Память блокадного подростка. Часть 2
Память блокадного подростка. Часть 2
Получаемый хлеб мама делила на три части: две поменьше – на завтрак и ужин, большую часть оставляла на обед. На первых порах мы недоедания не почувствовали. После начала занятий в школе я мог сдать в школу карточку и питаться там, но родители решили пока этого не делать, в школу мама приготавливала мне бутерброды. Воздушных налетов стало меньше, но обстрелы продолжались. Занятия иногда прерывались. Мы постепенно стали привыкать к такому распорядку. Чувство опасности сохранилось, но уже с меньшим внутренним переживанием. Молодость брала свое, о худшем не думалось. На домах появились специальные надписи: «Эта сторона улицы наиболее опасна при артобстрелах». Во время воздушных тревог в бомбоубежища стали ходить немногие – боялись завалов, из которых трудно выбраться. Основным укрытием стали щели во дворах и парадные домов.
Однажды отец, придя с работы, разговорился. От него я узнал, что фронт стабилизировался, что наступление немцев на Ленинград захлебнулось, и они окопались на подступах к городу. Ближайшим рубежом обороны стал район больницы имени Фореля – в трех километрах от Кировского завода. Впервые тогда я услышал фамилию генерала Жукова, который, по словам отца, решительными действиями организовал оборону города и сорвал планы фашистов захватить Ленинград. Рассказал отец о формировании специальных морских бригад – из моряков, снятых с кораблей Балтфлота. Упомянул он о захвате нами на левом берегу Невы, в районе 8-й ГРЭС, плацдарма, с которого намечалось осуществить прорыв блокады. (Этот плацдарм стал знаменитым Невским «пятачком», где, по нынешним данным, сложили головы около двухсот тысяч наших бойцов.) Рассказал отец об Ораниенбаумском плацдарме, о том, что здания Петродворца разрушены и фонтаны уничтожены. Восхищался стойкостью рабочих Ижорского завода, преградивших путь немцам к Колпину.
16 октября немцы опять бомбили город. Несколько бомб попало в госпиталь на Суворовском проспекте. На следующий день занятия были отменены и нас направили на расчистку завалов. Картина была ужасная. Груды окровавленного кирпича, скрученные кровати, кровь на обломках, на земле, пропитанные кровью рваные постельные принадлежности и спекшиеся в глыбы остатки здания. Девушки из МПВО, работавшие с нами на расчистке завалов, рассказали, что бомбежка накануне производилась немцами прицельно с пикирующих бомбардировщиков. Бросали зажигательные и фугасные бомбы. Госпиталь был полон раненых. Многих эвакуировать не удалось, и они погибли вместе с медицинским персоналом. Передать наши чувства просто невозможно. На поле боя гибель воинов понятна, бескровной войны не бывает, но здесь преднамеренный налет на беспомощных, покалеченных людей…
Нет, фашисты не люди – это звери. Вернулись в школу подавленные увиденным, полные ненависти к фашистам. Заметив наше состояние, преподаватель математики Шаров сказал:
— Вы видели сегодня всю жестокость врага. То, что вы учитесь в условиях блокады, охраняете город при патрулировании, — это ваше участие в обороне города. Немцы на это не рассчитывали. Они думали, что мы впадем в панику, сложим оружие и сдадимся на их милость. В их «милости» мы сегодня убедились. Ваша задача – осваивать курс учебы, а войны и на вас хватит.
С питанием становилось все хуже и хуже, выдача продуктов задерживалась. Как-то отец взял ручную тележку на колесиках и позвал меня на помощь.
— Куда пойдем, папа?
— В магазин на Полтавскую.
Пришли в шорный магазин, который располагался в доме №111 по Невскому проспекту. Отец купил несколько хомутов, какой-то упряжи и ремней из сыромятной кожи.
— Папа, зачем это нам? – ничего не понимая, спросил я.
— Видишь, Валюша, во время голода в гражданскую войну мы эти вещи использовали в пищу. Дай Бог, чтобы нам не пришлось их пускать в ход, но кто знает… кто знает, что нас ждет впереди? Пусть пока полежат в сарае, а на крайний случай могут сгодиться.
8 ноября я был дома. Около 17 часов объявили тревогу. Я (как делал всегда, если во время тревог был дома) поднялся на чердак, к слуховому окну. Мама, захватив сестренку, встала, как часовой, на свое обычное место – в проем входа на второй этаж. Послышались залпы зениток, потом прерывающийся звук моторов «Юнкерса» и вслед за ним нарастающий свист и мощный удар – настолько сильный, что показалось, бомба упала в какой-то корпус зданий Лавры. Я сбежал вниз. Мама и другие соседи стояли в проеме, тесно прижавшись друг к другу, бледные, испуганные. Мама судорожно прижимала к себе сестренку. Никто не мог вымолвить ни слова, все замерли в ожидании второго удара.
