Нашествие на жизнь
В апреле 1941 года меня, пятилетнюю, отправили на лето с няней Матреной Ивановной, как обычно, на ее родину в псковскую деревню Ягодно, где жила ее младшая сестра Наталья Ивановна с тремя детьми: Петей, Колей и Машей. Там, за Лугой, и застала нас война.
Когда родителям стало ясно, что немцев у Пскова не остановят, мама поехала за нами. Подводой мы добрались до станции Струги Красные, но на Ленинград поезда уже не шли. Мы вернулись в деревню. Старший сын тети Наташи, Петя, ушел на войну.
Немцы объявились скоро. В нашей лесной маленькой деревне они не стояли, являлись с облавами. Отбирали продукты, скот, ловили шестами с веревками кур. Стало так: мы — женщины, дети, старики — свои и немцы — чужие, с автоматами — враги. Захотят, сядут на завалинку избы, поиграют на губной гармошке; захотят, хохоча постращают, прицеливаясь, а то и выстрелят или уведут насовсем. Перед немцами старались не проявляться — может, не остановят взгляд.
В семье очень скоро осознали, что до весны нам вшестером не прокормиться и впроголодь. Было решено: маме со мной пойти по миру; я у мамы одна, мы городские, нас приютят.
В дальних от большака деревнях успели кое-что спрятать в лесных ямах. С нами делились и едой, и одеждой. Но везде голод, и подолгу мы нигде не жили. Какая была работа, мама брала на себя. Шила-перешивала из старого новое. Однажды довелось шить тулупы на руках. Нам дали зерна и маленькую новорожденную козочку. Тогда мы отправились в свою деревню.
Козочка стала моим дружком. Мы даже спали с нею в обнимку на сене на полу. Махонькая, она всюду бегала со мною рядышком.
Была еще зима, но солнце уже растапливало прогалины. Случилось, тетя Наташа, мама и я за чем-то вышли из деревни на дорогу. Вдруг из-за леса вылетел и полетел над дорогой низко-низко небольшой самолет. Мы забежали под единственное на обочине деревце. Самолет пролетел мимо нас над деревней и быстро вернулся, все снижаясь. Вдруг моя козочка выскочила на дорогу и стала что-то щипать в прогалине. Самолет — почти над нами. Тетя Наташа и мама молятся. Я вижу летчика, он смеется. Бухаюсь на колени (мама держит меня за руку) и, плача, молюсь: «Царица Небесная, Матерь Божия, спаси мою козочку». Немец не выстрелил; набрав высоту, самолет скрылся. После в деревне подшучивали, как девочка Женя молилась Богу, и женщины, услышав «Царица Небесная, Матерь Божия, спаси», думали, что я молюсь за нас, и у них появилась надежда на молитву ребенка.
Всю войну мы жили в неведении: что где происходит, не знали. Не было ни радио, ни электричества, ни писем. Немцы не победили. Это мы понимали по их поведению. Мы жили, семьи, на своей земле. Немцы — не жили; они — войска, они вешали в назидание, грабили, стращали и злодействовали. Старших детей от них прятали: девочек — от насилия, мальчиков — от расстрела как возможных партизан. И все это было.
Было и такое. Мотоциклисты внезапно подъехали к избе. Коля, 13-ти лет, не имея времени убежать в лес, юркнул под жерди, еще до войны вдоль избы сложенные для просушки на подпорках. Обыскав избу, хлев, сарай, немцы сели на жерди, закурили. Меня мама отвела подальше, чтобы не выдала глазами. Тетя Наташа все звала их в избу. Но они так и сидели, покачиваясь на жердях, сидели и докурив: день-то был солнечный. Колю не обнаружили.
А на Пасху ранним утром в деревню въехал танк. Немцы с канистрами подбегали к избам, обливали стены бензином, поджигали. Люди выскакивали, что-то успевали вынести. Из соседней избы не вышли старики, за них просили, но немцы подперли дверь колом.
