22 июня 2015| Чернов Василий Иосифович

Не доходил трагизм войны

«В конце августа общая обстановка на правом крыле Юго-Западного фронта по-прежнему складывалась неблагополучно. 6-й немецкой армии удалось севернее Киева, преследуя отходящие войска 5-й армии, форсировать Днепр, прорваться к Десне и в районе Чернигова сомкнуть фланги со 2-й немецкой армией. Ликвидировав разрыв между группами армий «Центр» и «Юг», противник охватил 21, 5, 37-ю армии Юго-Западного фронта в треугольнике Чернигов,Киев, Нежин.

Сил, достаточных для создания надежной обороны на рубеже Десны, Юго-Западный фронт не имел. Брянский фронт, на который возлагался разгром 2-й немецкой танковой группы, не решил эту задачу. 40-я армия (командующий генерал К.П. Подлас) также не могла остановить танковые войска противника, устремившиеся на Ромны.

Одновременно нависла угроза и на левом крыле Юго-Западного фронта, где главные силы 1-й немецкой танковой группы, сосредоточившись па плацдарме в районе Кременчуга, готовились с юга нанести удар навстречу 2-й немецкой танковой группе с целью окружения всех войск фронта».

(«История Второй мировой войны 1939-1945 гг.», том 4, стр. 84).

 

В такой обстановке командование Юго-Западного фронта пошло на крайний шаг — послало на фронт училища: Харьковское пехотное, Харьковское противотанковой артиллерии и наше Сумское артиллерийское имени М.В. Фрунзе, сформировав из них курсантский отряд.

27 августа нас по тревоге вывели в район сбора, за училищный фруктовый сад, выдали нам патроны, новые противогазы, приказали загрузить в передки боеприпасы. Наиболее сведущие курсанты говорили, что училище эвакуируется, а мы — на фронт. К вечеру это уже не было тайной.

 

Василий Чернов

Василий Чернов

Я агитатор

Всего два месяца назад меня и Митю Загороднего провожали в военное училище. Уже третьи сутки полыхала война. На вокзал пришли девочки из нашего класса и Надежда Дмитриевна Лыщинская, наша учительница по литературе, наш классный руководитель в Буденновском педучилище. Настроение у меня было приподнятое, хотя было беспокойно, как перед трудным экзаменом.

Поезд тронулся, и сразу же, как прощальный подарок от города, по перрону пролетел вихрь, засасывая пыль и мусор. Под ложечкой у меня защемило: тогда я не чувствовал сердца; я впервые понял, как дорог мне наш пыльный степной городок, в котором с весны до поздней осени по сухим пыльным улицам, на которых росли редкие акации, а в малопроезжих местах — лебеда и полынь, гуляли мощные вихри. Частые пыльные бури в летнее время напрочь застилали небо и солнце плотным туманом из мелкой-мелкой, как мука, всюду проникающей пыли.

—   Прощай, Буденновск — Карабагла! Доведется ли нам еще увидеться? — грустно сказал Митя. Мы стояли рядом у одного окна, за которым пробегали маленькие саманные домишки, крытые камышом и черепицей.

— Увидимся. Куда он от нас денется? — беззаботно сказал я.

До меня не доходил весь трагизм войны, я был в плену предвоенной пропаганды, что врага разобьем «малой кровью, могучим ударом».

Заявление о направлении нас в Сумское артиллерийское училище мы подали еще в начале года и надеялись осенью надеть манившую нас военную форму. Война, начавшаяся ночью, когда мы беззаботно танцевали на выпускном вечере педучилища, ускорила наш отъезд.

Многие мои товарищи, старшие по возрасту, к этому сроку уже окончили военные училища или учились в них. В предвоенное время открывались новые военные училища, делались дополнительные наборы в старые; настойчиво ходили разговоры о скорой войне с фашистской Германией. Я не мог стоять в стороне — тоже рвался стать военным, но меня не брали: к началу войны мне исполнилось только семнадцать лет и семь месяцев. Митя был чуть старше. Теперь настал наш черед.

За окном вагона поплыл выгон, заросший сизой полынью, потом — поля с кое-где скошенным хлебом. В это время у нас обычно косят ячмень. Потом пошли камыши моей родной речки Томузловки, и сразу за камышами — полустанок Плаксейка. От него до села Архангельского, где тогда жили мои родители, километра четыре.

