«Пойдешь, лейтенант, к нам в штрафбат!»
Начну со своей родословной. На первый взгляд это может представить мало интереса для современного читателя, но для характеристики той эпохи, в которой формировалось мировоззрение нашего поколения, и мое в частности, это, считаю, имеет определенное значение.
Родился я в конце 1923 года в семье железнодорожника на Дальнем Востоке, в одном из районов Хабаровского края.
Наш дом стоял так близко к железнодорожным путям, что когда проходил поезд, дом всегда дрожал, будто тоже собирался тронуться в дальний путь. И настолько мы привыкли к этой близости и грохоту железнодорожных вагонов, что когда перешли жить в новый, более отдаленный от рельсовых путей дом, то долго не могли привыкнуть к, казалось бы, неестественной тишине.
Отец мой, Василий Васильевич Пыльцын, родился в 1881 году. Он, костромич, по каким-то причинам (говорил об этом весьма неохотно и туманно), то ли от жандармского преследования, то ли от неудачной женитьбы, сбежал на Дальний Восток и даже поменял свою фамилию, которая у него ранее была, кажется, Смирнов.
По тому времени отец был достаточно грамотным человеком, имевшим в доме обширную библиотеку классиков и многолетнюю подшивку дореволюционного журнала «Нива». На всей моей детской памяти он был бригадиром путейцев, а затем и дорожным мастером на железной дороге. Вообще он был не только железнодорожным мастером. Мастер он был и на все руки. Домашняя, довольно замысловатая мебель и многое из металлической кухонной утвари, всякого рода деревянные бочки и бочонки под разные соленья и моченья были сделаны его собственными руками. Все он мог, все умел, вплоть до лужения кастрюль, умел даже огромной «продольной» пилой с кем-нибудь распустить толстенное бревно на аккуратненькие тоненькие доски. Кажется, в жизни не было дела или ремесла, которого он бы не знал.
В семье он был строг, и мы, дети, боялись одного его взгляда, хотя он никогда не пускал в ход ремень и не поднимал на нас свою увесистую руку.
Несмотря на широкую общественную деятельность, особенно в области оборонных кружков типа «Осоавиахим» и пр., он всегда был беспартийным и любил называть себя «беспартийным большевиком». Однако в 1938 году за допущенную его подчиненным ошибку при ограждении участка работ по замене лопнувшего рельса, что едва не привело к крушению пассажирского поезда, отец был осужден на три года лишения свободы за халатность. Вышел он из заключения к самому началу Отечественной войны.
Между прочим, обладал он странной особенностью весьма громко разговаривать сам с собой. И где-то уже в конце 1941 года, вот так, без свидетелей, откровенно вслух негативно высказался по поводу того, что «Гитлер облапошил всех наших «гениальных» вождей», главный из которых (т.е. Сталин) попросту «просПал Россию». (Здесь я из этических соображений заменил одну букву в отцовской фразе.) Кто-то услышал это, донес куда нужно («стукачей» тогда было немало), и отец в соответствии с тогдашними порядками был репрессирован, выслан с Дальнего Востока куда-то на Север или в Сибирь, где его след и пропал. Не знаю, не мог или не хотел он о себе что-нибудь сообщать, но сведений о нем мы никаких так и не имели.
Однако перед этими событиями он совершил, казалось бы, необъяснимый поступок: приревновал нашу маму, скромнейшую женщину, все три года регулярно ездившую в колонию, где содержался отец. А «приревновал» он ее совершенно неожиданно для всех к человеку, который занимал его должность все эти три года, с которым много лет до этого состоял в очень близких, дружеских отношениях.
Таким образом, оставил он маму с малолетней дочерью, тогда как мы, все трое сыновей, служили в армии, причем старшие братья уже были на фронте. Это только значительно позже, уже после войны, я догадался об истинных мотивах его поступка. Зная, что я в военном училище готовлюсь стать лейтенантом, и чтобы «не помешать» мне, сыну репрессированного, окончить курс обучения, демонстративно бросил семью, женился на женщине, у которой было три дочери (и ни одного сына!), и публично отказался от своих детей.
Не знаю, как отреагировали на эту нашу семейную новость мои братья, к тому времени уже фронтовики. Я же, получив письмо сестренки о том, что отец якобы заявил, что мы все для него больше не семья, до глубины души оскорбленный его предательством, сгоряча ответил письмом, в котором были, помню, такие слова: «Если у тебя больше нет нас, детей, то у меня больше нет такого отца». А он, совершив это, как мне показалось, предательское дело по отношению к своей семье, спокойно отправился в ссылку. Да, отец мой, оказывается, и здесь был на высоте, приняв на себя проклятие родных ради их же благополучия. Его репрессирование, как я представляю, наверное, не раз как-то сказывалось и на моей судьбе… Однако пишу я об этом не потому, что нынче стало «модным» хоть чуточку быть причастным к репрессированным, к «врагам народа», а потому, что не все было так беспросветно тогда, как стремятся это непростое время размалевать черными красками современные толкователи нашей истории.
Мама моя, Мария Даниловна, была моложе отца на целых 20 лет и происходила из семьи простого рабочего путейца, широкой кости, крепкого сибиряка (как тогда говорили, «чалдона»), истинно русского, Данилы Леонтьевича Карелина, заядлого охотника, страстного пчеловода, работавшего под началом моего отца.
Моя бабушка по материнской линии Екатерина Ивановна (девичья фамилия Смертина) происходила из Хакасии. (Дед рассказывал, что он ее выкрал из соседнего хакасского селения.) Оба родителя мамы были неграмотны (правда, бабушка Катя умела удивительно сноровисто, и чуть ли не на ощупь, считать деньги дедовской зарплаты). А маму мою, не знавшую грамоты, но откуда-то помнящую несметное количество метких народных пословиц и поговорок, учил грамоте я, став учеником первого класса, хотя бегло и уверенно читал давно, лет с четырех-пяти. По моему настоянию она стала посещать кружок ликбеза, и я ее «курировал». Мама довольно успешно освоила азы грамоты, стала не бойко, но уверенно читать и, правда с трудом, — писать. На большее у нее не было ни времени, ни терпения. Однако этой грамотности ей хватило, чтобы с началом войны, когда мужское население «подчистила» мобилизация, освоить должность оператора автоматизированного стрелочного блокпоста на станции Кимкан Дальневосточной железной дороги. Там она проработала еще не один год после окончания войны, заслужив правительственные медали «За трудовое отличие», «За доблестный труд в Великой Отечественной войне» и высшую профессиональную награду — знак «Почетный железнодорожник».