Тревога вскоре кончилась. На следующий день выяснилось, что немцы опять, в который раз, прицельно бомбили госпиталь в доме №19 по Обводному каналу, где раньше была наша 20-я школа. Погибли несколько человек — пожарные и раненые.
Концентрация госпиталей на Обводном канале объяснялась тем, что к ним подходила железнодорожная линия. Госпитали были распределителями, куда поступали раненые, доставляемые в железнодорожных вагонах. Отсюда раненые распределялись по другим госпиталям города.
13 ноября вновь снижение норм выдачи продуктов. Хлеба на рабочую карточку стали выдавать 300 граммов, на иждивенческую – 150. Участились перебои выдачи по карточкам других продуктов. Вместо сахара иногда давали дешевые конфеты. Наш домашний рацион еще более уменьшился, мама изворачивалась, как могла, но трехразовый режим питания сохранила. В школу вместо бутербродов я стал брать два маленьких ломтика хлеба, посыпанных солью. Заметно сдал отец, с его ростом под два метра и внушительным телосложением, приходилось тяжелее всех. Каждое утро он вставал в 6 часов и, несмотря ни на какую погоду, шел на работу. Приходил поздно вечером. Я не знал, где он работает. Знал только, что его работа связана с перевозкой специальной продукции, и что ему приходится бывать на разных предприятиях города.
Однажды он пришел с работы мрачный, и я услышал, как он сказал маме:
— Трудные дни наступают для нас. Продовольствия в городе почти нет. Нормы, наверное, еще снизят. Тяни как можешь, дорогая. Пусть мы будем есть меньше, но регулярно. Валюше отдай его карточку, пусть питается в школе. А дома как-нибудь его поддержим добавкой.
20 ноября опять снижение. Иждивенцы стали получать знаменитые теперь «125 блокадных грамм, с огнем и кровью пополам», как емко и потрясающе трагично написала Ольга Берггольц. Постоянные обстрелы не прекращались, но бомбежек стало меньше. Погода стояла морозная, дрова убывали быстро. Иногда были перерывы в подаче электроэнергии. Трудности нарастали, но мы постепенно вживались в эти совершенно необычные условия существования.
Жители Александро — Невской Лавры, по сравнению с жителями других районов, особого «дровяного голода» не знали. Во всех корпусах отопление было печное. Уже летом все запасались топливом, которое складывалось в сараях, закрепленных за каждой квартирой, и в подвалах, приспособленных для хранения дров.
В самое тяжелое время в декабре и в январе выручила лесопилка имени Халтурина: плоты бревен, сплавлявшихся к ней по реке Монастырке, застряли в районе Лавры. Когда река замерзла, мы стали вырубать из плотов бревна. Труд это был адский. Плоты связывались толстой проволокой — как говорится, на совесть. Бревна к тому же смерзлись. А сил-то было уже немного. И опять сказалась взаимовыручка. Бревна сообща освобождали от креплений, вытаскивали по крутому берегу наверх и там распиливали на чурки.
Но что замечательно – несмотря на обилие березовых и липовых аллей в Лавре, ни одно дерево не было спилено на дрова. Ни у кого не поднялась рука на деревья.
В конце ноября мы с отцом стали распиливать купленные ранее хомуты.
—Вот и пригодилась. К сожалению, наша покупка, – грустно заметил отец.
Вскоре я попробовал, что это за «еда». Мама в большой кастрюле вываривала кожу, получался желтовато-мутный раствор с очень неприятным запахом. Сдобрив отвар лавровым листом и немного перцем, мама заправляла его горсткой хлебных гренков – получался суп. На неприятный запах мы скоро перестали обращать внимание. Теперь мама делила хлеб на 4 части. Одну из которых высушивала на гренки, которыми заправляла суп. Спасибо родителям – они сразу ограничили употребление нами воды. Только нам с отцом полагалось по две тарелки супа, всем остальным – по одной. За ужином разрешалось выпить только один стакан чая. Ни у кого из нас за время тяжелых голодных дней не было отечности из-за чрезмерного употребления жидкости.
Занятия в школе продолжались. В школе питание было двухразовым, в мизерном количестве, но все же горячая пища поддерживала нас и позволяла во время занятий что-то воспринимать.