Пришли ко мне домой к вечеру. Отец забегал в поисках вина — сын уходит в армию. Мама хлопотала по хозяйству, поглядывала на нас с Митей и вздыхала.

— Ну, чего вздыхаешь, мам? Все будет хорошо, — пытался я ее успокоить.

— Эх, сынок-сынок, мой ясный соколок, улетаешь ты в чужую сторонушку, на войну. Разлетится моя семеюшка…

В это время вошел отец:

— Э-э, до войны ему еще далеко. Пока будет учиться — война окончится.

Думал отец так или просто утешал маму? Скорее всего — последнее. Хотя, возможно, и он еще не осознавал трагизма положения, создавшегося на фронте, и, зачарованный предвоенными убеждениями, думал, что войну закончим быстро — вот только чуть подсоберемся с силами, подбросим войска…

— Давай, мать, собирай на стол.

Мама встрепенулась и захлопотала вокруг стола. Грусть мамы передалась мне. Приподнятое мое настроение улетучилось. Я вышел во двор. Недалеко рыдала гармошка, пьяные голоса пели: «Прощай, прощай, моя милая, ты не влюбляйся ни в кого…»

Село провожало солдат.

Утром мы пошли на полустанок. Мама проводила нас до калитки, поцеловала меня, еле сдерживая слезы. Отойдя шагов на двадцать, я оглянулся — мама плакала. Отец проводил нас до следующей улицы и на прощание поцеловал меня, что с ним случалось довольно редко, только в пору моего раннего детства. Ким, мой средний брат, провожал нас до моста через Куму, на прощание он сказал мне, насупившись:

— Ты чаще пиши письма, а то мама изболеется по тебе.

Ким стоял на мосту, пока мы зашли за камыши.

Митя был из города Георгиевска, но у него не было родителей, сестра в дневное время работала, поэтому мы в Георгиевске не остановились.

После карантина и экзаменов я и Митя 4-го июля были зачислены курсантами в Сумское артиллерийское училище.

***

А 29 августа, после обеда, мы начали марш на фронт. Шли через центр притихшего города. Люди останавливались и смотрели на нас. В иных местах стояли родственники наших товарищей по училищу — жители города; женщины, провожая детей, братьев, плакали.

Батарея наша гаубичная, вооружена старыми орудиями, дореволюционными шестидюймовками (122 миллиметра), модернизированными в 1930 году. Они имели относительно короткий ствол, одну станину, деревянные, в толстых железных шинах, колеса, гремевшие по булыжной мостовой. Везли гаубицу три пары коней: самая сильная пара шла в корне, то есть была запряжена в дышло передка, которое артиллеристы называли правилом, следующая пара — средний унос — тянула за вагу с вальками, прицепленную к крюку на дышле; третья пара называлась передним или первым уносом, ее постромками цепляли за кольца на шлеях коней среднего уноса. Для каждой пары коней был свой ездовой, ехавший верхом на подседельной лошади. Номера шли в колонне по одному, справа от орудия. Ранцы — у нас вместо вещмешков были квадратные сумки из телячьей кожи — все несли за спиной, винтовки на ремнях, на поясе висели патронташи с патронами, гранатные сумки с гранатами РГД, малые пехотные лопаты. Впереди орудия на Свекле — кобыле, которую я чистил, с важным видом ехал наш командир орудия, он же помкомвзвода, старший сержант Гончаров.

За городом нам сказали, что идем в Белополье, туда около 60 километров. Это много даже для опытных, хорошо втянувшихся в походы солдат; нам же предстояло тяжелое испытание. Но чего не знаешь — того не страшишься, поэтому мы, в большинстве, легко отнеслись к этому сообщению.

Перед маршем мне дали комсомольское поручение. Комсорг батареи пришел в наш взвод. Мы чистили и закладывали в передки снаряды.

— Чернов, вам комсомольское поручение: будете агитатором в расчете.

— Есть быть агитатором, — ответил я комсоргу; он носил в петлице четыре треугольника и звезду на рукаве.