Семья наша до войны не относилась к разряду богатых. Тогда социальное неравенство не было так заметно и вообще ни о каких выдающихся богачах даже анекдотов не сочиняли. Но даже самый тяжелый, голодный 1933 год мы пережили без трагических потерь. В основном нас кормила тайга. Отец, тоже заядлый охотник, снабжал нас дичью. Помню, в особенно трудную зиму почти каждый выходной он уходил в тайгу с ружьем и приносил одного-двух зайцев, то нескольких белок или глухарей, и мясом мы были, в общем, обеспечены. Да еще отец выделывал и сдавал беличьи и заячьи шкурки, приобретая на вырученные деньги муку и сахар. Кроме того, с осени он брал небольшой отпуск и уходил в ту же тайгу на заготовки кедрового ореха. Приносил его домой мешками. Приспособился собственноручно изготовленным прессом давить из его зерен отличное «постное» масло (которое ныне считается особо целебным). Остававшийся жмых мама использовала для изготовления «кедрового молока» и добавок в хлеб, который пекла лепешками из очень небольшого количества муки, перемешанной с имевшимся тогда в открытой продаже ячменным и желудевым «кофе» да овсяным толокном (булочки из этого теста не получались). И эти совершенно черные, особого вкуса лепешки как-то заменяли нам настоящий хлеб и хоть на время насыщали наши детские желудки.
Была у нас семейная традиция ежегодно делать различные заготовки плодов дикорастущих растений, грибов. Эти заготовки спасали нас не только от голода, но и от свирепствовавшей тогда на Дальнем Востоке цинги. Мы с детства были приучены к сбору ягод и грибов и хорошо их знали. Собирали и в большом количестве сушили грибы — маслята, моховики и главный гриб — белый! На соление брали большие белые грузди, рыжики и лисички, но особый грибной деликатес был у нас — беляночки и волнушечки. Мама всегда напутствовала нас, чтобы грибочки эти мы брали маленькими, не больше пуговицы от пальто или медного пятака.
Фруктами Дальний Восток небогат, но зато ягод! В ближайшей тайге мы находили земляничные поляны, кусты жимолости, целые заросли малины, которые кроме нас иногда посещал и медведь, о чем нас не уставали предупреждать взрослые. Особый восторг вызывали у нас, ребятни, терпкая, продолговато-крупная, зелено-спелая ягода (по-местному — «кишмиш») да дикий виноград с его исчерна-синими, будто покрытыми легким инеем, продолговатыми ягодами. Собирали, конечно, еще рябину и черемуху — все шло «в дело». А подальше, с так называемых «ягодных марей», приносили полные туеса голубики, брусники, морошки. Так же далеко ходили по весне на сбор черемши, этого дикорастущего широколистного растения с острым запахом и вкусом чеснока, настоящего кладезя витамина С, главного «доктора» от цинги.
Отец и дед занимались и рыбной ловлей, но не на удочку, а при помощи так называемых «морд», или сплетенных для ловли рыбы вершей из ивовых прутьев. И почти каждый вечер ходил отец после работы на недалеко протекавшую бурную, студеную речку Кимкан забирать улов. Иногда приносил «мелочь», а в период нерестового хода лососевых — и красную рыбу: горбушу, кету или кижуча, некоторые экземпляры, которых достигали 6—8 килограммов. В этом случае появлялась у нас и красная икра, хотя тогда, до войны, она не была особой редкостью и в магазинах. И все это и варилось, и жарилось, и засаливалось, и сушилось. А в общем — все шло к столу… Можно подумать: «Ну и царский стол!» Да, это таежное, дальневосточное разнообразие помогало не только выживать в трудные годы, но и просто укреплять здоровье наших растущих организмов, да и выносливость взрослых тоже.
Семья наша не была набожной. Отец, по-моему, всегда был откровенно неверующим, хотя поддерживал, скорее, не религиозные, а обрядовые праздники. Мама тоже к этим праздникам относилась с почтением, но тем не менее у нас никогда по-настоящему не соблюдали ни малых, ни «великих» постов. Зато на масленицу пекли огромное количество блинов, на пасху — красили яйца, хотя в то время это занятие, по известной моде на безбожие, широко не афишировалось. Тогда, в 30-е годы, почти в каждом более или менее томительном населенном пункте открыли магазины со странным названием «Торгсин», которые скупали у населения золотые, серебряные изделия и всякого рода украшения из драгоценных камней. Там происходил своего рода обмен их на белую муку-крупчатку, сахар и прочий дефицит. Мама в первую очередь снесла туда золотые нательные кресты и только после этого — другие, невесть какие богатые украшения, оставив себе все-таки любимые золотые малюсенькие серьги. А в годы моей активной «атеистической» деятельности в так называемом СВБ (Союз воинствующих безбожников) мы, ребятишки, с особенным усердием и упоением ставили для взрослых массу «безбожных» спектаклей, которые с видимым удовольствием посещали взрослые, и их одобрительные аплодисменты и угощения нас, конечно, поощряли. Да в каких только «союзах» и обществах мы тогда не состояли! Даже в МОПРе (Международная Организация Помощи Революционерам), Осоавиахиме и т.п.
В нашей семье всего родилось семь детей, но трое умерли еще в младенчестве (что по тому времени не являлось редкостью), и до начала войны нас дожило четверо: два моих старших брата, моя младшая сестра и я.
Пытался я несколько раз составить генеалогическое древо нашего рода, но отец мой никогда не посвящал нас в свою родословную, и дальше своего деда Данилы и бабушки Кати по материнской линии я так ничего и не узнал. Да в те годы как-то и не принято было искать свои корни. А вот по боковым ветвям мне хорошо были знакомы другие дети и внуки Карелиных, жившие недалеко от нас. Это брат мамы, Петр Данилович, тоже дорожный мастер, коммунист, угодивший в 1937 году совершенно неожиданно под репрессивный каток и бесследно исчезнувший где-то на бескрайних просторах Сибири или Крайнего Севера. Остались у него больная жена и пятеро детей, которым удалось выучиться, пережить войну; большинство из них живы и теперь.