Из школьных обедов мы стали делать три блюда. Сначала поглощалась суповая жидкость, затем оставшаяся гуща, состоявшая из небольшого количества крупинок, а потом уже второе – как правило малюсенькая котлетка с такой же малюсенькой порцией каши без признаков масла.
Я оказался как бы в привилегированном положении – питался в школе и еще получал добавку дома за ужином. Над своей «льготой» я как-то не задумывался, точнее, не понимал, чего стоило родителям отрывать от себя и других лишний кусочек хлеба для поддержания моих сил.
Но прозрение наступило. Я уже говорил, что мама на сестренку получала в детской кухне спецпитание, без вырезки карточных талонов. Каждый день братишка или папина родственница, Даня Ильина, которая была всего на год старше меня, ходили за этой порцией на 2-ую Советскую. Детское питание состояло из 150 граммов молока и 150-200 граммов рисового отвара. У нас с братом устроилась очередность: кому облизывать банки перед их мытьем. И вот однажды. Как только я запустил палец в банку, услышал вопрос отца:
— А когда моя очередь?
Я настолько оторопел, что даже не мог вынуть пальца из банки. Отец, видя мое смущение, погладил меня по стриженой голове и сказал:
— Лижи-лижи. Я пошутил.
У меня навернулись слезы. Облизывать банку я отдал брату. Совсем другими глазами я посмотрел на отца и заметил то, что раньше не замечал. Осунувшееся лицо, согбенные плечи, тяжелые шаги. Это – отец, непререкаемый авторитет, само могущество и наша защита?
Долго не мог уснуть, глаза были мокрыми.
И на меня вдруг нахлынули воспоминания недалекого прошлого, когда отец был таким же подавленным. Было это осенью 1937 года. Поздно ночью раздался звонок. Мама, накинув халат, вышла открывать дверь. Я, проснувшись, приподнялся на своей оттоманке, для чего-то стал натягивать рубашку. Дверь в прихожую была открыта. На пороге стоял, переминаясь с ноги на ногу, наш дворник Николай Федорович. За ним стояли три или четыре человека в черных куртках. Один из них спросил:
— Сам Байков дома? – и отстранив маму, не снимая куртку, ничего не объясняя, шагнул в большую комнату. Даже не посмотрев на меня, вновь спросил: — Где он?
Папа вышел из спальни и в недоумении остановился, Но, видимо, что-то поняв, как-то растерялся и сник.
— Одевайтесь, поедете с нами.
— Куда? – спросил отец.
— «Куда, куда» — куда надо да поживее! Присмотри за ним, — скомандовал человек своему спутнику.
Папа ушел одеваться — уже под конвоем.
— Кто еще в доме есть?
Мама дрожащими губами тихо проговорила:
— Еще маленький сын, спит.
— Все садитесь на оттоманку и никуда не ходите, мы обыск проведем. Давай, начинай, — скомандовал, видимо, старший группы.
Мама взяла испуганного братишку на руки. Я сидел ни жив ни мертв. Обыск начали с простукивания стен и изразцового обогревателя. Из письменного моего стола были вынуты ящики, и их содержимое выброшено на пол.
Папа, с опущенными руками, стоял у обеденного стола с каким-то отрешенным видом, плотно сжав губы. Рядом с ним, наблюдая за каждым движением отца, стоял сотрудник. На попытку задать вопрос следовал грубый окрик : «Молчать!» У мамы тряслись руки, она перебирала тесемки халата. В какой-то момент она пыталась спросить:
— Что вы ищете? В чем дело? Что все это значит?
— Разговаривать не разрешено, молчите, где надо, узнаете. Ишь, любопытные нашлись!
Обыск продолжался почти до утра. В конце обыска, не найдя того, что искали, старший группы спросил:
— Где золото? Где документы?
— Какие документы? Какое золото? – вопросом на вопрос ответил отец.
— Не знаешь? Скрываешь? Там все расскажешь! Пошли! – скомандовал старший.
Отец перед выходом успел только сказать:
— Тоня, береги мальчиков, все будет в порядке, я ни в чем не виноват.
— Пошли, пошли! – последовал окрик. Проститься с отцом не дали.
Когда все ушли, мы разревелись в полном отчаянии. Остаток ночи не спали, наводили порядок. В школу я в тот день не пошел.
Мы знали об арестах некоторых наших знакомых, но считали, что они действительно в чем-то провинились, и никак не предполагали, что эти аресты коснутся и нашей семьи. Папа тогда работал не то в конторе не то в управлении с названием «Ленпогруз», при Ленгорисполкоме и был одним из руководителей этой организации.
