не знаю. Но лежала под рукой. Стрелял.

Я разлил по стаканам вино. В наших буднях мы, разумеется, не возглашали тосты. Но сейчас я сказал:

— Выпьем за отцов!

И не пустился в пояснения. Если угодно, знайте: я разумел и предков-родичей, передавших нам, ныне мужам войны, свое достоинство, гордость и честь, и тех (Баурджан приостановился, грозно проследил за моей рукой), на чьем огне мы загорались.

Сидим. Вахитов принес чай. К Исламкулову уже вернулась его стройная осанка; мерность речи.

— Опять в сенях шаги. Отворяется дверь, чередом входят еще гости. Впереди полковник Малых, поджарый, почти дочерна загоревший под солнцем Туркмении, где он прослужил немало лет, сейчас еще потемневший, без кровинки на впалых щеках. За ним, пятидесятилетним командиром одного из полков нашей дивизии, следовал начальник штаба, молодой капитан Дормидонов.

Все, кто сидел за столом, встали. Я придвинул полковнику стул. Малых отрицательно повел головой, тяжело прошагал в угол, опустился на пол, повалился на спину.

— Товарищ полковник, может быть, поужинаете?

— Не могу. Устал. Чертовски устал. Немного полежу. Минут через пять позвоните генералу, что я здесь.

С усилием приподнявшись, он снял полевую сумку, сунул под голову и, даже не расстегнув полушубка, опять вытянулся. Его спутник занял место за столом, накинулся на ужин. Вымотанный Малых уснул.

И опять все это — сваленный изнеможением, простертый на полу командир полка, молчание начальника штаба — вызывало мысль: разбиты!

Вскоре к гостям присоединился сотоварищ спящего, комиссар полка, крепыш Хайруллин, полутатарин-полурусский, мой давний знакомый по Алма-Ате. Потеки крови, почти не почерневшей на морозе, испятнали его полушубок. Я невольно воскликнул:

— Что с тобой?

— Ничего, Гнедка подо мной убило.

Подойдя к столу, Хайруллин без приглашений, по-хозяйски отрезал изрядный кусок колбасы, наложил толстый слой масла на ржаную горбушку.

— Отходим, Момыш-Улы, — прожевывая, говорил он. — С нами тут двести штыков. Да и раненых еще полстолько. Я у тебя реквизировал варево из кухонь. Приказал накормить своих людей. Прежде всего раненых.

— И хорошо сделал.

— Насилу, Момыш-Улы, до тебя добрались. Шли и спотыкались.

— Да ты сядь!

— Некогда, брат. Работенки еще невпроворот.

Он посмотрел на мерно дышавшего полковника. Я сказал:

— Когда он лег, то велел через пять минут позвонить генералу, сообщить, что находится здесь.

— Я уже позвонил. И для раненых вызвал машины из санчасти. Не буди. Дадим часок поспать. А я…

Комиссар отрезал еще колбасы, опять выискал горбушку в груде хлеба, обратился к Дормидонову:

— Знаю, Дормидонов, ноги гудят, но айда со мной!

Немедленный отклик:

— Есть!

Я спросил:

— Далеко ли?

— Туда, где сейчас по штату положено нам быть. Обратно в лес по своим следам. Собирать людей. Еще к тебе наведаюсь. Посидим, братки, все вместе, будем гонять чаи. Только давай погорячей!

По телефону я проведал Филимонова, потом позвонил Заеву:

— Семен, что у тебя слышно?

Заев мне обрадовался.

— Товарищ комбат, слава Богу, вспомнили. А то я тут уже песенку пою.

— Какую еще песенку?

— Какую? — Своим сиплым басом Заев воспроизвел заунывные причитания беспризорника: — Позабыт, позаброшен с молодых ранних лет…

— Брось чудить! Говори дело!

— Скучновато, товарищ комбат. Тишь. И морозец донимает. — Заев снова пошутил: — Вот вы немного взгрели, на сердце потеплело.

— Ночку перемайся, — сказал я. — А утром будет видно. Уразумел?

— Понятно, товарищ комбат.

Неожиданно в трубке раздался еще чей-то голос:

— Момыш-Улы, ты?

— Я. Кто говорит?

Выяснилось, что со мной разговаривает командир полка майор Юрасов. В лесу он подключился к телефонному шнуру.

— Момыш-Улы, как к тебе дойти?

— Держитесь провода. Идите смело. На немцев не нарветесь.