— Пойдем к комиссару батареи на инструктаж.

Комиссар был недалеко, сидел в летнем классе и что-то писал в блокноте на столике для руководителя занятий. Он только что пришел из запаса, на полевых петлицах было по «шпале» — отличие старшего политрука.

Комсорг стал докладывать.

— Хорошо, — перебил его комиссар, — спасибо. Посидите чуть. Я сейчас.

Через несколько минут комиссар занялся нами: переписал фамилии в блокнот — нас было человек шесть-семь, потом стал объяснять, в чем состоит наша задача.

—   Главное из всего, что я вам сказал, — личным примером обеспечить выполнение поставленных задач. Первая из этих задач — марш… Если что будет непонятно, задавайте вопросы по ходу дела, обращайтесь без стеснения.

Я готов был сразу взяться за выполнение поручения, но агитировать было некого — настроение у всех было приподнятое, боевое.

 ***

В Белополье я уже был, когда ехал в училище. В Харькове во время пересадки мы основательно наморились, потому что, как только были билеты, пошли в город, потом поехали на трамвае к именитому Харьковскому тракторному заводу, гордости нашего довоенного тракторостроения, чтобы взглянуть на чудо, делавшее очень авторитетные трактора. Потом обошли центр города. Все в нем было нам интересно, ибо я не видел еще других городов, кроме нашего районного центра Буденновска.

В вагоне мои напарники сразу же крепко уснули. Я тоже хотел спать, но в Буденновском райвоенкомате меня назначили старшим, и я беспокоился, как бы не проехать Сумы. Нас, ехавших в училище, было уже трое: на станции Солдатское, что недалеко от Георгиевска, мы встретили попутчиков — моего двоюродного дядюшку Илью Бутусова и его товарища, которые тоже ехали в артиллерийские училища: Илья — в Ростовское, а его товарищ — в Сумское. От Ростова и Сумы мы ехали втроем.

Народа в вагоне было мало. В соседнем купе ехали в свой полк запасники. Глубокой ночью у одного из них я спросил время.

— Та, мабудь, час или два.

— А Сумы скоро?

— Спи. Чего беспокоишься? Там поезд долго стоит, люди выходят — разбудят.

И все же, прежде чем лечь, я разбудил товарищей:

— Посидите — я немного посплю, терпежу нет…

Проснулся от тишины в вагоне. За окном занимался ранний рассвет. С верхней полки слышался храп — это выводил Митя своим большим горбатым носом. Я выглянул в окно, прочитал: «Белополье». Успокоился. За перегородками ни справа, ни слева никого не было, а в конце вагона сидели пожилые мужчина и женщина. Я обратился к ним:

— Скажите, Сумы скоро будут?

— Так Сумы вже ж давно проихалы, мабудь, с час а, може, и больше. Вылазьте скорийш.

Я растолкал своих товарищей, и мы выскочили из вагона. Только к вечеру мы приехали в Сумы. Теперь предстояла новая встреча с Белопольем, но нужно туда пройти почти 60 километров пешком.

***

Всю ночь мы шли по грейдеру. Трудно сказать, что было тяжелее в этом марше: движение или бессонная ночь. Скорее, одно дополняло другое. Хорошо, что до начала марша прошел небольшой дождь, и пыль нас не донимала.

Проходили первое на маршруте большое село; садилось солнце, с поля возвращалось стадо, мычали коровы, пахло свежим навозом и молоком — все, как на Ставрополье, даже дома были похожи на наши, ставропольские, у дворов на скамейках сидели старые люди и, тихо переговариваясь, смотрели на нас. От воспоминаний тоскливо заныло в груди.

К середине ночи все очень устали. Строй у орудий сломался, расчет шел скопом, каждый старался за что-то держаться — так легче идти. Я держался за надульный чехол, старался думать о посторонних вещах, отяжелевшие ноги переставлял автоматически.

Незаметно я уснул. Передо мной пошли лица друзей в педучилище, ночь начала войны, когда я беззаботно веселился на выпускном вечере. Вот я бегу по лестнице в здании педучилища на второй этаж, но, как это бывает во сне, ноги вдруг перестают слушаться, я никак не преодолею последнюю ступеньку. Усилие — и я, спотыкаясь, лечу, как в подпол. Увесистый ранец хватил меня по затылку, котелок, привьюченный к ранцу, оторвался и с грохотом полетел в сторону, винтовка сильно ударила колено, а малая лопата, сбившаяся на живот, ударила в пах.