Должен честно сказать, что тогдашние аресты и поиски «врагов народа» заражали многих, в том числе и нас, младших школьников. Помню, например, как мы, ученики 2-3-го класса, по подсказке некоторых учителей искали на обложках своих школьных тетрадей в васнецовских стилизованных рисунках по былинной тематике якобы замаскированные надписи, например «Долой ВКП(б)». И если не находили, то значит, «плохо искали». А вот внезапные аресты наших близких, за кем никто из окружения никаких преступлений не видел, мы воспринимали как досадные ошибки при таком масштабном деле разоблачения вредителей и вообще всяческих врагов народа (тогда широко пропагандировалась известная пословица «лес рубят — щепки летят»).
Но что удивительно: наряду с этой широкой кампанией поиска «врагов» происходило мощное воздействие на умы (и не только молодежи), воспитывавшее любовь к нашему строю и идеалам коммунизма. Достаточно вспомнить только фильмы и патриотические песни того времени. И это необычайно обостряло и чувство любви к Родине, и сознание высокого патриотизма. С этими чувствами мы вступили в священную войну против гитлеровской, фашистской Германии. С ними и победили, пройдя почти через 4 года тяжелейших испытаний. Репрессии тех лет, кроме упомянутого мною моего дяди, не затронули, к счастью, других его родственников, хотя после войны много писали и говорили о том, что и жен, и даже детей «врагов народа» и в лагеря ссылали, и в тюрьмах гноили. Может быть, только у нас, на Дальнем Востоке, по-другому было?
Так, мамина младшая сестра Клавдия Даниловна (1915 года рождения), несмотря на репрессированного брата, работала телеграфисткой на узловой железнодорожной станции, по тому времени — на весьма ответственной должности. Замуж она вышла за инженера Баранова Василия Алексеевича, с первых дней войны ушедшего на фронт, а после войны ставшего офицером КГБ. Работал он в этой ипостаси все послевоенные годы в Риге и умер в 1970 году. Их сын, мой двоюродный брат Станислав, 1938 года рождения, добровольно поступил в свое время в погранвойска, окончил Военное училище погранвойск и был перспективным офицером. А в начале 90-х годов XX века вся Прибалтика в результате развала Советского Союза вдруг обрела, как там говорили, истинную свободу. Тогда из-за преследований и угрозы репрессий уже со стороны постсоветских латышских властей, обезумевших, наверное, от «истинной свободы», включили его в черный список «красных ведьм». И Станислав был вынужден тайно бежать из Латвии в 1991 году, оставив там «неграми» (негражданами) своих детей и внуков. К великому сожалению, совсем недавно он нелепо погиб под колесами мчащегося самосвала.
Как я уже говорил, у меня было два брата. На старшего из них, Ивана (1918 года рождения), я, когда заметно вытянулся ростом, был так похож внешне, что нас часто путали даже знакомые. Так вот, Иван отличался разносторонними способностями: прекрасно играл на самых разных музыкальных инструментах, удивлял всех талантом рисовальщика, считался одаренным в математике (его учитель иногда за оригинальные решения задач выставлял ему вместо пятерки шестерку). Кстати, сразу же по окончании 10 классов он был приглашен на должность учителя математики в нашу поселковую школу-семилетку. В 1937 году он был призван на военную службу в береговую охрану Тихоокеанского флота, где успешно осваивал и специальность радиста, и исполнял роль учителя в группах ликвидации малограмотности и неграмотности среди красноармейцев и краснофлотцев одновременно. Где-то в начале 1942 года он был направлен в действующую армию и, находясь в составе 5-й Ударной армии Южного фронта, участвуя уже в освобождении Запорожья, «гвардии сержант Пыльцын Иван Васильевич… в бою за Социалистическую Родину, верный воинской присяге, проявив геройство и мужество, был убит 18 сентября 1943 года» — так было написано в «похоронке».
Второй брат, Виктор, старше меня на три года, особыми талантами не выделялся, разве только унаследовал от отца (да и похож был на него) манеру разговаривать сам с собой вслух, особенно во сне, да отличался особой аккуратностью и педантизмом. Пожалуй, аккуратность, присущая ему, тоже была своего рода талантом. После окончания средней школы он год поработал на железной дороге помощником дежурного по станции, хотя никаких курсов для этого не проходил. Просто мы, дети железнодорожного мастера, были «хорошо подкованы» в профессиональных познаниях. Я, например, учась в 4—5-м классе, назубок знал все правила, записанные в инструкциях по «путевому хозяйству», и даже на экзаменах, которые принимал отец у своих рабочих и путевых обходчиков, пытался подсказывать тем, кто затруднялся с ответом. А Виктора в 1939 году призвали в воздушно-десантные войска на Дальнем Востоке. Незадолго до начала войны бригаду, в которой он служил, перебросили на Украину, где ему довелось и встретить первые удары фашистской военной машины, и испытать горечь отступления. При обороне Северного Кавказа он был ранен, лечился в госпиталях и погиб (вернее — пропал без вести) в декабре 1942 года где-то под Сталинградом.
Сестра моя Антонина Васильевна (1927 года рождения) после 1945 года избиралась в наш поселковый Совет депутатов трудящихся. А после переезда на жительство в Ленинград работала с секретным делопроизводством в одном из райвоенкоматов города. Доверяли ей, несмотря на репрессированного отца.
До 7-го класса я учился в нашей поселковой школе (там я вступил в комсомол), а с 8-го класса — в железнодорожной средней школе города Облучье, расположенного километрах в 40 по железной дороге от станции Кимкан, нашего постоянного места жительства.