Примерно час спустя Юрасов с полковым инженером-капитаном оказались у меня. Я вытянулся перед своим командиром. Мягкий, впечатлительный, он подавленно молчал. Инженер произнес:

— Плутали, плутали… Уже не чаяли, что выйдем.

— С кем вы, товарищ майор? Я распоряжусь накормить.

Темная краска проступила на щеках Юрасова. Он ничего не ответил.

— Вдвоем?

Юрасов лишь кивнул. Я ни о чем больше не спросил, ни словом, ни лицом ничего не выразил. Вдвоем — этим сказано все. Командир полка был куда-то откинут вихрем боя, потерял свой полк, потерял штаб, бродил почти до полуночи в лесу, из своих нашел одного лишь инженера. Думается, это было возмездием за вину: обязанный строить оборону по-панфиловски, по-новому, Юрасов, как и раньше я замечал, этим не загорелся, исполнял без веры, душой находился еще во власти прежней тактики. Ему отомстила половинчатость.

Юрасов увидел Исламкулова.

— Ты с ротой?

— Привел, товарищ майор, двадцать человек.

Юрасов опять промолчал. Раздевшись, сняв шапку, открыв свой смятый светлый ежик, он присел к столу, придвинул поданную Вахитовым тарелку, стал жадно есть.

Два часа ночи. Пустует мое кресло-раскладушка. Воинский такт, уважение к старшим по званию не позволяют мне прикорнуть там. Обойдя затихшую деревню, вернувшись к себе, дремлю на полу, на том самом месте, где лежал проснувшийся давно полковник.

— Разрешите войти.

В дверях — незнакомый лейтенант.

— Товарищ командир батальона! Вас вызывает штаб армии.

Я уже знал, что под боком у меня, в Горюнах, развернулся промежуточный армейский узел связи, откуда побежали провода к левому флангу армии. Подымаюсь. Тотчас поднимается Бозжанов. В последние часы, с той минуты, как я вернулся от Панфилова, Бозжанов не покидает меня. Его не зовешь, он все-таки идет.

Шоссе уже пустынно. Кажется, все замерло в эту глухую пору ночи. Лишь иногда, как предупреждение, вдали прокатывается пушечный выстрел. Лейтенант ведет в избу. Там на миг ослепляет, заставляет зажмуриться яркий электрический свет. У стены поставлен коммутатор. С наушниками сидят телефонисты. Мне подают трубку помассивнее, побольше, чем привычная.

— Говорите.

Сразу же из мембраны слышится:

— Товарищ Момыш-Улы?

Узнаю глуховатый голос Панфилова. Впрочем, он неожиданно звучен, усилен. Приходится чуть отдалять трубку от уха.

— Да. Слушаю вас.

— Как дела, товарищ Момыш-Улы?

— Пока, слава Богу, тишь. Люди на своих местах.

— Я говорю от большого хозяина. Здесь находится и товарищ Звягин, и тот, кто является его начальником. Вы меня поняли?

— Понял.

— Доложите подробно, что у вас делается.

Сообщаю: пришел лейтенант Исламкулов с двадцатью бойцами, которые, находясь на кухне, винтовочными залпами встретили немцев.

— Как то есть на кухне? Расскажите.

Принимаюсь докладывать о группе Исламкулова. Панфилов требует подробностей. Странно: сидит у командующего армией, которому подчинены несколько дивизий, и заинтересованно расспрашивают о действиях двадцати человек.

— Передайте товарищам гвардейское спасибо… Ядрово у немцев?

— По-видимому.

— Так… Дальше.

— Сидит у меня майор Юрасов. Отбился от своих. Отошел почти в одиночку. Отстреливался. Ночью разыскал меня.

— А как полк Малых?

— Полковник Малых тоже у меня. Вывел раненых, вывел двести штыков. Пришел с комиссаром, с начальником штаба. Сейчас они ходят по лесу, собирают людей.

— Что рассказывал Малых?

— Дрались весь день. Управление было потеряно. Но подразделения дрались.

— Так… Нет ли признаков, что немцы начнут ночью?

— Пока таких признаков не замечаю.

— Будьте, товарищ Момыш-Улы, еще внимательнее. Ночной удар возможен. Вы меня поняли?

— Да. Проверю готовность.

— Вот-вот… Теперь одну минуту подождите.

В мембране слабо гудит ток. Сейчас, наверное, Панфилов что-то скажет о приказе Звягина. Судя по всему, исполнилось прорицание Толстунова, старого политслужаки, как он себя назвал: дело прикончено.