Я лежал под прямым углом к дороге, под ногами — кювет. Кругом тихо-тихо, ни человека, батарея ушла. Вскочил, как ужаленный, подобрал винтовку, пилотку, котелок и остановился в раздумье: где батарея, куда, в какую сторону идти? В голове шевельнулась страшная мысль: «Я дезертир…» На счастье, донесся голос замкомбатра: «А …опять заснули! Снять орудие с передков!»

Этому крику я обрадовался несказанно. С винтовкой в одной руке, с котелком и пилоткой в другой, я припустил на голос. Расчет откатывал орудие от столбика у кювета, я включился в работу.

На рассвете, часа в четыре, вошли в Белополье. Город еще спал. Батарею остановили напротив одноэтажного здания из красного кирпича, в котором располагалось какое-то учреждение. Многие сразу же опустились на мостовую. Такое желание было и у меня, но помня, что я агитатор, выдержал искушение, все время привала простоял на ногах, прислонившись ранцем к орудийному щиту.

В расчете я был правильным. Мои помощники, Никитин и Ройтман, свои ранцы давно примостили на передок и, как только объявили привал, улеглись прямо у бровки дороги. Ройтман и до этого был худой, а за марш еще больше похудел, лицо стало бледно-зеленым, как у мертвеца, на подбородке и щеках торчали редкие черные волосы. Лежал он на спине на булыжнике пешеходной дорожки, смотрел на меня большими, темными, грустными глазами, говорил, с трудом ворочая языком:

— Чернов, я, наверно, подохну, все болит, даже кишки.

Никитин всегда как налитой, круглоголовый, толстощекий, щеки будто накрашены, сильно сдал за ночь: лицо похудело, побледнело, поблекло, стало меньше, совсем пропал румянец. Он лежал на животе, раскинув толстые, короткие ноги.

Остальные устало сидели на станине или под колесами, молчали, Филев-младший, еще его за малый рост звали Филев-маленький, ездовый первого уноса, комочком свалился под ноги подседельного коня, скривил лицо, и так остался стоять, ухватившись рукой за стремя. Не лучше чувствовали себя и другие ездовые.

Из головы колонны передали команду: «Конные, садись!»

Алдабаев, ездовый   среднего   уноса,   высокий,   белолицый, белобровый, веселый, почти всегда улыбающийся курсант, позвал меня: «Вась, помоги одру поднять ногу. Затекла — не достаю до стремя».

Ноги и у меня были будто налиты свинцом, но к Алдабаеву я подошел бодро, с поклоном:

— Ваше императорское величество, позвольте вашу ножку… И оппа!

Я подсадил Алдабаева, он уселся в седло, я дурашливо снял пилотку и покорно склонил голову.

— Спасибо, голубчик! — барственно ответил Алдабаев. — Не забуду твоей службы.

И, не выдержав серьезности, сморщил всегда красный, обветренный широкий нос, растянул в улыбке полные губы, раскатисто захохотал — у него был очень сильный голос.

— Вам еще шуточки, а из меня весь дух вышел. Никуда я отсюда не пойду, подохну на этом булыжнике, — грустно сказал Ройтман. И все же пошутил: — Даже старшина не поднимет.

— Старшина, не будь к ночи помянут, поднимет и полумертвого, — поддержал   Ройтмана   Алдабаев.   Все   засмеялись,   даже   Никитин, хихикая, задрыгал задом.

— Привык ты, Герша, — так мы звали Ройтмана, — по Одессе на трамваях кататься. Пешком, небось, даже в школу не ходил, — поддел я.

— Ходил. Целый квартал, — почти шепотом ответил Герша, но я не понял, шутит он или говорит серьезно. Я видел, что ему не до шуток, однако   серьезного   в   сказанном   ничего   не   было.   Я   поэтому приглушенно засмеялся. Для своего обычного раскатистого смеха у меня не было сил. Целый квартал! Я даже дошкольником проходил 12 километров от железнодорожной станции до дома. Потом, когда учился в педучилище, без особого труда ходил из Буденновска до своего села Томузловки что-то около 30 километров. Расстояние в 60 километров я прошагал впервые, поэтому чувствовал себя разбитым.