Как я уже говорил, в 1938 году мой отец был осужден за халатность, а старший брат служил в армии, и на небольшую зарплату другого брата, Виктора, маме было невозможно платить за мое обучение и проживание в интернате. Я по собственной инициативе написал наркому путей сообщения Л.М. Кагановичу письмо, в котором рассказал о трудностях нашей семьи в обеспечении моего желания дальнейшей учебы, в том числе и то, что отец — железнодорожник и осужден за халатность. Вскоре я, школьник, получил правительственное письмо, в котором распоряжением наркома мне обеспечивались за счет железной дороги все виды платежей за обучение до получения среднего образования и проживание в интернате при школе, а также бесплатный проезд по железной дороге к месту учебы и обратно. Я хорошо запомнил характерную подпись на официальном бланке Письма: «Л. Каганович». Особо запомнилась большая, несоразмерно высокая заглавная буква «Л» (Лазарь). Так что учеба в Облученской железнодорожной средней школе на все 11 лет до 1941 года мне была обеспечена. Позже я узнал, что муж моей тети Клавдии Даниловны в детстве совершил более смелый поступок. Когда его после 6-го класса не допустили к дальнейшей учебе (по крайней бедности), он, 14-летний паренек из глухой деревни под Ярославлем, сам поехал в Москву, добился там приема у Надежды Константиновны Крупской, которая тогда была заместителем наркома просвещения РСФСР. В результате — распоряжение Наркомпроса: «Принять Баранова Василия в школу-семилетку». А дальше — техникум и т.д.!
Так случилось, что и меня с сестрой, и моих двоюродных сестру и четырех братьев — детей репрессированного отца нашего и дяди моего, Петра Карелина, и вырастили, и воспитали, и поставили на ноги наши матери, оставшиеся без мужей. И слава им, обыкновенным русским женщинам, вечная добрая наша память!
В отличие от нашей поселковой школы здесь мы ежедневно после уроков занимались в разных оборонных кружках, и это фактически была хорошо организованная военная подготовка. Штатных военруков у нас не было, а в определенное время в школу или в интернат приходили к нам настоящие сержанты из воинских частей, располагавшихся в городе, и тренировали нас по всем оборонным, как тогда говорили, предметам. Некоторые мальчишки, кроме того, ходили на занятия в аэроклубы, где учились и самолетом управлять, и с парашютом прыгать, что давало им преимущество — уже после 9-го класса поступать в летные училища. Таким образом, еще до окончания средней школы в летном училище оказался мой лучший друг по 9-му классу Коля Федорцов. Уже после войны я пытался разыскать его и других моих школьных товарищей по нашему выпускному 10-му «А» классу, но безуспешно. Никого из ребят так и не нашел, наверное, всех подобрала под себя война. Нашлись только Броня Итенберг да Лида Пилипенко, с которой весь 10-й класс просидел за одной партой. С ними у нас не глохнет переписка и по сей день. Ведь это звенья единственной цепочки, связывающей нас с тем далеким прошлым, с нашим, не таким уж плохим детством.
Военная организация школы состояла из взводов (классов) и рот (всех одноуровневых классов). Так, например, три десятых класса составляли роту. В масштабе всех 8—10-х классов школы это был «юнармейский батальон». Старосты классов были командирами взводов, а наиболее старательный из них — назначался на должность командира роты. Самый старший по возрасту из учеников 10-х классов был комбатом, а когда меня избрали еще в 9-м классе комсоргом школы, то и должность определили — «батальонный комиссар». Естественно, комсорги классов были «политруками рот». И как серьезно относились мы к этим своим «юнармейским» обязанностям! Даже по «юнармейскому чину» нашивали на рубашки или пиджаки петлички со знаками различия, соответствующими армейским. Вырезали из жести квадратики («кубари») или прямоугольники («шпата») и мы ими гордились. И величали нас, соответственно, меня, например: «товарищ юный батальонный комиссар». Вот так прививались и уважение к армии, и даже кое-какие командные навыки.
10-й класс мы закончили в 1941 году, за два дня до ставшей роковой для всей страны даты — 22 июня, и сразу после выпускного вечера на следующий день поехали в районный центр (тогда город Облучье входил в Бирский район с центром на станции Вира), чтобы определиться в военные училища. Тогда было повальное увлечение военными училищами (летными, танковыми, артиллерийскими и т.д.), а я выбрал для себя (с учетом семейной традиции и из чувства благодарности за бесплатное обучение) Новосибирский военный институт инженеров железнодорожного транспорта. Но все наши планы и мечты враз сломала заставшая нас в райцентре весть о начале войны. И сразу, как по команде, к райвоенкомату стеклась огромная очередь людей, стремящихся скорее влиться в ряды вооруженных защитников.
Двое суток нас, выпускников школ, держали в неведении относительно наших заявлений (я тут же «отменил» свое Прежнее решение о Новосибирском институте и написал заявление в танковое училище). Потом нам сообщили, что все военные училища уже полностью укомплектованы, и мы призываемся как красноармейцы. На сбор нам дали два дня. В метро разъехались мы по домам, собрали вещи. Недолгие прощания были с родными, и вскоре эшелоны развезли нас по разным районам Дальнего Востока.
Я с несколькими своими школьными товарищами оказался в эшелоне, который вез нас на запад, и ликовали мы оттого, что едем туда, где вскоре будем беспощадно бить фашистов. Но радость наша была недолгой. Довез он нас через двое суток только до города Белогорска. Это всего километров триста от места призыва, где мы все влились во вновь формируемый 5-й армейский запасной стрелковый полк 2-й дивизии по знаменной армии Дальневосточного военного округа, ставшего уже именоваться фронтом, хотя и не действующим.
Этот спешно развертывавшийся полк еще не имел достаточного количества командного состава, а эшелон за эшелоном привозили сюда, казалось, несметное количество призванных и мобилизованных.
Ротой, в которую я попал, командовал младший политрук Тарасов Николай Васильевич. Я хорошо запомнил этого, первого в моей армейской жизни командира, высокого, стройного, уже успевшего устать от бессонных ночей, но не потерять при этом какого-то мудрого спокойствия. Всего-навсего с двумя «кубарями» в петлицах (а я еще в школе целых «две шпалы» носил!), он тем не менее успевал справляться с ротой более чем из пятисот человек, в основном необученных разновозрастных людей, большинство из которых были или малограмотными, или неграмотными вообще (такой контингент поступал тогда, особенно из таежных поселков).
Наш первый ротный командир сразу выделил тех, кто окончил средние школы, и буквально с первого взгляда определил, кто может временно исполнять обязанности командиров взводов, отделений (мне была определена должность командира взвода). И вся эта вчера еще неуправляемая масса людей стала, хотя и медленно, организовываться в воинские коллективы. На второй день повел он нас в баню (палатки с душевыми установками). Там нас постригли наголо, мы помылись и обмундировались, став на первый взгляд настолько одинаковыми, что даже своих друзей не узнавали. Не говоря уже о том, что на первых порах не могли определиться, кто в чьем взводе. Однако постепенно рота обретала воинские очертания.