Наш дом, всегда наполненный гостями, опустел. С папиной работы были только два человека, Граудин и дядя Яша Керш, навещали маму. Все попытки узнать, что с отцом, где он, за что задержан, ни к чему не привели. Мама днями простаивала в очередях у справочного окошка «Большого дома», но каждый раз возвращалась с ответом : «Когда надо будет – сообщим». Обстановка дома была гнетущая. Говорили вполголоса, словно боялись кого-то вспугнуть.
В школе, конечно, узнали об аресте отца, но никто ничего не спрашивал. Отношение одноклассников ко мне не изменилось. Учителя заметили мое подавленное настроение, а некоторые стали как-то по особенному чуткими ко мне. И все же заниматься стало очень трудно…
Месяца через три к нам пришел незнакомый человек в гражданской одежде. Он долгое время беседовал с мамой на кухне. Неизвестный говорил с явным украинским акцентом. После его ухода мама мне сказала. Что есть весточка от отца, и развернула тонкую бумажную ленточку, написанную папиным мелким почерком. В записке говорилось, что подателю ее можно полностью доверять. Папа просил съездить в Москву похлопотать, называл какие-то фамилии.
Как выяснилось, посетитель был надзирателем в доме предварительного заключения на улице Воинова. По его словам, за папой ничего не числилось и никаких обвинений папе пока не предъявлено.
Мама немедленно связалась с папиными друзьями и нашими родственниками. Было принято решение ехать в Москву.
Мы с братом несколько дней прожили у бабушки. Мама вернулась из Москвы в приподнятом настроении. В очередное хождение к «Большому дому» у мамы неожиданно приняли передачу для отца.
Еще через месяц или два, опять ночью, раздался прерывистый, трехкратный звонок. Обычно так звонили все наши близкие и мы сами.
Мы все, как по тревоге, вскочили. Кто – в такую пору? Мама открыла дверь, мы сгрудились за ее спиной и замерли. На пороге стоял отец.
—Тоня, расплатись с извозчиком, спасибо ему – от самой Чайковской довез меня.
Мама схватилась за сумочку, не успев обнять отца. Стоявший сзади отца мужчина с бородой и с кнутом в руках смущенно произнес:
—Да не надо, Бог с вами, живите, добрые люди, с кем чего не бывает в наше время! – и ушел, не взяв платы.
После школы, за обедом я спросил отца, что за человек к нам приходил?
— Это очень хороший и порядочный человек, — ответил отец. – Ну, а как у тебя дела с учебой? – перевел он разговор на другую тему.
Спасибо этому доброму и мужественному человеку! Именно мужественному, храброму, ибо решиться на прямую связь с родственниками заключенного в те жестокие, беспощадные дни, прямо скажем — рисковать собой – для этого надо обладать немалой смелостью.
Из папиных сослуживцев, кроме самых верных, не бросивших нас в тяжелую минуту, никто больше не переступал порог нашего дома. Папа был восстановлен на работе, правда, с понижением, получил какую-то компенсацию и отпуск на два месяца. О своем пребывании в заключении отец никогда не говорил.
Уже после войны, после смерти отца мама рассказала мне. Что отец большую часть времени провел в одиночной камере. Чтобы не лишиться рассудка, сделал из хлебного мякиша шахматы и играл сам с собой. Допрашивали его помногу часов подряд, причем следователи менялись, допрос шел без перерыва. Арестован был отец по анонимному доносу, где сообщалось, что у нас в доме припрятано золото, хранится антисоветская литература и документы с высказываниями против советской власти и ее вождей. При освобождении отец дал подписку о неразглашении обстоятельств пребывания в заключении и фамилий лиц «работавших» с ним…
И вот я второй раз в жизни увидел отца подавленным и тревожнорастерянным. Под утро мне подумалось: видимо что-то серьезное взволновало его и он в какой-то момент изменил своей выдержке, увидев, как я облизываю банку. Тогда и дошло до меня, что, питаясь в спецшколе, я еще отрываю куски от пайка своих родных. С того дня я банки больше облизывать не мог, а возвращаясь из школы, всегда пытался отказаться от добавки, но это плохо получалось. Голод пересиливал волю.
Голод – самое страшное испытание. Он парализует волю человека, постоянно навязывая мысли о еде, даже парализует психику, подчиняя все его поступки одному — желанию добыть пищу любыми путями. Слабые люди не выдерживали этой пытки и погибали раньше других.
У нас в семье разговоры о еде не поощрялись, сразу переводились на другую тему.
Мама поступила на работу, надомницей — стала шить рукавицы для бойцов и пожарников.
