23 апреля 2014| Гурьев Григорий Аркадьевич

Мой патронташ

Теги:
Рара Ларионова

Рара Ларионова

Когда мы познакомились с Рарой Ларионовой, нам было по двадцать два года. Она от природы имела магический дар: у нее была удивительная улыбка, она начиналась так тихо, как бывает, когда оркестр начинает какую-то мелодию, потом она усиливалась и вдруг становилась ослепительной. Рара не была уж так потрясающе красива, но своей стройной фигурой она напоминала мне скульптуры античных богинь. Перед тем как мы поженились, мы были знакомы полгода.

Познакомились осенью, расписались весной. Пришли из ЗАГСА домой, мама Рары Клотильда Ивановна купила вина, выпили по рюмочке и пошли гулять на Днепровские кручи. Что нас объединяло, это безумная любовь к музыке и вообще к искусству. Но нас обоих выгнали из художественных институтов, меня из Московского, а Рару из Киевского. Это было время, когда одна за другой вздымались волны сталинского мракобесия, подозрений и арестов. В газетах, например, можно было встретить такое: «…будьте бдительны – некоторые художники под видом работы на этюдах, пользуются уединением, высматривают и зарисовывают военные объекты».

Тогдашний нарком Ягода заявил, что существует молодежный заговор против советской власти, и пошли-поехали чистки среди молодежи. После того, как десятки студентов нашего института были арестованы, а меня самого дважды вызывали на допросы, я решил больше не испытывать судьбу. Нарочно забросил учёбу, дурачился на переменках, старался, чтобы меня как можно быстрее выгнали. Наконец, я был отчислен и вернулся к родителям в Киев.

А Рару  вышибли из-за парня, который ей симпатизировал и провожал её из института домой. Там до романа было далеко, ну, просто засиживались в институте до десяти-одиннадцати часов. Раре идти домой через  глухой переулок, и он провожал её. Это были голодные годы, а парень  деревенский, и он поехал на каникулы домой. Он увидел, что половина села вымерла. Родители его – еле живы. Уже не хоронят в гробах, а прямо в яму, уже нет сил у изголодавшихся таскать этих мертвяков. Он вернулся как не в своем уме. И тут в коридоре кто-то из ребят спрашивает: «Ну, как там на каникулах, как там твои старики?» И его вдруг прорвало, он разрыдался, стал биться головой о стенку, плакать, кричать, какие-то слова выкрикивать… Ну, пока хлопцы бегали за водой, туда-сюда, кто-то уже пошёл и звякнул… И его на другой день забрали, и с концами. Потом кто-то вспомнил: «Так он же провожал Ларионову Рару!» Ага! Нашли предлог, что она дерзко разговаривала с кем-то из педагогов, вступала в споры по вопросам искусства, и выставили её из института. Рара очень тяжело это переживала.

Однажды Рара принесла мне какую-то бумагу, некое заявление и попросила меня подписать, а через пару месяцев нежданно-негаданно оказалось, что меня вызывают в консерваторию на приемные экзамены. Я их хорошо выдержал и, благодаря Раре, стал учиться по классу гобоя на факультете деревянных духовых  инструментов. Кроме гобоя обязательными предметами были история коммунистической партии, фортепиано и гармония. Учительница по гармонии – это была наша Музыкальная Богиня. Студенты придумали ей имя «Гармония», и так за глаза её называли. Особенно она любила хоровые вещи, потому что писала тогда кантату «Аральский дневник» на слова Тараса Шевченко. На последнем уроке учебного года она придумала, что мне надо за лето подготовиться и перескочить через курс. Последний экзамен по инструменту я сдал, надо было играть 12 гамм, а я свободно играл все 24. Уговорились, что через неделю она напишет программу, по которой я буду заниматься всё лето, и мы попрощались. Это было 21  июня 1941 года. Когда шел домой, недалеко от художественного института я увидел очень странный закат, мне город показался таким старинным, как будто 500 лет назад. И он мне привиделся таким хрупким, что может исчезнуть, как какой-то призрак. А на утро началась война.

Никто не верил, что такое может случиться. Вместе с тем весь страх и ужас первых дней были далеки от того, что ожидало всех впереди. Всё оказалось гораздо дольше, тяжелее, страшнее и непостижимее для человеческого разума. Если бы в то время нам показали кинокадры из будущих лет войны, мне кажется, многие тронулись бы умом.