Никому не мешая, у дверного косяка застыл Бозжанов. В узких глазах — ожидание. Конечно, усиливающая звук мембрана доносила и до него каждую фразу Панфилова. Теперь, как и я, Бозжанов ждет дальнейшего.

В трубке вновь возникает громкая хрипотца Панфилова:

— Вы слушаете? Примите, товарищ Момыш-Улы, командование группировкой Красной Армии в Горюнах.

Не сразу осмысливаю эти слова. Ослышался я, что ли?

— Как? Что вы сказали?

Невольно приближаю трубку к уху. В барабанную перепонку будто ударяют молоточки, отчетливо выстукивают:

— Передаю приказание командующего армией: вам поручено командовать всей группой, сосредоточенной в Горюнах. И, пожалуйста, исполняйте поскорее ввиду возможности ночных действий противника.

— Но как же? Ведь тут есть полковник.

Слышу похмыкивание Панфилова.

— Должно быть, вы хотите, товарищ Момыш-Улы, чтобы командующий дал мне нагоняй, — интонация становится чуть иронической, в воображении вижу тонкую усмешку под квадратиками черных усов, — нагоняй за то, что у меня такие недисциплинированные подчиненные. Что я их распустил.

Выговариваю:

— Есть!

— Ну вот… Какие у вас ко мне вопросы?

— Пришлось накормить раненых. Да и бойцов полковника Малых. Продуктов осталось маловато.

— Останавливайте от моего имени любую повозку, любую машину с продовольствием, забирайте.

— Есть!

— Задача у вас прежняя. Вы поняли? Ну-с, будьте начеку. До свидания, товарищ Момыш-Улы.

Где-то на далеком конце провода трубка положена. Кладу трубку и я. Взглядываю на Бозжанова. Сияют его приоткрывшиеся в улыбке ровные белые зубы, сияют глаза, смотрят на меня с детской любовью.

— Чему радуешься?

— Аксакал!

Не раз в некоторые особые минуты — большей частью это были кульминации, пики нашей повести, сложенной автором Войной, — Бозжанов употреблял такое обращение. Сейчас в нем слышна торжественность.

— Аксакал, это замечательно! — Ища выражений, он возносит обе руки. — Теперь живем!

— Чего доброго, пустишься в пляс?

Продолжая улыбаться, Бозжанов встает «смирно»: руки по швам, каблуки вместе, носки врозь.

Возвращаюсь к себе. Со мною идет, держась на полшага сзади, неотлучный Бозжанов. Все, кому привелось перебыть эту ночку в моем штабе, ждут моих вестей. Всем интересно: зачем меня вызывали на армейский узел связи?

Полковник Малых сидит на кровати, привалившись к спинке. Он после короткого сна уже побывал среди своих бойцов. Напряжением воли он заставляет себя бодрствовать, хотя разбит усталостью. Его втянутые щеки все еще землисты.

— Садись, Момыш-Улы, садись, — роняет он.

Как же я скажу ему, пятидесятилетнему полковнику, что он переходит в мое подчинение? Нет, язык не повернется произнести это. Нет, командующий, конечно, поспешил. И стоять как-то неловко, и не могу сесть. Говорю:

— Командир дивизии звонил от командующего армией. Там и товарищ Звягин. (К чему, черт возьми, приплетаю Звягина?) Генерал предупредил, что противник, возможно, будет атаковать ночью… Спрашивал, товарищ полковник, про вас.

Уф, не могу сказать, и баста!

— Ну! Чего тянешь?

— Я доложил, товарищ полковник, что вы находитесь у меня, что ваш штаб приводит людей в порядок. Доложил, что вы здесь являетесь старшим начальником.

Как-то виляю, клоню дело к тому, чтобы Малых принял командование. Ведь по уставу в таких случаях командование принадлежит старшему. И вдруг повелительный, возмущенный голос:

— Аксакал!

Оборачиваюсь к Бозжанову.

— Аксакал! Почему не берете повод? Исполняйте приказание.

Это резкое, требовательное восклицание придало мне силы. Я остро ощутил веление долга. ДОЛГ — пишите крупными буквами это самое высокое слово — голосом Бозжанова прокричал мне: исполняй! Колебания, нерешительность вмиг меня покинули. Я выпрямился. Речь стала официальной.

— Товарищи! Командир дивизии приказал мне командовать всей группировкой в Горюнах. Товарищ полковник, доложите: чем вы располагаете?