Наша старая швейная машинка «Зингер» заработала вовсю. Мы помогали маме подправлять выкройки. Даня поддерживала при строчке материал, который был очень грубым. Придя из школы, в работу включался и я. Эти занятия отвлекали нас от мрачных мыслей. Отец стал иногда задерживаться на работе и ночевать не приходил.
К концу ноября перестала идти из крана вода. Чтобы варить пищу, ходили за водой в подвал. Там был установлен кран, из которого вода вытекала тонкой струйкой. Приходилось стоять в очереди. Для хозяйственных нужд брали воду из реки Монастырки. Почему-то мама остерегалась брать из реки воду для питья.
Ходить становилось все труднее. Питание в школе становилось все хуже и хуже. Потребовали сдать в школу и карточку на хлеб. К обеду выдавалась целиком вся пайка. Мне приходилось хлеб делить и часть его приносить домой. На уроках часто все мысли сосредоточивались на ожидании обеда. Несколько человек из класса перестали приходить на занятия, ослабли. Двое попали под артобстрел и находились в госпитале.
Как-то отец принес два куска какой-то спрессованной массы. Так я познакомился со жмыхами и дурандой. Жмых мама распарила в кастрюле, получилась своеобразная каша. А дуранду растолкли, размочили, прибавили кофейной гущи и, поджарив на олифе, напекли лепешек. Получилось невесть что, но жевать было можно, и чувство голода притуплялось. Нашлось несколько плиток столярного клея. Мама умудрялась из него приготовлять желе с лавровым листом.
Школу перестали отапливать. Сидели мы в классах в шинели, согревая пальцы рук дыханием. В некоторых классах устроили маленькие кирпичные печки, поставив их на железные листы и выведя трубу в форточку. Топливо добывали в развалинах разрушенных домов. Конечно, учиться было очень трудно, никакой беготни, никаких игр. Во время перемен собирались группами не в коридорах, а в классах, вокруг печурки. Наши преподаватели тоже грелись у теплых кирпичей.
8 декабря отец ушел на работу, не взяв с собой карточку. Его не было дня три. Волнениям не было конца. Мама извелась совсем. Узнать об отце что-нибудь было невозможно. Не знали, куда он пошел, не знали, где ночует. Обстрелы продолжались, и это еще больше усиливало тревогу. Поздно вечером я застал маму плачущей, чего никогда ранее не видел. Обычно она всегда нас успокаивала и ободряла. Если кто из нас захнычет, резко обрывала, называя нюнями.
Тут я впервые заметил, как она поседела за эти месяцы.
— Мама, не надо, все будет хорошо, с отцом ничего не должно случиться. Мало ли какая работа на него свалилась, — успокаивал я ее.
Но сам долго не мог заснуть. Появилось чувство страха. А вдруг отец не вернется – что будет с нами со всеми? Снились какие-то жуткие сны. Утром ушел в школу не просто расстроенным, а каким-то подавленным. Занятия на ум не шли, отпросился из школы, тем более, что очередной урок отменили – преподаватель почувствовал себя плохо.
Вечером пришел отец, осунувшийся и пропахший дымом, но возбужденный. Он рассказал. Что 8 декабря ему уехать на работу не удалось. Трамваи встали – прекратилась подача электроэнергии. Шел до Лесногопроспекта пешком, а на обратный путь сил не хватило. За три дня поел немного жмыха, принесенного кем-то из сотрудников, и сваренных капустных листьев – хряпы (верхние листья, обычно не употребляющиеся в пищу).
Я раньше никогда не обращал внимания на то, кто как ест. А тут заметил, как быстро и жадно расправлялся отец с пищей. Отец удивился большой доле хлеба – оказалось, мама откладывала все эти дни долю отца про запас. И спросил: а ели ли мы?
— Не беспокойся, дети накормлены, — ответила мама.
После обеда отец рассказал, что он беседовал с одним командиром, который участвовал в освобождении Тихвина от немцев. Этот командир рассказал о провале наступления немцев, их попытке соединиться с финнами, сказал, что немцы отогнаны и от Волховской ГЭС.
— Все будет в порядке, все в порядке, — потирая руки, приговаривал отец, повторяя свою любимую присказку. – должны вытерпеть, Ладога здорово выручает, сам видел машины с продуктами.
Теперь отец стал приходить домой раз, два в неделю – надо было экономить силы. Ежедневные концы от Лавры к Муринскому проспекту и обратно делать уже не мог. Мама отдала ему карточки на крупу. Выдача продуктов по ним все равно не производилась, а по талонам в заводских столовых можно было получать обеды.