Разместили нас в палаточном лагере, который оказался более чем в 3-х километрах от общеполковой столовой, и вот всю эту дорогу наш младший политрук Тарасов успевал и ободрять, и обучать строевому или походному шагу, а мы, «командиры взводов», старались помогать ему в меру своих сил и умения. Каким-то чудом сумел наш ротный организовывать разнообразные занятия по подготовке к принятию воинской присяги, да еще успевал и личные беседы проводить со многими из нас. На всю мою жизнь Николай Васильевич Тарасов остался образцом настоящего командира и душевного политрука, и многие свои поступки я всю жизнь сверяю с ним.
На сон нам едва оставалось по 5—6 часов в сутки, а политруку нашему и того меньше. Но через несколько дней в роту прибыли мобилизованные из запаса лейтенант и младший лейтенант, которым ротный поручил по «полуроте». Вскоре нас повели на стрельбище. Я этому событию очень обрадовался, так как еще в школе успешно сдал нормы на значок «Ворошиловский стрелок», да еще сразу второй ступени. Не знаю, то ли это мой сержант-учитель был такой талантливый, то ли сказалась наследственность (мой дед, сибиряк-охотник, бил белку, что называется, «в глаз»), но стрелком я оказался действительно метким. И здесь, на войсковом стрельбище, мои результаты оказались лучшими. А всех, кто хоть как-то выполнил упражнение по стрельбе из винтовки, привели к присяге. Мало было торжественности тогда в этом ритуале, но запомнилось все до деталей. Тогда мы присягнули на верность нашей Родине — СССР. То был единственный такой день в моей жизни — больше никогда я не присягал ни другому правительству, ни другой родине. Бог миловал. И все 40 лет армейской жизни гордился уже тем, как эта некогда аморфная масса людей четко «рубала» строевой шаг, проходя по улицам города. Наши «полуротные» лейтенанты грубовато, но умело поднимали наше настроение и подбадривали такими, например, шутками: «Выше голову, задрать носы и подбородки! А как на вас смотрят девушки! И чем выше у вас носы, тем интереснее мысли у них в головах!» И действовали такие шутки беспроигрышно!
Пришло время, и нашу роту распределили по полкам и дивизиям «Дальневосточной, опоры прочной», как пели мы в своей первой строевой песне. А как жаль было расставаться с политруком Тарасовым, успевшим стать для нас поистине отцом-командиром. Спасибо Вам, Николай Васильевич, за науку!
Далее судьба забросила меня в разведвзвод 198-го стрелкового полка 12-й стрелковой дивизии 2-й Краснознаменной армии Дальневосточного фронта, где-то под Благовещенск. А здесь, уже не в запасном полку, и нагрузки физические были настоящими, и взаимоотношения устанавливались серьезнее, прочнее. Самым главным для меня командиром оказался помкомвзвода сержант Замятин. От него я схлопотал и свое первое дисциплинарное взыскание — «личный выговор». А получилось это так. Поскольку я был рослым, то на физзарядке, которая в основном заключалась в передвижении бегом, меня поставили впереди всех, даже старослужащих, то есть «направляющим». И вот когда сержант подавал команду «шире шаг», я своими длинными ногами этот шаг действительно делал шире и ускорял бег, а «старики» все одергивали меня, мол, еще успеешь, набегаешься, и я, конечно, снижал темп. После нескольких таких случаев сержант остановил взвод, вывел меня из строя и за невыполнение команд объявил тот самый выговор.
Домой об этом взыскании не стал писать, стыдно было. Долго я старался заслужить снятие выговора. Во время одного из марш-бросков километров на тридцать по дальневосточным сопкам и пядям, да еще с полной выкладкой, не меньше пуда (16 килограммов), я помог отстававшему красноармейцу, взял себе его винтовку и буквально тащил за руку. Вот за проявленную взаимовыручку на марше сержант и похвалил меня, сняв «прилюдно» свой выговор. Как я был рад этому!
Командира своего взвода разведки полка, лейтенанта Золотона, видеть приходилось редко. Он целыми днями был на своих командирских занятиях. Тогда, наверное, всех офицеров серьезно «доучивали», чтобы они быстрее врастали в обстановку войны. Командира полка совсем не помню, а вот командира дивизии, полковника Чанчибадзе, невысокого плотного грузина, память хорошо сохранила. К концу войны он уже был прославленным генералом. Многому научили нас тогда, на Дальнем Востоке, его изобретательность и требовательность.
И вообще, «наука побеждать» давалась обильным потом, когда гимнастерки наши настолько просаливались, что, сняв их, можно было поставить (а не положить), — и стояли, не падали!
В детстве у меня случилось какое-то заболевание коленного сустава, и меня долго тогда лечили «от ревматизма» и больничными, и бабушкиными мазями. Здесь же под такими неимоверными нагрузками он, этот «ревматизм», будто улетучился. И до сих пор не дает о себе знать. Других болячек уже полно, а эта где-то до сих пор прячется. Многие недуги излечивала армия. И не только физические…
В разведвзводе полка я прослужил до 1 января 1942 г. В ночь под Новый год меня срочно сменили с поста у полкового знамени (был в карауле) и этой же ночью, не дав мне возможности почистить винтовку, отправили по комсомольской путевке во 2-е Владивостокское военно-пехотное училище. Я долго еще сокрушался по поводу невычищенной винтовки (все-таки сумели за столь короткое время приучить к армейскому порядку и привить любовь к оружию). Обрадовался было, что увижу Владивосток — город моей детской мечты, который я еще не видел, но о котором так много слышал. Но оказалось, что это училище находится в Комсомольске-на-Амуре.
Проучился я в нем всего полгода. Но до сих пор с особой теплотой вспоминаю те студеные зимние месяцы учебы и с чувством благодарности — всех моих преподавателей, командиров и воспитателей. И старшину роты Хамсутдинова, и командира нашего курсантского взвода, только что выпущенного из Хабаровского училища, совсем молодого лейтенанта Лиличкина, и командира роты, исключительно подтянутого и удивительно стойкого к почти арктическим амурским морозам старшего лейтенанта Литвинова. Он даже на полевых занятиях в самые ветреные зимние дни и ночи не опускал клапаны шлема-буденовки. С благоговением вспоминаю и друзей-курсантов, Колю Пахтусова, Андрея Лобкиса, нашего ротного запевалу, способного звонко петь даже в сильные морозы, вечно невысыпавшегося очкарика Сергея Ветчинкина. Эти и многие другие мои сослуживцы-курсанты были теми, кто подставлял свои надежные плечи в трудные для меня минуты, но с которыми, увы, так больше и не суждено было встретиться.
