Непредставимо, что победа возможна
Мне, родившейся в 1941 году за полтора месяца до начала войны, невозможно воссоздать в своей памяти ничего, что бы связывало бы меня с долгим и страшным периодом в жизни нашей страны. Я почти ничего не помню о войне. Мне было ровно четыре года, когда она закончилась. Увы, и о дне окончания войны, который многим моим ровесникам запомнился, мне нечего сказать. Ни о салюте, ни о танцах и объятиях на Красной площади, ни о той эйфории, которая охватила людей. Всё это с чужих слов и позже – по кинокадрам. Ровесники мои вспоминают этот день – 9 мая, потому, вероятно, что с кем-то из взрослых оказались на Красной площади или видели хотя бы издалека салют. Но и этот день ликования, как и вся прошедшая война, были вне поля моей жизни.
Я не помню Казань, где мы жили в эвакуации: папино КБ (ЭКБ-3)[1] было вывезено туда с начала войны, там продолжались испытания ПВРД (прямоточных воздушно-реактивных двигателей, которые могли значительно повысить скорость самолётов). Новый образец усовершенствованного ПВРД проходил испытания уже в Москве. Вероятно, не раньше 1944 года. Естественно, что о папиных делах, об испытаниях двигателей я ничего не могла знать, хотя, возможно, что-то и слышала. Во всяком случае, рано усвоила, что мой папа авиаконструктор. И полюбила авиацию. И была в восторге от полёта на самолёте, от так называемых воздушных ям, которых нисколько не боялась, когда мы с мамой и папой возвращались из Сухуми. Папа похвалил мою смелость.
Вот полёт на маленьком самолёте У-2, ныряющим в воздушные ямы, мне хорошо запомнился. Как и город Сухуми, с его морем, пляжем, пальмами, счастливой жизнью с родителями. Но это уже было сразу после войны. Увы, так замечательно втроём мы уже никогда больше не отдыхали.
А война… Она была давно и отодвигалась всё дальше. Для меня, но не для близких, которые нет-нет да и вспомнят что-то такое, что преисполнит их грусти, скорбного выражения лиц. Во время войны погиб папин старший брат Пётр Макарович, попав на железной дороге под бомбёжку (он был инженером-путейцем), умерли дедушка Макар Митрофанович и папина сестра Мария, не выдержавшая семейных бед. Жили, конечно, впроголодь.
Когда папа вернулся из эвакуации, он часто приезжал в дом своего детства на Брянской улице. Он помогал родным: своей набожной маме, вдове и дочке покойного Петра, возможно, и брату своему, непутёвому холостяку и картёжнику Павлу. И, конечно, детям репрессированного брата Георгия, которые жили со своей мамой неподалёку.
Моя любимая нянечка Фрося говорила, что нет в жизни ничего страшнее голода. Она это испытала задолго до войны – в двадцатые годы, когда жила в местечке под названием Климовичи в Белоруссии. Как она оказалась в Москве, я не знаю. Кто-то о ней слышал, наверное, и позвал, добросовестную, честнейшую, любящую детей. Её и все дети успевали полюбить – с кем она хоть недолго общалась. Словом, она пришла к моей бабушке Кларе ухаживать за её совсем маленькой дочкой Валей. Клара Ильинична часто уезжала на гастроли, поскольку была успешной певицей, исполнительницей старинных русских романсов. Почему-то бабушка с семьёй на недолгое время перебралась жить в Ленинград (возможно, это было связано с условиями быта, размером квартиры), но у бабушки Клары была замечательная интуиция. И редкостная энергичность. Едва перед самой войной нашлась квартира в Москве (как сейчас помню, в Каретном ряду, где жила в небольшой комнате ещё одна женщина, бабушкина знакомая, которая и дала ей знать, что можно устроить обмен двух хороших московских комнат на ленинградскую квартиру), бабушка, не теряя времени, вернулась с семьёй в Москву.
А её младшая сестра Евгения Ильинична, которая следовала всегда за старшей сестрой, не успела переехать. Возможно, тут сыграла какую-то роль обида. Она только недавно расположилась в квартире на Невском проспекте, а тут всё бросай, в спешке меняйся, потому что Кларе пришла в голову неудачная мысль вместо прекрасной отдельной квартиры в Ленинграде получить общую в Москве, хоть и в центре, рядом с садом «Эрмитаж». У обеих сестёр с садом «Эрмитаж» были связаны нежные воспоминания молодости. Словом, Евгения Ильинична была застигнута войной в Ленинграде.