В школе занятия стали идти с перебоями. Выбывали преподаватели, которые получали те же 125 граммов по служащей карточке без приварка.
Школьные обеды не могли восполнить потребности организма. Не спасали и появлявшиеся иногда соевые шпроты и соевое молоко.
Дома кончились хомуты и сбруя. Суп в тарелке стал похож на воду с лавровым листом и перцем, а второе было чисто условным блюдом.
Я настолько похудел, что шинель на мне висела мешком, а из воротника кителя торчала тонкая как спичка шея. Ботинки на ногах хлябали, словно были на два размера больше. Передвигаться стало труднее. В школу ходил медленным шагом, даже во время артобстрелов бежать не было сил.
Бомбежки практически прекратились, но артобстрелы продолжались. Электроэнергию отключили. В домах понаделали разного рода светильников из баночек. Вот когда пригодилось бабушкино лампадное масло. Огонек был слабым, дрожащим, но все же при нем можно было что-то делать и читать. Я уже говорил, что единственное, чего мы не пережили за время блокады, так это холода в квартире. Дров хватило на всю суровую зиму.
Отец перешел на казарменное положение и приходил домой редко.
В один из его приходов я услышал, как мама отчитывала отца:
— Ты что, хочешь сам свалиться и нас погубить? Посмотри на кого ты стал похож. Откуда у тебя банка каши? Почему сам не съел? Нас всех она не спасет, а тебе нужны силы на дорогу, ты об этом подумал?
— Я ничего, выдержу, а ребята как? – оправдывался отец. В тот вечер он принес две трети поллитровой банки пшенной каши, за что и получил нагоняй от мамы.
И в школе, и дома участились разговоры о подвозе продуктов через Ладожское озеро. Этот путь скоро стали называть Дорогой жизни.
Никто из нас не представлял, что это за дорога. Говорили о несметном количестве продуктов, припасенных на том берегу озера для ленинградцев: мешками с крупой, мукой, тушами мяса якобы загружены все причалы, осталось только переправить их в Ленинград, и голод кончится. Пусть количество продуктов и было преувеличено, но сам факт их наличия питал надежду голодных ленинградцев на возможность выживания, прибавлял сил истощенным людям.
Какая народная мудрость проявилась в названии Ладожской трассы – Дорога жизни. Да, эта дорога спасла многих ленинградцев и бойцов Ленинградского фронта, разрушила планы фашистов на удушение Ленинграда голодом. Но мы не сразу почувствовали результаты перевозок. Нормы не увеличивались. По-прежнему, кроме хлеба, продуктов не выдавали.
Двадцатые числа декабря для нашей семьи оказались самыми трудными, если не сказать трагическими. Все, что можно было пустить в еду, съедено. Одним хлебом не проживешь. В школе обед был абсолютно бескалорийным, после него чувство голода не только не пропадало, а еще больше возбуждалось. Отец домой почти не приходил ( После войны я узнал, что его объектами были предприятия, на которых изготавливались минометы и снаряды).
В школу я ходил с трудом. Пользоваться палочкой стеснялся – все же в военной форме да еще на петличках появилось два красных треугольничка, так как меня назначили командиром отделения. В особенности было трудно утром вставать и идти на мороз. С собой мама уже давать мне ничего не могла. За последние дни она очень изменилась. Настроение у нее явно упало. Все чаще замечал, что она как-то проникновенно подходила к нам с братом и гладила нас по головам, иногда замечал на глазах слезинки. Я это относил за счет беспокойства об отце. Только потом, вспоминая эти самые тяжелые дни, до меня дошло, что главным беспокойством была тревога за наше питание, а значит, за нашу жизнь. Мы все настолько усохли, что страшно было подходить к зеркалу. Но такова психология подростков, что, привыкнув ко всякого рода ограничениям, мы не задумывались о будущем, нас ожидавшем, не задумывались о наличии продуктов, считая все это заботой родителей. Вера в родителей была велика, и ни о каких возможных трагических последствиях не думалось.
Бомбежки прекратились. Артобстрелы нас не тревожили. Толстые стены монастыря, до полутора метров кирпичной кладки, были надежной защитой от снарядов.
Однажды утром, ранее обычного, мы почти одновременно проснулись с братом – не от стука метронома, а от странного, давно забытого запаха какой-то печености.
Маму застали на кухне вынимающей из духовки с противня лепешки черноватого цвета, явно мучного происхождения.
— Мама, откуда это?
— Да вот вечером разбирала антресоли и обнаружила старый мучной клей для обоев, вроде для еды пригоден, целых три пачки.