Не могу удержаться, чтобы не вспомнить некоторые подробности быта в училище и запомнившихся мне преподавателей.
Располагалось училище на одной из городских окраин, именуемой Мылки, недалеко от Амура. Распорядок дня был весьма напряженным. Зарядка начиналась за два часа до завтрака физической подготовкой или штыковым боем (был тогда такой предмет военного обучения). И это, как правило, ежедневно, за исключением случаев, когда нас ночью поднимали по тревоге и выводили в поле марш-бросками. Там вместо завтрака выдавали сухари и консервы (как правило, рыбные или «кашу гречневую с мясом» — одну банку на двоих).
В столовой же завтрак обычно состоял из гречневой, овсяной или перловой каши, кусочка масла, хлеба и сладкого чая. Физически мы выматывались сильно, и нам почему-то всегда не хватало (в принципе, достаточно калорийного) курсантского довольствия. Ведь до обеда, как правило, занятия были на воздухе, в поле, где температура в январе-феврале часто опускалась ниже 30 градусов мороза, а после обеда, когда уже темнело, было 2—3 часа классных занятий (топография, теория стрелкового дела, изучение матчасти оружия, минно-саперная подготовка, средства связи и т.д.), а затем еще и самоподготовка.
Перед ужином каждый вечер по 1—2 часа мы занимались или строевой, или лыжной подготовкой. К счастью, лыжный маршрут проходил невдалеке от какого-то магазинчика. В нем, правда, не было ничего, кроме баночек с крабовыми консервами, заполнившими все полочки и витрины, и мы довольно часто покупали этих крабов. Это был наш «доппаек», который мы либо съедали сразу же по возвращении в казарму, либо сберегали до завтрака, чтобы сдобрить этим деликатесом, стоившим тогда 50 копеек, свою утреннюю порцию перловой или овсяной каши. Хорошее, скажу вам, сочетание. Здорово вкусно получалось! Обеды были достаточно калорийными. Кроме густого крупяного или макаронного супа либо щей с мясом, к которым регулярно подавалась, как приправа, какая-то витаминная добавка (вроде мелкоразмолотого шиповника, как средства против цинги), давали приличную порцию каши или макарон с мясной тушенкой или с соленой кетой, а чаще — с горбушей… Что и говорить, Дальневосточный край — рыбный край!
Однако, несмотря на довольно калорийный рацион, крепкие морозы и огромная физическая нагрузка делали свое дело, выматывая, выжимая, вымораживая из нас эти калории. Досыта удавалось наедаться только тем, кому выпадало счастье идти в наряд по кухне. Может, именно поэтому тех, кто получал наказание в виде наряда вне очереди, на кухню не назначали (для этого были в основном солдатские нужники, мытье полов в казармах после отбоя да расчистка строевого плаца от снежных заносов). Ощущение постоянного недоедания вызывало (обычно на коротких перекурах) сладостные воспоминания о том, какими вкусными блюдами баловали нас в довоенное время наши мамы и бабушки. Мой самый близкий по училищу друг Коля Пахтусов (он из Николаевска-на-Амуре) любил смачно рассказывать, как его мама по праздникам готовила замечательного фаршированного гуся. Ему даже попадало от товарищей, которые умоляли его фразой «Не трави душу!!!».
Большим дефицитом у нас были папиросы, и даже обыкновенная махорка. По курсантской норме довольствия табачные изделия нам не полагались, но почти все курсанты были курящими.
Еще немного подробностей. Особенно запомнился нам, например, преподаватель топографии, младший лейтенант Эльман, призванный из запаса эстонец. Это он научил нас ориентироваться по звездам, определять фазы Луны и с точностью до дня вычислять, когда наступит новолуние или полнолуние. Вообще-то этой премудрости меня научил еще в детстве мой дед Данила, но с «теоретическим обоснованием» это сделал наш училищный топограф. Настолько он был интересным, знающим человеком, умеющим вкладывать в наши головы нужные знания, что все мы поголовно с нетерпением ждали его занятий.
Практическое хождение по азимуту он организовывал так, что при правильном и с меньшими затратами времени прохождении маршрута нас ждал какой-нибудь приз вроде пачки махорки или флакона одеколона. А это, надо сказать, по тому времени были весьма ценные призы. Ну, а на крайний уж случай, когда и такого приза не оказывалось, устраивал просто забавный сюрприз, вроде того, что нам приходилось разыскивать его самого, забравшегося на высоченное дерево и подающего оттуда звуки, удивительно похожие на рев какого-то животного или голос птицы.
Запомнился навсегда и преподаватель артиллерии и стрелкового вооружения майор Бабкин. Острослов и шутник, он никому не давал шансов вздремнуть на классных занятиях. Если кого-то после занятий на крепком морозе, в тепле клонило ко сну, он так умел встряхнуть взвод или роту, что общий хохот надолго прогонял дремоту у виновного. Устраивал он и занятия-состязания по разборке и сборке вслепую, с завязанными глазами, еще мало знакомой тогда (по сравнению с классической трехлинейкой) самозарядной щитовки Токарева «СВТ», ручного пулемета Дегтярева (РПД), автоматической винтовки Симонова «ABC» и другого стрелкового оружия. И тоже с какими-нибудь призами.
В училище я пробыл с первых дней 1942 года до середины июля, когда окончил полугодичный курс обучения «по первому разряду» (то есть на «отлично») и получил, как и другие семнадцать «перворазрядников», свое первое офицерское звание «лейтенант». Остальных выпустили младшими лейтенантами, а тех, кто не выдержал выпускных экзаменов, — даже сержантами.