В блокаду она выжила только потому, что друг семьи (Кларина, конечно, протекция) устроил её в госпиталь уборщицей или нянечкой. Но благодаря тому, что она убиралась в палатах и относила тарелки на кухню, всё, что оставалось в них, любые куски и ошмётки, подбирала и доедала. И это «дополнительное питание», как с юмором она о нём отзывалась, помогало ей держаться на ногах. В сущности, говоря, работа в госпитале, непривычная для неё, изматывающая, помогла не умереть. Но находиться одной в Ленинграде, когда была снята блокада, вне общей семьи, в запущенной или даже полуразрушенной своей квартире бабушке Жене, естественно, не хотелось. Правда, об обмене её квартиры на московскую речь уже идти не могла. И бабушке Кларе пришла в голову мысль попросить помощи у Ирины Ивановны – вдовы брата, погибшего в лагере. Это была очень добрая женщина. Она, жалея Женю, пригласила её жить к себе, в Измайлово. Я с охотой бывала у них в гостях, потому что мне нравилась новая для меня родственница, Ирина Ивановна. Она была мила, улыбчива, хлебосольна. Сидя за столом, я невольно обращала внимание на то, как бабушка Женя относится к еде – с каким-то нежным вниманием, трепетом. Она откусывала от хлеба ли, от пирожка или котлеты крошечные кусочки и прислушивалась к тому, какое действие они производят у неё внутри. Обед растягивался надолго. Но никто никуда не спешил. Лицо бабушки Жени иногда выражало наслаждение. Вот тогда, глядя на Ирину Ивановну, я поняла, что такое такт и неподдельная доброта. Она была старше Жени и, заболев, вскоре умерла. Как жаль! Но бабушке Жене было, судя по всему, не очень её жаль. Скорбь заглушало чувство удачливости: она успела прописаться в комнате Ирины Ивановны. Вскоре большую комнату в Измайлово она поменяла на маленькую в Козицком переулке, рядом с Елисеевским магазином. Теперь она жила неподалёку от сестры Клары, с удовольствием ходила гулять к фонтану за памятником Пушкина, обзавелась подружками, которые любили пообщаться и посплетничать на лавочках сквера. Я невзлюбила бабушку Женю, поняв и почувствовав, что такое самодовольство и душевная чёрствость. Но моя мама жалела её за страшные голодные годы, проведённые в одиночестве в блокадном Ленинграде. И я тоже испытывала что-то подобное, радуясь своему сходству с мамой.
Я помню мамины рассказы о тяжёлой жизни в эвакуации. В Казани мама попала в такие условия, в которых никогда не жила. У неё было двое детей: я, грудная, и моя старшая сестра Светлана. Жили в избе, в которой надо было топить печку, чтобы разогреть воду и выкупать ребёнка, постирать пелёнки. Не буду описывать подробности быта, потому что сама ничего не помню, а с маминых слов могу что-нибудь перепутать. Знаю только, что папа занимал хорошую должность в казанском Авиационном институте, куда влилось его ЭКБ-3, и при этом продуктов, выдаваемых по карточкам, не хватало, чтобы прочно отогнать чувство голода. Маме приходилось раздобывать еду. Каким образом? Таким же, как и другим эвакуированным: ездить по посёлкам и деревням, предлагая за молоко и картошку те немногие хорошие носильные вещи, которые были привезены с собой. Главная еда – картошка, и мама надрывалась, таская мешки, но радовалась их весу. От папы же старалась скрыть свою торговую деятельность. Он бы расстроился, он бы запретил… А что было делать, чтобы накормить семью?
Маму до эвакуации можно было назвать белоручкой. Детство она провела с бабушкой Кларой в эмиграции, ненадолго прикоснувшись к жизни, столь непохожей на российскую, советскую действительность. Когда её сестра Валя подросла, няня Фрося перебралась к нам и помогала маме по хозяйству. Ах, как няня Фрося готовила, как пекла пироги… но об этом, пожалуй, в другом месте. Словом, мама, окончив институт, нашла себе подходящую работу и была освобождена благодаря Ефросинии Никитичне от бытовых трудностей. И я знаю от мамы же, что кое-кто из знакомых, в самом деле, называл её белоручкой. Но от бабушки Клары, наверное, ей досталась какая-то доля практичности и умение собраться в трудный момент. После возвращения в Москву мама заболела. Надорвалась. Но тут уже опять была рядом няня Фрося, которую я страшно полюбила. Кого из них больше любила – маму или няню? До сих пор не могу дать ответа.
Мне было, наверное, уже года три, когда я стала разбираться и в своих чувствах и окружающем пространстве. Прекрасно помню, как мы ходили с нянечкой на Инвалидный рынок, весь путь помню и многие изменения, происходившие на глазах. Какие-то деревянные дома сносили. До революции это было загородное место с дачами, одноэтажными, двухэтажными. Мне об этом рассказывала нянечка. По Ленинградскому шоссе шли строем пленные немецкие солдаты. Мы видели, как потом они копали какие-то рвы. На этом месте позже выросли учебные корпуса института МАДИ.
Значит, полностью от меня не были скрыты реалии войны? Нет, краем уха и краем глаза я что-то, конечно, воспринимала. Особенно, когда мне перевалило за три года. Но при этом то, что занимало взрослых, было вне моего мира. А пленные немцы смотрелись как экзотическая деталь пространства. Об этом можно было вспоминать и удивлять окружающих необычными впечатлениями. Не многие видели серовато-зелёные колонны марширующих, нет, просто шагающих пленных немцев в Москве в районе метро «Аэропорт».