Скот собирали в стадо. Ко мне подошел немец с автоматом и отогнал козочку. Рядом была копанка, еще подо льдом. Козочка отпрыгнула на лед. Немец — за ней. Изгибаясь, пытался ее схватить, но кроха проскакивала между сапогами и устремлялась ко мне, на голос. И немец, и козочка падали, скользя. «Швейн, швейн», — кричал немец, размахивая автоматом. Мама зажимала мне рот. Я ревела горючими слезами. Лед был уже некрепкий. Боялись, что немец провалится или просто, разозлившись, начнет стрелять. Но он отступился, ушел. Когда подожгли все избы, нас толпой направили по дороге; козочку забрали, больше я ее не видела. Впереди гнали скот; за ним ехал танк; немцы сидели на танке с автоматами наперевес; за танком шли мы. Так двигались до речки. Мост был разобран. Танк остановился. Скот погнали вброд. Нам приказали идти обратно. А мы стояли, не шелохнувшись. Мы боялись, что в спины начнут стрелять. Немцы развернули дуло танка в нашу сторону, выстрелили над головами. Кричали: «Шнель, шнель!!» и хохотали. Мы пошли, сперва пятясь. Поворачивались и шли. Лязгнули гусеницы танка, …пошел, …звук удаляется, …не стреляют.
Если меня спросят, что такое война, я расскажу, что перечувствовала, когда мы вошли туда, где только что стояла деревня. На месте изб — черные прямоугольники с огненными языками; запах сгоревшего дерева, зерна, шерсти. Жар. Каждый встал около своего: только что было все, остался лишь запах уничтоженного. И стон… Жить как? Запах — память. Запах войны.
Начиналась весна 1942 года.
Разбрелись в лес порознь, семьями: так прятались. Сперва спали на земле под натянутой меж стволами простыней. Потом вырыли яму, перекрыли ее деревцами, ветками, накрыли дерном. Две стены сделали с уступами — это лежанки с лапником. С нами жил очень старенький одинокий дедушка; он плел лапти. Костер разжигали маленький, чтобы дым не поднимался над лесом. Голод и теснота. И мы с мамой опять пошли по миру, теперь по окопам.
Однажды, слякотной осенью, пришли в еще не сожженную деревню Прит. Избы стояли вдоль дороги, шедшей по высокому берегу реки. За рекой — широкая пойма, поле, дальше лес. К задворкам деревни, к огородам, лес подходил вплотную. В крайней избе нас приютили. Там жили тетя Таня с маленьким сыном. Муж ее, дядя Костя, был в партизанах; изредка он наведывался.
В лесу за рекой были вырыты окопы, настоящие, с деревянными стенами, полом и полатями; были стол, табуретки и даже одеяла и подушки.
Однажды ночью, только вошел в избу дядя Костя, как всегда, с ружьем, послышался за поворотом дороги мотоциклетный стрекот. Нас, детей, мамы быстро перевели через дорогу и велели идти в окопы. В этот момент сверкнул свет фар и лег вдоль дороги. Мы юркнули за стожок. Мамы не успели добежать до избы, немцы уже спрыгивали с мотоцикла. Наших мам поставили к изгороди, один немец навел автомат, другой вбежал в избу. Раздался выстрел. Мы заревели: мы уже видели расстрелы. Шли в окопы и ревели. И в окопе ревели. Открылась дверь — и вошли наши мамы, в слезах, как и мы. Они оплакивали дядю Костю: когда раздался выстрел — и сразу крик: «Партизан!», немец бросился от них в избу, не успев выстрелить. В стороне огорода прострочили автоматные очереди. Теперь мы плакали вчетвером. Вдруг открылась дверь — и вошел дядя Костя, черный, весь в грязи. Он сказал: «Живы!». И мы плакали все от радости. Дядя Костя сказал, что когда увидел, как женщин ставят к изгороди, подбежал к окну, разбил его с треском, выпрыгнул в огород и выстрелил. Немцы — за ним, бьют из автоматов. До леса и в темноте не добежать, и он упал ничком в борозду. Подбежали немцы, перевернули его сапогом и быстро ушли. «Бог спас», — сказал дядя Костя. Та радость была со слезами ужаса пережитого.
Скоро в деревню постоем пришли немцы. В нашу крайнюю, у самого леса, избу не встали. Но маму, грамотную, обязали работать в комендатуре. Тогда ночью мы ушли.
У нас с мамой ничего не было. Зимой теплой одежды не было. То, что было на нас, в заплатах. На ногах — чуни, а то и лапти; летом — босиком. Не помню, чтобы простужалась. Короста была. Меня мазали дегтем и вертели перед пылающим жаром, все подталкивая к огню.