Выдали нам комсоставские (потом их стали называть офицерскими) удостоверения и снаряжение (ремень с портупеей), полевую сумку с планшеткой (для топографической карты) и кобуру для нагана, который полагалось получить уже в части назначения. Обмундировали нас в новые суконные гимнастерки, на которые были нацеплены новенькие петлицы с двумя красными эмалевыми квадратиками («кубарями») и пришиты на рукава шевроны. Выдали брюки с кантом, фуражки с малиновым околышем. И мы с непривычной гордостью ходили во всем этом, ужасно поскрипывая новым кожаным снаряжением и хромовыми сапогами.
Однако радость наша была омрачена тем, что почти всех младших лейтенантов и сержантов отправили на фронт, а нас, лейтенантов, — в войска на Дальнем Востоке. Небольшая группа выпускников, куда вошел и я, получила назначение командирами стрелковых взводов в 29-ю отдельную стрелковую бригаду, командиром которой был подполковник Суин.
Буквально с первых недель после того, как я принял взвод в одном из батальонов бригады, располагавшемся вблизи села Комиссарово у озера Ханка на границе с Маньчжурией, где тогда хозяйничали японцы, все мы стали подавать рапорта об отправке в действующую армию на западные фронты.
Вскоре нас собрал комбриг и спокойно, но убедительно сумел нам доказать, что наш «недействующий» Дальневосточный фронт может совершенно неожиданно, в любое время превратиться в «очень даже действующий»!
Наступила зима. И хотя это была южная часть Советского Дальнего Востока, морозы были внушительными. А в сочетании с почти постоянными сильными ветрами в тех краях становились особенно неприятными. Так что на лыжные переходы, которым уделялось немало времени, нам выдавали надеваемые под шапки-ушанки трикотажные шерстяные подшлемники с отверстиями для глаз и рта, чтобы уберечь от обморожения щеки и носы. Да еще такие же специальные мешочки для других, не менее нежных частей тела.
И все-таки к концу 1942 года, когда, видимо, в связи с тем, что немецкие войска были остановлены под Сталинградом и угроза японского нападения на дальневосточных границах Советского Союза стала менее вероятной, по одной роте с каждого батальона нашей бригады в полном составе были переформированы в маршевые (для фронта). Не знаю, был ли дан ход моему рапорту или это просто было не более чем совпадение, но такой маршевой ротой нашего батальона оказалась именно рота, в которой одним из взводных командиров был я. Погрузили нас в эшелоны и в первые дни января 1943 года отправили на запад.
Как потом стало известно, направлялись мы для формирования Югославской армии по примеру уже создававшихся дивизий Войска Польского и Чехословацкой бригады Людвига Свободы. До Байкала, а точнее — до станции Зима, наш эшелон не шел, а летел так, что на многих узловых станциях паровозы меняли настолько стремительно, что мы не успевали не только получить горячую пищу из следовавшего в нашем эшелоне вагона с полевыми кухнями, но даже прихватить ведро кипятка.
Во время смены паровоза на станции Бира, где мне часто приходилось бывать и где в свое время завершали обучение в средней школе мои старшие братья, хорошо знакомый мне дежурный по станции передал по железнодорожной связи на мой родной полустанок, где жили родные, весть о том, что я вскоре проеду эшелоном. Все мои родные вышли к железнодорожным путям, но поезд промчался с такой скоростью, что я едва успел разглядеть своих, а дед Данила, пытавшийся бросить мне подарок — кисет с табаком, не попал в открытую дверь теплушки. Как потом мне рассказывала сестренка, дед, крепкий и не слезливый сибиряк, по этой причине расплакался. На станции «Зима» наш эшелон вдруг остановили, и мы там простояли почти неделю. Что-то, видно, не заладилось с формированием югославских частей, и дальше нас везли так неспешно, что мы почти месяц добирались до столицы Башкирии Уфы. Миновав ее, на станции Алкино ясной, морозной, лунной ночью весь наш эшелон выгрузили, и мы влились в состав 59-го запасного стрелкового полка 12-й запасной стрелковой бригады Южно-Уральского военного округа.
Помню хорошо, что командиром полка был в то время фронтовик, майор Жидович с весьма приметным шрамом во всю левую щеку. Одним из его заместителей был подполковник, не побывавший еще на фронте, наверное, из-за своего явно немолодого возраста, а другим — красавец, внушительного роста и богатырского телосложения майор Родин. Командиром нашего батальона был тоже фронтовик, всегда какой-то нервный, взвинченный, всего-навсего младший лейтенант (вот фамилию его не помню), а командиром роты — удивительно спокойный, невозмутимый старший лейтенант Нургалиев. И я часто наблюдал, как наш ротный терпеливо и стойко переносил грубости и «разносы» своего комбата, на две ступени младшего по званию. Вообще там я заметил разницу в отношениях между фронтовиками и теми, кто еще «не нюхал пороху». Может, тогда еще острее стало проявляться желание скорее попасть на фронт.
Запомнилась и старший врач полка, тоже фронтовичка, капитан медслужбы с необычной фамилией Родина. Это была очень яркая, красивая брюнетка, на удивительно стройной фигуре которой так ладно сидела офицерская форма с еще непривычными погонами, недавно только введенная в нашей армии. Особенно восхищали нас, молодых лейтенантов, ее классической формы ноги в аккуратненьких хромовых сапожках. Это всеобщее восхищение привело к тому, что почти вся офицерская молодежь стремилась научить свои подразделения петь в строю «Песню о Родине», в которой были слова «Как невесту, Родину мы любим»… Да еще то и дело находили причины посетить санчасть, чтобы испытать судьбу. И я сам как-то раз осмелился осуществить посещение санчасти, правда, не с амурной, а с другой целью: во-первых, убедиться в правоте восторженных баек о ней, а во-вторых, просто поближе рассмотреть этого медицинского капитана, о красоте, которой в полку ходили легенды. Но она сразу распознавала эти мужские хитрости и умела так «отшивать» мнимых больных, что охота повторить подобный маневр пропадала надолго. Да все, наверное, догадывались, что майор Родин — не иначе, как ее муж, так что и это обстоятельство наверняка было хорошим сдерживающим началом от попыток амурных приключений особо жаждущих поволочиться за красивой женщиной. Мой визит был обставлен убедительной причиной, мне она дала хороший врачебный совет, но я убедился в том, что те легенды были чистой правдой.