У нас радостно заблестели глаза. Даня быстро приготовила чай, и мы сели за завтрак. Но мама дала только по три небольших кругляшки, сказав. Что на первый раз хватит. Странный вкус лепешек, с примесью горчинки, нам ничего не говорил. Я уже понимал, что в то время ленинградцы ни на вкус, ни на запах пищи не обращали внимания, лишь бы можно было жевать. Ту же горечь мы восприняли за счет того, что они просто подгорели. Мама мне положила в карман две штуки, предупредив, чтобы в школе я их запил обязательно водой. Запить так запить, какая разница, и я ни о чем не подумал.
Вечером пришел отец и принес пайку хлеба в 500 граммов. Его перевели на другой объект, и он снялся с питания в столовой. Поздно вечером я услышал, как он за что-то отчитывал маму. Разобрал только слова:
— Как ты могла? Как ты могла?
И ответ мамы:
— А что было делать, ведь это единственный выход.
Когда она вышла из комнаты, глаза ее были заплаканными.
— Папа, в чем дело? Почему мама плачет?
— Ничего, мальчики, мама просто разволновалась, — ответил отец, не вдаваясь в подробности.
Забегая вперед, скажу, что в те дни эти лепешки оказались спасительными для каждого из нас. Никакой другой пищи в доме не было.
Действительная история появления этих лепешек открылась совершенно случайно уже после войны, в конце 1946 года, после моего возвращения из армии и после смерти отца.
Как-то, перебирая на этажерке книги, в одном из томов Тургенева я нашел странную записку, написанную маминым неровным почерком. К глубокому сожалению, она не сохранилась, поэтому ее содержание привожу по памяти:
«Дорогой Саша ( это мама обращалась к отцу), любимые мои мальчики, не вините меня, иначе поступить я не могла. Этот клей не употребляйте, он яд (это было трижды подчеркнуто). Саша, определи мальчиков, постарайся, чтобы они не разлучались. Ноннульку отдай в дом малютки. Все документы на этажерке. Очень хочу, чтобы вы все выжили и помнили свою мамочку, которая вас всех горячо любит».
Мне был 21 год, я уже повоевал, брату Анатолию было 17, но мы разревелись как маленькие, поняв, что эта записка из тех блокадных дней.
— Мама, что это за записка, почему ты ее написала?
И мама рассказала, что в двадцатых числах декабря, не зная, где отец и что с ним, не имея в доме ни одной крошки еды и видя наше плачевное состояние и постепенно убывающие силы, понимая. Что так долго не протянуть, она стала перебирать на антресолях разные пакеты, разыскивая что-нибудь съедобное, и натолкнулась на коробки с обойным клеем. Я эти довоенные коробки помню очень хорошо. Грубая серая бумага с надписью «Клей для обоев». На лицевой стороне пакета красная жирная черта, поверх которой слово «яд» и скорчившийся клоп.
Так вот, обнаружив этот клей, мама решила испробовать его на себе. Когда мы улеглись спать, она заварила клей, накатала лепешек и обжарила их на противне в духовке, доведя почти до обугливания.
Попробовала сама. Всю ночь не спала. Почувствовала, что все обошлось благополучно и никаких осложнений не наступило, утром, осмелев, повторила задуманную операцию. А записку написала на всякий случай, чтобы предупредить нас.
— Мама, как ты могла на такое решиться?
— А что было делать? Медленно вымирать по одному? Ну ладно, хватит об этом, — подвела она черту, — иначе я поступить не могла.
Мы были потрясены услышанным, а мама не считала свой поступок чем-то выдающимся. Как часто мы недооцениваем поступки наших матерей, принимая их жертвенность как что-то само собой разумеющееся…
Почему мы не отравились? Не знаю. То ли для наших истощенных организмов доли яда стали питательными, то ли мамин кулинарный прием – прокаливание смеси до возможно допустимых пределов — сделал съедобным этот клей. Во всяком случае, клей оказался для нас спасительным.
Как в молодости мы халатно относимся к сохранению наших реликвий! Я простить себе не могу, что не сохранил эту записку! Да что записку – свои ордена и медали я отыскал только в пятидесятых годах в игрушках подросшей сестры ( не то что медали – ордена не было принято тогда носить).
Мама скончалась в 1973 году, в возрасте 75 лет. Вечная ей сыновняя память…
25 декабря объявили о повышении норм выдачи хлеба – рабочим по 350 граммов, остальным по 200. Сегодня, пожалуй. Трудно понять значение этой прибавки, но каждый блокадник помнит, какую радость и какой подъем духа она вызвала. Для ленинградцев слово «хлеб» означало жизнь в прямом смысле. Радостное событие обсуждалось везде, даже среди совершенно незнакомых людей. Мы тогда не знали истинных мотивов и риска в принятии такого решения военным советом. Но для всех нас это было подтверждение того, что Ладога действует, что не за горами дни, когда начнут выдавать и другие продукты.