Самым тяжким для меня было — неизбывная без вины виноватость. В детских провинностях обвиняли меня хозяйские дети, взглядами. Не наказывали: не в чем тогда было провиниться всерьез, да и наказывать было нечего: кости да кожа. Но заступиться за меня было невозможно из боязни, что нас прогонят. С горя я убегала прятаться в куст, плакала и в голос молилась, чтобы мне умереть. Такую мама меня нашла — услышала. Мамины объяснения ничего не меняли, я и сама все понимала. Только боль — нестерпимая: от своих, капля сверх, лишняя.
Случилось нам оказаться в окопе, вырытом на пепелище. Не знаю, что-то тянуло людей вернуться в свои «деревни». Эта была в нескольких километрах от большака. Дорога в деревню от леса шла лугом, еще вдали спускаясь с пригорка, — и слышно, и видно. Дорогу караулили мальчики. Облавы бывали часто, рано утром. На крик мальчиков: «Немцы!» — все бросались на другую сторону «деревни», в болото. Немцы тоже бежали, спускали собак, строчили из автоматов. Я боялась за маму, она ведь больше меня. И я кричала ей, бегущей за мной: «Мамочка, ниже, быстрей, быстрей». Все успевали забежать подальше и распластаться за кочками. Овчарки кружили у края; видно, не брали след. Немцы в болото не лезли, только обстреливали.
Только сейчас, написав эти строки, я поняла, что мама закрывала меня собою.
Что мы ели в окопные годы? Помню только траву. Особенно вкусной была лебеда, но на второй окопный год ее находили редко. Не выращивали ничего: нечего было сажать, да и грядки выдали бы нас. В лесу живности не было; речка маленькая, без рыбы. Ели то, что росло в поле, в лесу. И зимой кору ели.
Случилось, мама утром не смогла встать, не было сил. Я помчалась на болото, даже не спросясь. Была поздняя осень, я насобирала только горсть уже усыхающей гоноболи (так на Псковщине называют голубику). Мама сразу всю съела. Но почти сразу ей стало хуже. Руки совсем обессилили, затуманилась голова, мама молчала. И я пошла за хозяйкой. Узнав про гоноболь, она сказала: «Гоноболь — пьяная ягода. Пройдет». И правда, немного погодя, мама улыбнулась мне. Отлежалась мама.
Как-то в лесу мы с мамой набрели на строение у перекрестка дорог. Строение походило на сарай: без окон, одно большое помещение, но пол был высокий, и было крыльцо. Народу в нем жило много. Спали вповалку на сене.
Однажды зимой, уже к ночи, на дороге появились немцы: шли и шли, быстро, не остановились. Не успели мы опомниться, не то что заснуть, как в дверь постучали. Стоит в белом маскхалате, с красной звездочкой на шапке, военный. Спрашивает, куда прошли немцы. Все молчат. Пришедший уверяет, что наш, на звездочку показывает. Все молчат. Увидев маму, спросил:
— В Ленинграде жили?
— Да, — ответила мама.
— Помните, на углу Екатерининского канала и Невского Казанский собор, напротив «Дом Зингера», а дальше Итальянский мостик?
— А «Спас на крови», Михайловский сад, павильон Росси?
— Помните, помните?
Они уже в два голоса спрашивали. Глаза в глаза. И мама показала рукой.
Военный сбежал с крыльца, вскочил на коня, и ждавший на дороге отряд помчался, очень большой, в конце его — волокуши.
Те немцы, перед нашим отрядом, были последними вояками, которых я видела. Позже были пленные: неприятные, но не опасные.
После того события мы пошли в свою деревню. Вскоре приехал на полуторке папа. А в апреле, выхлопотав пропуска в Ленинград, привез нас всех троих домой. Шел 1944 год.
Почти три года изо дня в день — перед лицом смерти, с замерзшей душой. Но среди жизни без унижения себя перед силой нашествия, просто жизни с чистой верой и терпением, жизни на своей, родной земле и с жалением людей.
Оказалось, я обрела тогда эту любовь. Ягодно, его люди — и моя родина.
P. S. Мы с мамой никогда, ни разу, не говорили о тех годах.
Источник: За блокадным кольцом : воспоминания / Автор-составитель И.А. Иванова. – СПб.: ИПК «Вести», 2007. с. 19-22.