Но самое магическое во всем этом то, что теперь, когда мне стали доступны некоторые архивные документы по истории нашего 8-го штрафбата, я узнал, что с первых дней существования его (еще под номером один), начсанслужбы того штрафбата была военврач 3-го ранга Родина Юлия Александровна. Есть в документах несколько донесений, подписанных военврачом Родиной, например о полном обеспечении батальона теплыми зимними вещами или о недостатках в организации продовольственного снабжения и т.п.
В этом запасном полку главным нашим делом была подготовка нового пополнения для действующей армии, в основном из немолодых уже людей (чаще всего из мусульманских республик), обучение этих новобранцев азам военного дела, формирование из них маршевых рот для фронта.
Долго, почти девять месяцев, я, как и многие другие офицеры, своими регулярными рапортами добивался отправки на фронт. И, помню, после каждого такого рапорта командир полка так же регулярно объявлял мне вначале по 5, а затем и по 10 суток домашнего ареста, а арест этот заключался в удержании из лейтенантского месячного оклада 50% за каждые сутки ареста.
Здесь, в этом полку, кроме того, что я вступил в партию, происходило много других событий. Одним из таких запомнившихся событий было то, что однажды меня вежливо пригласили в Особый отдел полка. Как и все солдатские казармы, штабные помещения, это заведение тоже располагалось в землянке. После небольшого, вроде бы ни к чему не обязывающего предисловия мне прямо предложили сотрудничество с этим одиозным отделом. А сотрудничество это могло заключаться лишь в том, чтобы информировать определенных офицеров отдела о негативных настроениях или высказываниях, как солдат моего взвода, так и моих товарищей — офицеров. Ну, как прямо мне такую роль «стукача» предложили, так же прямо и категорично я отказался, еще, наверное, не понимая последствий этого отказа.
Судьбе было угодно познакомить меня в это время с девушкой, которая более чем через год, на фронте стала мне женой…
А тогда, в августе или начале сентября 1943 года, очередному из многих моих рапортов был дан ход, и нас, небольшую группу офицеров, направили вначале в ОПРОС (Отдельный полк резерва офицерского состава) округа, а затем в такой же полк, но уже Белорусского фронта. Находясь в этом 27-м ОПРОСе фронта, мы несли боевую службу по охране важных объектов от возможных диверсий противника, но это все-таки была не передовая, куда мы стремились.
И вот однажды, в начале декабря 1943 года, меня вызвали в штаб полка на очередную беседу. Беседовавший со мной майор был в полушубке и, несмотря на жарко натопленную комнату, затянут ремнями, будто каждую секунду был готов к любым действиям. Лицо его с заметно поврежденной сверху раковиной правого уха было почти до черноты обветренным. Просмотрев мое еще тощее личное дело и задав несколько вопросов о семье, об училище и о здоровье, он вдруг сказал: «Мне все ясно. Пойдешь, лейтенант, к нам в штрафбат!» Кажется, заикаясь от неожиданности, я спросил: «З-з-за что?» И в ответ услышал: «Неправильно задаешь вопрос, лейтенант. Не за что, а зачем. Будешь командовать штрафниками, помогать им искупать их вину перед Родиной. И твои знания, и хорошая сибирско-дальневосточная закалка для этого пригодятся. На сборы тебе полчаса».
Наверное, тогда впервые в моих мыслях появилась ниточка рассуждений, связывающих текущие события с совсем недавним прошлым. Я ничем не могу подтвердить верность тех предположений, но тогда как молния просверлила мозг идея: а не за репрессированного ли отца это наказание? Конечно, сразу и контрдовод появился: так сын же за отца не отомстит! Потом, когда я узнал, что из 18 офицеров, отобранные на командные должности в штрафбат, оказался я один, не имеющий боевого опыта, «необстрелянный», а остальные имеют не только боевые ранения, но часть даже наградами отмечены, эта мысль снова долго не давала мне успокоиться. Она не позволяла оправдать мое определение в штраф-фронт только моим «сибирским здоровьем». Эта крамольная мысль еще не раз за время службы в штрафбате, да и уже после войны, посещала меня, но каждый раз находился и «контрдовод» ей. Но об этом тоже в свое время. Однако одновременно с этими сомнениями и с определенной степенью недоумения возникала и гордость за то, что меня причисляли к боевым офицерам. У меня, правда, может быть, меньше, чем у других, какое-то представление о штрафбатах уже имелось (хотя бы из приказа наркома обороны № 227), но как далеко оно оказалось от реального!..
Как оказалось, майором, отбиравшим нас для штрафбата, был помощник начальника штаба 8-го отдельного штрафного батальона Лозовой Василий Афанасьевич. С ним мне довелось и начать свою фронтовую жизнь в 1943 году, и совершенно неожиданно встретиться через четверть века после войны на оперативно-командных сборах руководящего состава Киевского военного округа. Тогда я был уже в чине полковника и его, тоже полковника, узнал по приметному правому уху.
А тогда, в декабре 1943 года, после тяжелых боев под Жлобином (Белоруссия) этот штрафбат понес большие потери, в том числе и в постоянном офицерском составе. Вот Лозовой и отобрал нас, восемнадцать офицеров, от лейтенанта до капитана, в основном уже бывалых фронтовиков, возвращавшихся из госпиталей на передовую.
Буквально через час мы уже мчались в тревожную ночь на открытом автомобиле с затемненными фарами в сторону передовой, хорошо определяющейся по всполохам от разрывов снарядов, по светящимся следам разноцветных трассирующих пуль, по висящим над горизонтом осветительным ракетам. Где-то там, под огнем противника, держал оборону пока неведомый нам, но вскоре ставший родным на долгое время, до самой Победы, наш 8-й отдельный (офицерский) штрафной батальон, который формировался самым первым, еще на Сталинградском фронте в 1942 году, и ему предстоял особо длинный боевой путь, от Волги до Одера, от Сталинграда до Берлина. Вероятно, не следует вдаваться в подробности, почему именно на этом фронте началось формирование штрафбатов. Там, на Волге, тогда решалась судьба нашей Родины — Советского Союза. Имел тогда наш штрафбат номер первый. На любом фронте, где потом формировались штрафбаты, их нумерация начиналась с № 1. Это потом их нумерацию упорядочили уже в масштабах всей Красной Армии.
Источник: Александр Пыльцын «Правда о штрафбатах. Как офицерский штрафбат дошел до Берлина» М.: Яуза, Эксмо, 2007 г. c.25 — 52.