Колонна пошла. Герша поднялся и опять повалился на спину. Подошли я и Соловьев, помогли ему встать и рассмеялись: Никитин, пролежавший весь привал на животе, начал движение на четвереньках, и это было так смешно, что даже Ройтман, еле державшийся на ногах, тоже заулыбался. У дерева, росшего у дороги, Никитин по стволу поднялся на ноги и пошел, пошатываясь, за орудием.

— Ну, хитер медведь, — одобрительно сказал Соловьев, самый высокий номер нашего расчета.   Никитин за два месяца нашей совместной учебы успел у нас получить кличку Медведь.

Никитин и Ройтман — земляки-одесситы. Учились в одной школе. Приехали в училище в один день с нами и сразу же запомнились мне своей противоположностью. Никитин — толстый, большеголовый, подвижный, часто что-то жующий, а Ройтман — худой, длинный, чуть сутулый, даже немного медлительный, лицо у него сухое, клинышком, щеки впалые, пилотка на голове кажется великоватой. Хорошо я их узнал, когда мы попали в один взвод, а потом в одно отделение. Все с языка Никитина звали Ройтмана Гершей. Когда нас переодевали, я услышал, что Герша просит себе сапоги сорок пятого размера

— Зачем тебе такой размер? — вмешался я. — У тебя нога меньше моей. Бери 41-42-й — и будет нормально.

— Хе, а зимой?

— Сорок второй подразносится и тебе на три портянки пойдет.

— Э… много ты понимаешь! Мне старый николаевский солдат говорил: «Бери, Герша, сапоги побольше». А ты мне мозги крутишь.

Конечно, я для него не был авторитетом. Теперь в сапогах он был как кот. Если хорошо мотнет ногой, сапоги улетят, хотя каптер дал ему сапоги только 43-го размера Ноги у него были все время потерты. Еще и из-за сапог идти на марше ему было тяжелее, чем нам.

Во многом Герша был наивным парнем, но характер имел. В этом я убедился после конной подготовки. Училище наше было на конной тяге, и конной подготовке уделялось особое внимание. Об этом занятии я расскажу, так как после него стал к Герше относится с унижением.

***

Занятия по конной подготовке с нами всегда проводил лейтенант Пуминов, наш командир взвода. На занятия он выезжал на своём своем собственном коне — перед войной командиры могли покупать себе коней и держать их в конюшнях подразделений. Первое занятие лейтенант начал с показа, чего мы со временем должны достичь. На коне он проделывал трюки, какие я видел только в кино и немного на скачках. В моем родном селе Томузловском они проводились на первое мая. Насладившись произведенным на нас эффектом, лейтенант сказал: «Все, что вы сейчас увидели, пока не для вас. Моя задача более скромная: научить вас держаться в седле и не бояться коня».

Так начались наши мучения. В середине часа Ройтман не справился с конем, и Злой — такая у коня была кличка — понес его куда-то к реке. Еле-еле Герша остановил коня и вернул к взводу, а, может быть, упрямец сам решил вернуться: скучно стало одному.

Лейтенант к этому времени объявил перерыв. Кривя в усмешке тонкие губы, убирая рукой сползшие на лоб белесые волосы, причесанные набок, он стал отчитывать Ройтмана:

— Что вы, товарищ курсант, как ворона?! Немудрено, что конь вами управляет. Слезай, вояка, заправься, штрипки застегни, а то у вас не галифе, а трусы.

Герша неловко слез с коня, Злой сразу же укусил его за плечо.

— Возьми повод короче, — сказал я.

— Слушай, Чернов, давай конями меняться, — с досадой ответил мне Герша. — Ты и возьмешь повод короче.

Умеешь советовать — умей делать. Я согласился на обмен. Кончился перерыв, взводный подал команду:

— Снять седла! У Злого не снимать. Конь злой — наездник лихой, хотя бы с седлом на коня сел.