Затем всеобщее ликование сменилось тревогой: по каким-то причинам хлеба не выдавали три дня. Разговоры были разные. Говорили, что хлебозавод встал из-за отсутствия воды, что электроэнергии не хватило, что немцы сбросили на город фальшивые карточки. В общем, все приуныли.
31 декабря я принес хлеб из школы за три дня. Половину завернул в цветную бумагу, перевязал цветной лентой и подарил маме в качестве новогоднего подарка. По карточкам выдали по два соленых помидора, немного крупы, водку и кагор. На детские карточки – конфеты и соевый шрот.
Новый 1942 год был встречен с надеждой на лучшее, с надеждой на освобождение от блокады. От Москвы отогнали, а уж от Ленинграда тоже должны погнать проклятых извергов, говорили ленинградцы.
5 января я был в наряде по школе, а утром 6-го нам скомандовали построение и объявили, что идем в Пушкинский (Александринский) театр на елку.
Нас заставили подтянуть ремни, начистить ботинки. Ремни закручивались чуть ли не в полтора оборота вокруг туловища. Шли медленно, но, выйдя на Невский, построились и попытались подойти к театру строем. Однако выдержать равнение в шеренгах и идти в ногу силенок не хватало.
Перед входом в театр настроение омрачилось – несколько человек относили от входа служителя театра, одетого в ливрею, только что скончавшегося на своем трудовом посту.
Но войдя в театр, мы были поражены, словно попали в сказочный мир – горели настоящие электрические люстры! В центральном фойе стояла лесная красавица-елка, украшенная. Как в мирное время, игрушками. Всюду висели гирлянды разноцветных бумажных лент. А то, что рядом с нами оказались наши любимые артисты, было сплошным волшебством. Это внесло и оживление, и радость. В особенности отличалась Нина Васильевна Пельтцер, втягивавшая в хоровод вокруг елки то одного, то другого. При этом я заметил, что она выбирала тех, у кого настроение было явно не праздничным. Постепенно натянутость и безразличие стали пропадать. Наши хозяева старались вовсю. Понемногу все пришли в движение. Я пытался войти в круг, но больше одного оборота не сделал и присел на скамью. Ко мне подбежала Снегурочка (фамилию артистки не помню) , заставила меня встать и пройтись по залу: «Пройдись, не сиди, все пройдет». И действительно, поплывшие было вокруг меня елка, игрушки, ребята, остановились, и мне стало легче. Подошли ребята из нашего взвода. Митя Мищенко сунул мне малюсенький кусочек сухаря: «Пососи, будет легче». И точно, все отошло. И до спектакля я если не кружился, то все же как-то перебирал ногами в общем хороводе. А потом был спектакль – «Свадьба в Малиновке».
Елка для детей блокадного города – это одно из чудес и ничем неоценимая забота руководителей города о нас, ребятах блокадного Ленинграда, на плечи которых свалилось столько несчастий и бед. Каждому из нас припомнились довоенные елки, но в то же время утвердилась мысль, что если такая елка стала возможной в этих условиях, значит, все идет к лучшему.
Но главным подарком явился обед в ресторане «Метрополь». Это было вообще первым моим посещением такого заведения. Мы просто обомлели, когда вошли в зал и увидели сервированные столы, белоснежные салфетки, ножи, вилки, маленькие и большие ложки.
И пусть на обед был жидковатый суп, а на второе крошечная котлетка с ложечкой каши, на третье, в гофрированной розеточке мусс – все расходились оживленные этим нежданным событием и в приподнятом настроении.
Весь вечер я рассказывал дома с малейшими подробностями о чудесной сказке, в которой побывал.
После войны я узнал, чего стоило Ленгорисполкому и командованию Ленфронта устройство елок для детей в нескольких театрах и домах культуры. Были задействованы артиллеристы на случай обстрела, наготове были летчики. Театрам специально выделили лимит электроэнергии. Специально выделили продукты и на эти обеды (карточных талонов от нас не требовали).
Большое человеческое спасибо всем тем, кто решил устроить нам, блокадным ребятам, этот чудесный праздник в голодном и холодном блокадном городе. Я уверен, что к моей благодарности присоединятся все те, кому доведется прочесть мои воспоминания.
Продолжение в других частях.
Источник: Память блокадного подростка. — Л.: Лениздат, 1989.