Весной, в самом конце войны, папу и его заместителя командировали в Германию, в ракетный исследовательский центр Вернера фон Брауна, создателя реактивных ракет Фау-2. Передаю всё это со слов папы, не раз мною слышанных уже в сознательном возрасте. Рассказывал он, как всегда, очень интересно, пусть и с некоторыми повторами. Были у них, приехавших в командировку, ни с чем не сравнимые впечатления, когда они осматривали великолепные цеха и полигон в Пенемюнде при демонтаже Фау-2. Осматривали-то глазами победителей, то есть хозяев. Самим в это плохо верилось. Потом был перелёт в окрестности Вены, посещение авиазавода в гигантских природных пещерах внутри горы. Потрясало это налаженное производство самолётов, и никакой маскировки при этом – всё укрыто от постороннего взгляда.
День Победы праздновали в Вене.
Но до дня Победы было ух как далеко, когда немцы подходили к Москве. Не просто далеко, но и совершенно непредставимо, что победа возможна. Слишком быстро они двигались и собирались взять в кольцо какой город? Столицу нашей родины. Как много раз упоминалось мемуаристами, в октябре 1941 года возникла в городе страшная паника. Уже никто не сомневался, что немцы вот-вот захватят Москву. Все удирали из Москвы, у кого были колёса. А у кого они были? Главным образом у партийной верхушки. У каких-то начальников.
Моя тётя Валя, первая воспитанница няни Фроси, была в это время двадцатилетней девушкой, мечтавшей сделать театральную карьеру, но пока не сделавшей. Такого звучного голоса, чтобы пойти по стопам своей мамы у неё не было. Но зато она, как сказали бы сейчас, классно играла на аккордеоне. В это кошмарное время – страха и всеобщей паники Валя взяла свой аккордеон и отправилась из Москвы. Она решила голосовать в надежде, что кто-нибудь остановится и даст ей место в машине. Она была смела и, что особенно важно в этой истории, не слишком вперёд заглядывающим человеком. Признаться по совести – легкомысленным. Прости, тётя Валя. Словом, она шла и играла на аккордеоне, чтобы привлечь к себе внимание. Расчёт оказался правильным. Кто-то распахнул перед ней дверцу машины. Она обрадовалась. Но люди, ехавшие в машине, её предупредили, что они с кем-то встретятся в конце города, что-то возьмут или передадут и поедут обратно. Она и за это была благодарна. Решила, что выйдет на шоссе и снова раскроет аккордеон. Её предупредили, что это опасно, фрицы где-то рядом. Я не знаю, в каком направлении двигалась тётя Валя, и к глубочайшему сожалению, не могу теперь это узнать. Надо было раньше спохватиться. Москва-то в самом деле была в кольце. Шоссе (это могло быть и Киевское, и Минское и Ленинградское) заманчиво бежало вперёд, словно не было никаких фрицев, не было войны. Иногда проносились машины. Тётя Валя громко заиграла. Скорее для поддержания духа. Машины не останавливались. Неожиданно Валентина оказалась на каком-то поле, потому что не заметила, как шоссе увильнуло в сторону. Она продолжала играть громко и весело. Нет, весело не получалось. А громко не стоило играть, потому что сзади ей что-то кричали. Она оглянулась: окопы. Она решила подойти ближе. Но в глаза ей бросились другие окопы, которые были впереди. А оттуда закричали: «Катюша»! Ещё не успев заиграть «Катюшу», она расслышала немецкие слова. Перекрывая говор, снова раздалось просительное: «Катюша»! Она заиграла «Катюшу». И, охваченная артистическим подъёмом, сделала несколько шагов вперёд. О, как она растягивала меха, как виртуозно гоняла пальцы по клавишам. И грянули аплодисменты из окопов. И снова дружные крики: «Катюша»! Она решила обогатить репертуар и заиграла вальс. Сзади неслось: «Дура! Тебя ведь пристрелят! Вот дура!» Но Валентина знала, что не пристрелят, пока, во всяком, случае, она стоит лицом к немецким окопам. Сыграв ещё несколько вальсов, она раскланялась и поняла, что может спокойно повернуться и идти к русским окопам. Её отход сопровождали крики и аплодисменты. Невероятный успех! Никогда ни на какой сцене она не испытывала такого подъёма.
Вот всё, что я могла припомнить и рассказать о днях войны – в основном со слов моих близких.
[1] Михаил Макарович Бондарюк (1908—1969) — советский учёный и конструктор авиационных и ракетных двигателей; доктор технических наук, профессор.
Текст подготовлен для www.world-war.ru
Фотографии любезно предоставлены из семейного архива.
Виталий Рыбин
Уважаемая Марина Михайловна, спасибо за воспоминания — я прочитал их с большим интересом. Вопрос: возможно ли поподробнее узнать о жизни Вашей бабушки, Клары Ильиничны Милич? Биографические сведения об этой артистке оперетты и исполнительнице романсов крайне скудны. Интересуют даты и места её рождения и ухода из жизни; о её супруге (Ващ дедушка). Где она проживала в разные времена. Вы вскользь обронили о периоде эмиграции в её жизни — когда и где это было? И, конечно, интересует её творческая биография. Да, может, в семейном архиве сохранились фотографии и др. документы?
С уважением, Виталий Рыбин
20.05.2021 в 19:29