Герша, задетый такой оценкой, ответил:

— А я, товарищ лейтенант, не буду садиться на Злого, с Черновым поменялся.

Лейтенант иронически посмотрел на меня и сказал: — Тогда проще. Всем снять седла.

Злой, действительно, был злым и капризным конем. Об этом знали все. Вороной масти, красивый, похожий на былинных коней с картины Васнецова, он ходил вторым в корне, имел порок: был прикусочным, и поэтому получал усиленный паек. Ему лишний раз задавали овес, сено у него в кормушке не переводилось, чтоб не глотал воздух. По форме спины для езды без седла он был идеальным конем. У Свеклы, закрепленной за мной кобылы, позвоночник торчал вверх, как ребро доски, у Злого о месте позвоночника можно было только догадываться по канавке вдоль спины — так он был налит жиром. О таких спинах говорят — не спина, а печка. Злой не переносил прикосновения к крупу. Это я хорошо знал со времени дневальства по конюшне, когда он меня чуть было не задел копытом. По команде к посадке я посильнее забрал повод в левую руку и взвалился на спину лошади. Носком сапога я все же чуть задел но крупу. Злой храпнул и поддал задом, то есть ударил задними ногами воздух, так что отбросил меня чуть ли не на шею. Не знаю, как я удержался, не перелетел через голову коня.

— Молодец, теперь погладь, успокой коня, — сказал лейтенант. Почти весь час занятий Злой слушал повод. Ныли ноги от необходимости прижимать ими бока лошади. К концу часа я успокоился и чуть расслабился. В этот момент лейтенант слегка хлестнул моего коня. От неожиданности или от характера Злой ударил задом, и я перелетел через голову коня. Упал я удачно, почти не ударился, крепко держал повод, на котором волок меня конь. За то, что я не растерялся, не упустил коня, лейтенант меня похвалил. Сесть на коня я больше не мог. Злой дико вращал налившимися кровью глазами, шарахался от меня, как только я брался за гриву.

— Седлай и на конюшню! — распорядился лейтенант.

К концу занятия я кое-как заседлал коня и вместе со всеми приехал на конюшню. Герша до конца занятий благополучно трясся на моей Свекле, но с конюшни шел бледный, как после качки, раскорячивая ноги. Перед отбоем он сказал мне:

— Чернов, посмотри, у меня, кажется, не …, а кусок махана.

Когда   Герша   спустил   кальсоны,   я   увидел   на   ягодицах развернутые раны. Как же бедный Герша терпел такую муку на коне?

— Иди в санчасть, — посоветовал я.

— Нет. Отстану. Само заживет, — ответил Герша и этим вызвал мое уважение. Были воля и характер у этого неуклюжего и физически слабого паренька.

Он это сумел показать и на фронте.

Из Белополья нас повели на Ворожбу. На средине дороги остановили без объявления привала, и так мы стояли до вечера. Во время остановки я увидел, что у меня почти оборвался ремешок на шпоре. Пришлось шпору снять и спрятать в ранец. Война начинала вносить поправки в нашу экипировку. Хотелось есть. Кухни должны были прийти только на следующий день. Выданный нам сухой паек мы съели до обеденного времени, к вечеру доедали гороховый концентрат, не варя, запивая водой из фляг.

 

Только вечером нам указали огневые позиции на огородах западнее Ворожбы. Сзади фронта батареи виднелась работавшая железнодорожная станция, наводя тоску по дому.

Окоп мы разбили по всем правилам, как учили на инженерной подготовке, и принялись копать. На расчет у нас было всего две лопаты, остальные копали малыми пехотными, которые у каждого на боку. Кто до такого мог додуматься? Даже оскорбительно подумать на военного: получалось, двое копали, а остальные мучались в окопе. К утру мы должны были поставить орудие на место и все замаскировать. Для расчета в десять человек, обеспеченного шанцевым инструментом, это совсем не тяжело, но вырыть окоп двумя лопатами было почти не под силу.