Мгновение тишины. И вот полковник поднялся. Разбитый усталостью, он сейчас испытал еще и удар по самолюбию, но овладел собой, встал, спросил у начальника штаба:

— Дормидоныч, как ты считаешь, что у нас есть?

— Пока имеем, товарищ полковник, человек двести семьдесят или двести восемьдесят. Еще соберем.

Далее Дормидонов сообщил о вооружении: имелись противотанковые гранаты, пулеметы.

Все поочередно доложили.

Я занял новый командный пункт в железнодорожной будке, несколько позади деревни. В передней каморке заполыхала печурка, засветилась коптилка, в комнату побольше перекочевали наша лампа, телефон, бумажное хозяйство Рахимова. Тимошин организовал связь со всеми моими новыми войсками. К ним, руководствуясь пословицей «свой глаз — алмаз», сходил обязательный Рахимов, на местности рассмотрел позиции, чтобы затем в точности нарисовать. Толстунова и Бозжанова я послал в роты проверить бдительность ночного охранения.

Незаметно пролетела ночь. Противник, говоря языком боевых донесений, активности не проявил. Помню, я откинул край нашей светомаскировочной шторы — плащ-палатки, глянул наружу: показалось, тьма чуть помутнела. Как раз в эту минуту позвонил, Панфилов.

— Доброе утро, товарищ Момыш-Улы.

Поздоровавшись, я отважился заметить:

— Покамест еще ночка.

— Э, ночка позади. Уже можем ее себе приплюсовать. Выиграли ее, отняли у противника. Не хотел он нам ее отдать, да помотали мы его вчера, вынудили приводить себя в порядок. Думаете, только нам выпало это? Ошибаетесь, товарищ Момыш-Улы.

— Я же ничего не говорю.

— А я вижу по глазам.

Панфилов засмеялся своей шутке. Нас разделяли заснеженные просторы, но не приходилось сомневаться: он встретил в отличном настроении этот первый брезг утра.

— Я уже чаевничаю, завтракаю, — продолжал он. — Так сказать, справляю новоселье. Вы меня поняли?

— И я тоже новосел. Перебрался в путевую будку. Отсюда управляю своими сводными войсками.

— Со сводными войсками, товарищ Момыш-Улы, придется вам расстаться. Полковника Малых со всеми его силами отправьте в мое распоряжение. Всех его людей освободите. Пусть идут ко мне, пока темно.

Затем генерал приказал отослать к нему и майора Юрасова.

— Отдайте ему отрядец Исламкулова. Пусть майор явится во главе войск. Хоть двадцать человек, а все-таки войска. Вы поняли?

Ночью Панфилов отодвинул в сторону соображения, касающиеся самолюбия подчиненных. А сейчас заботился о том, чтобы без надобности не унизить командира, уже униженного, душевно израненного безжалостной действительностью, оберегал его достоинство.

— Рассчитывайте, товарищ Момыш-Улы, только на себя. Только на свой батальон. И вчерашним выигрышем не обольщайтесь. Нам с вами следует знать, что выигрыш с проигрышем в одной телеге ездят… Во все стороны поглядывайте. Прикройте себя справа и сзади. Роту Заева снимите. Лишь прошлым вечером Панфилов сказал о переброске роты Заева «повременим», а нынче еще до утренней зорьки приказал: «снимите». Подготовляя сопротивление на следующем рубеже, оставляя в ключевой точке на шоссе впереди всех войск мой батальон, он, как и прежде, разговаривал со мной начистоту, ничего не обещал, не прикрывал реальность неясным, неверным утешительным покровом.

— Ну-ка, еще раз загляну в ваши глаза, — опять пошутил он. — Гм… Нет, не скажу… Не скажу, а то можете потерять скромность. О ней, товарищ Момыш-Улы, никогда не забывайте. Вы меня поняли?

— Есть! Никогда не забуду!

— Связь с вами я надеюсь сегодня еще удержать. Обо всем сообщайте. Всего вам доброго, товарищ Момыш-Улы!

Некоторое время я еще посидел у телефона, сложив руки, переживая разговор. «Не теряйте скромности». Конечно, Панфилов имел в виду не только зачинающийся день. Это завет наперед, завет надолго. Значит, там, впереди, вдалеке, Панфилов меня видит живым. «Пусть надежда вам согревает сердце» — таково было его недавнее напутствие. И сейчас он сказал ведь то же самое, лишь несколько иначе. Иначе и уверенней!

Но некогда переживать. Я взял трубку, принялся выполнять приказания генерала.

 

Продолжение следует.

Комментарии (авторизуйтесь или представьтесь)