Я, как большинство, копал малой лопатой. Болела спина, болели руки, болели ноги: копать приходилось на коленях, стоять ближе к бровке, но и отсюда тяжело было бросать землю — у лопаты короткий черенок. К средине ночи все очень устали и хотели спать. Плохо отдохнувшие от марша, курсанты в большинстве не могли владеть собой. Стали засыпать стоя на коленях, некоторые роняли лопаточки и даже всхрапывали.   Наш   командир взвода   уехал   с   огневой с сумерками. Вскоре помкомвзвода, он же командир нашего орудия, старший сержант Гончаров ушел спать в недалекую копну. Все шло к тому, что мы задачи не выполним. Помня, что я агитатор, я старался быть примером, рыл изо всех оставшихся сил, но только этого было явно мало. А как встряхнуть товарищей?

Рядом со мной заснул Кабанец. Я его разбудил. Он копнул несколько раз и опять заснул, даже засвистел носом. Чуть дальше, стоя на коленях, опираясь на черенок воткнутой в землю лопаты, тихо спал Коля Коротков. Мне пришло в голову испугать спавших старшиной. Испуг разгонит сон. Объектом я избрал Кабанца, у которого был сон на посту в карауле, за что его грозились отчислить из училища. Какой будет командир, если он не имеет воли победить слабость! За это он первый и единственный в нашем взводе на гауптвахте.   Но товарищ   он   был хороший:   веселый, уступчивый, на шутку не обижался и мог поделиться всем. Наклонившись над Кабанцом, я сказал голосом старшины:

— Опять спите, товарищ Кабанец!

Кабанец проворно вскочил на ноги и испуганно забормотал:

— Не сплю я, не сплю, товарищ старшина…

Над окопом взорвался хохот, и до Кабанца дошло, что никакого старшины рядом нет.

— Ну, черт, перепугал, — смущенно признался Кабанец, подбирая упавшие на землю пилотку и лопаточку.

Я хорошо подражал голосу старшины, но делать это стеснялся и побаивался — вдруг узнает старшина! Из опыта я знал, что тем, кого я изображаю, это не нравится. До армии, особенно в Буденновском педучилище, я этим увлекался, пародируя товарищей, учителей, и все неплохо получались, кроме женщин.

— Все дуроплясничаешь, — качала головой мама, когда я при ней начинал показывать свои способности. — Что ж ты делаешь, шутолом? Они ведь учителя тебе! Разве ж можно так? Вот уж дядя Павло не помирал!..

Дядя Павел — один из братьев моего отца, человек артистической натуры, был мастером «передразнивать», рассказывать в лицах всякие были и небылицы, в том числе и о присутствующих. Не раз он задевал этим маму, за что она его и недолюбливала, хотя относилась с почтением, как к старшему брату мужа, особенно когда жили одной семьей у дедушки.

Но я отвлекся. На хохот пришел командир четвертого расчета сержант Тимошенко и, узнав, в чем дело, тоже очень смеялся.

— А где Гончаров? — спросил Тимошенко.

— В копну ушел. Второй сон смотрит, — ответил кто-то.

— Иди, Чернов, его пугни, он старшину, как огня, боится, — предложил Тимошенко.

— А ну его к черту. Ещё хамство затаит. Он оставил за себя ефрейтора Мухаметдинова. Это за все время самая правильная его команда. Мухаметдинов не хуже, чем он, и сам с нами работает.

Ефрейтор Мухаметдинов пришел к нам в расчет перед выходом на фронт из взвода старослужащих сержантов и красноармейцев. Его товарищам в конце августа присвоили звания средних командиров — Мухаметдинова не выпустили из-за неуспеваемости. Он был скромен, исполнителен, чуть пришиблен неудачей. Совсем недавно я знал его придирчивым, с самодуринкой. Но об этом в другой раз.

Какое-то время мы активно работали, то и дело возвращаясь к испугу Кабанца, но постепенно над нами опять нависла сонная одурь. Глаза закрывались против воли. Незаметно для себя и я задремал, даже увидел какой-то сон. Проснулся потому, что уронил лопаточку, на которую опирался, и упал лицом в землю. Испугавшись, что засну окончательно, вскочил на ноги и попросил Соловьева:

— Дай большую лопату, хоть на немного. Спать страшно хочется. Боюсь, усну.

— Почти все спят, — ответил Соловьев. — Не выроем мы окопа. Эй, хлопцы, кончай ночевать!

Я на ходу стал сочинять историю про командира взвода и помкомвзвода. Что-то подобное было однажды, но не так уж сильно испугался помкомвзвода, как я его изобразил для смеха. Шутка получилась грубой. Её слышал помкомвзвода, который к этому времени успел выспаться, и очень обиделся. Зато расчет опять встряхнулся и некоторое время работал активно.

Светало, стали видны соседи. Мы закончили рыть, а расчет Тимошенко уже поставил орудие в окоп. Сказалась рука командира. Пришел старший сержант Гончаров. Он подрагивал от утреннего холода, на пилотке, в волосах, на шинели — соломинки.

Ну что? — бодро начал он. — Заканчиваете? Что-то отстаете от четвертого.

Мы   молчали и, хотя вяло,   устало, делали своё дело: кто укладывал дерн на бруствер, кто таскал траву и забрасывал ею дно окопа.

— Чего молчите? Почему отстали от четвертого?

Видя, что мы вымотаны за ночь, он лез на грубый ответ, или, выспавшийся, ни разу не поднявшийся за ночь, он не понимал нашего состояния. После этого вопроса я, наверно, наиболее невыдержанный, ответил:

— Их было больше. С ними работал командир орудия.

— Причину   выдумываете,   товарищ Чернов.   Много   болтали, отвлекали людей от работы, а теперь причину ищите. Я кое-что слышал.

Я обиделся и зло ответил:

— Значит, не все время спал, когда мы работали.

И этим спровоцировал перепалку с сержантом — грубейшее нарушение воинской дисциплины. Меня поддержали Соловьев и Герша.

На счастье, пришел посыльный от старшины батареи и передал приказание идти получать завтрак. Гончаров пошел к кухне один; видно, среди нас, отправившихся с котелками за завтраком для расчета, ему было неуютно.

Получив завтрак, я и Никитин пошли в село добывать лопаты, а двое наших товарищей, нанизав котелки на палку, понесли их расчету. В батарею я и Никитин пришли с пятью лопатами и набитыми желудками: в одной хате попали к завтраку. На батарее был комиссар. Подозвав меня к себе — я подошел по всем правилам строевого устава, — он спросил:

— Вы Чернов? Агитатор?

— Да, товарищ старший политрук!

— Как выполнили поручение?

— Я думаю, что хорошо выполнил, — без излишней скромности ответил я. — Отставших на марше в расчете нет. — И чуть покраснел, вспомнив, что сам чуть было не отстал. — Окоп вырыли. Когда рыли окоп, спать все очень хотели — так я разные смешные истории рассказывал… Газет еще не было…

— А командир вам замечаний за плохую работу не делал?

— Нет. Его всю ночь с нами не было.

— Где он был?

— Вон в той копне спал.

— Почему вы его высмеивали перед расчетом?

Я покраснел.

— Не высмеивал я его. Я рассказал, что почти все видели, только для смеха чуть-чуть прибавил, чтоб людей от сна отвлечь. Мы все командира взвода побаиваемся — он у нас строгий. Я и добавил…

— Что ж вы добавили?

Я чувствовал, что лицо горит, как ответить — не знал.

—   Я изобразил голосом, что помкомвзвода очень испугался командира взвода и… — я замялся.

— И что еще? Чего вы краснеете? Заматерились?

—   Нет, — ответил я, но никак не мог подобрать слово, чтоб ответить, как я выразил испуг старшего сержанта. Наконец, глядя в сторону, я сказал: — Я под ногу рванул воздух.

— Что? — комиссару это было так неожиданно, что он невольно рассмеялся. — Ну, даете! Прямо детский сад! Говорят, у вас хорошо получается изображение чужих голосов. Вообще это неплохо, но вы в армии. Как ваше искусство истолкует начальник? Вот ваш командир орудия   сделал из этого чрезвычайное происшествие, написал официальный рапорт, командир батареи приказал провести расследование. Считайте, что все обошлось разговором со мной, но могло быть значительно хуже. Чтоб это было в последний раз.

 

Продолжение следует.

Источник: В. Чернов Долг: Записки офицера Советской Армии: В 3 т. Т.1 — 183 с. (Тираж 300 экз.)

Комментарии (авторизуйтесь или представьтесь)