Григорий Гурьев

Григорий Гурьев

22 июня было воскресенье, но в литейном цеху завода «Большевик», где я работал по ночам, шла обычная плавка. Рёв самолётов в 4 часа утра все восприняли как уже привычные военные учения. И вдруг оглушительные взрывы бомб. Как я узнал потом по рассказам, это немцы, долетев до Киева, разбомбили авиазавод, и  стали бомбить наш. Плавка подходила к концу. Одна бомба попала в наш цех, прямо в купол вагранки. Пробила ее, пробила полтора-два метра кокса, потом рыхлый полурасплавленный металл, все расквасила и в самом низу взорвалась. Разорванный на куски корпус вагранки разлетелся вокруг вместе с битым вдребезги кирпичом. Во все стороны брызнул жидкий металл. Вагранщик Андрей за полминуты до этого через очко шуровал ломом металл, чтобы не налипал шлак. А потом он рассказывал: «Почему-то аж закоротило бросить всё и уйти, я закрыл очко, стал спускаться по лестнице, и вдруг как шарахнет по спине жидким металлом». А его напарник Степан продолжал шуровать очко с другой стороны вагранки, и его убило. Я с бригадиром заливщиков был за стенкой,  на участке, где льют мелкие детали, это нас спасло. Когда выскочили из-за стенки, смотрим, а вагранки нет…, в огромную яму, куда обычно опускают ковш, натекло откуда-то полно воды, она кипит от стекающего в неё раскалённого метала, а на поверхности плавает тело убитого Степана. Многих людей спасло то, что они в это время уже закончили свою работу и мылись в бане под душем. Но они так перепугались, что со страху повыскакивали голые через окна. Завыли сирены, началась тревога, гудят, свистят, а мне нужно было в модельный цех. Это на другом конце завода. Я думаю: «Тревога не тревога – побегу». В это время появляется самолет и начинает сыпать бомбы, какие-то ерундовые, килограмм по 20. Слышу, как они рвутся. Когда я повернул к модельному цеху, где-то недалеко взорвалась бомба, и зажужжали осколки, немного похоже на майских жуков по звуку. Впереди меня, шагов за десять, прожужжал осколок и выбил окно в цеху. Выбегает начальник цеха, кричит: «Мальчишка, что ты тут делаешь, не знаешь, что тревога?!» Мы оба побежали к воротам, а там стоял охранник, и ему пулеметчик прострелил руку. Я увидел первую кровь этой войны. Когда тревогу отменили, вдруг стало тихо… абсолютно тихо… Меня почему-то направили в санитарную команду. Там собрались одни девчата, но нужно было два парня, чтобы таскать носилки.

В 11 часов Молотов начал говорить речь. В санитарной бригаде я оставался дежурить уже круглосуточно. И однажды туда пришла моя тёща и как раз попала в такой момент, когда я был среди этих девчат. Она приняла зловещий вид, так как была ревнивая вдвойне, сама по себе, и за Рару тоже. Клотильда Ивановна принесла какую-то еду, а девчата решили, что это моя жена, и подняли меня на смех. Я выглядел тогда совсем мальчишкой…

Созвали собрание, выступал какой-то партийный деятель: «Мы им покажем, мы будем стоять у станков, несмотря на то, что они бомбят». Но прошло еще пару налетов, и завод остановили, пришел приказ об эвакуации. Стали собирать бригаду готовить вагоны, и меня послали на эти работы. Нашему заводу вагонов не дали, а дали только голые площадки, которые необходимо было достраивать. Нужно было достраивать стены и крыши, без умения и без разных нужных деталей. Как хочешь, так и делай. Постоянно пролетали самолеты-разведчики. Объявляли тревогу, и все бежали в подземелье. А я не верил, что готова для меня пуля, и никуда не убегал. Самолёты летали так низко, что на немцах были видны очки. Изредка они постреливали, но не прицельно, просто для создания паники, показать, что они хозяева в воздухе. Месяц или полтора я проработал. Сделали мы эти вагоны, не знаю, доехали они до Урала или нет, по дороге их бомбили.

Во время этих работ я попал как-то в центр города и, проходя мимо Софиевского собора, увидел, что золотые купола закрашивают красновато-черной  краской, чтобы не было заметно с воздуха. К нам во двор в эти дни пришел как-то пьяный милиционер и приказал женщинам идти копать рвы. Женщины копали без всякого энтузиазма, а он под мухой просто околачивался где-то рядом. И говорил: «Не бойтесь бабоньки, наши уже под Берлином».

«Приказ о Всеобщей Мобилизации», отпечатанный на розовой бумаге,  размером как  две газеты был расклеен по всему городу. «Министр вооруженных сил объявляет…», –  точно не помню, что там дальше. В последние дни перед расставанием, мы с Рарой брали две табуреточки и садились, прижавшись спиной друг к другу, чтобы лучше друг друга чувствовать. Мы подолгу сидели молча, часами, не вспоминая ни о какой еде, иногда ночь напролёт. Мы ничего не могли сказать друг другу. Боялись смотреть друг другу в глаза. Нашему сыну Валере за две недели до этого исполнился один год. В военкомате процедура была такая: набирали, кого попало, в группы по 100 человек и к ним приставляли военного с винтовкой, чтобы никто не убежал… Подошла Рара с маленьким Валеркой и Клотильдой Ивановной. Рара с Валеркой на руках напоминала мне Сикстинскую мадонну Рафаэля.

Как мы уходили. Не так, как это показывают в кино, будто с винтовками и в военной форме. Шли как попало, кто в чем был, без всякого оружия.  Определили меня в одну из сотен, а сотен было очень много. Рара передала Валеру Клотильде Ивановне и пошла рядом с  колонной. Она то шла, то бежала, по дороге заскочила в магазин, купила буханку хлеба, догнала колонну, вручила мне на ходу хлеб и, вцепившись обеими руками в мою руку, еще шла шагов 50, что-то лепетала на прощанье, вглядываясь в моё лицо, а потом отстала. Я шёл и всё оглядывался на неё и думал, что я больше никогда её не увижу. Она стояла босая – сбросила где-то босоножки, чтобы легче было бежать. Рядом со мной шёл пожилой дядька, ну, мне тогда казалось, что пожилой, а на самом деле, вероятно, он был призывного возраста. Посмотрел он на мои оглядывания и с ядовитой иронией говорит: «Ну, шо ты оглядаеся? Через мисяць-два вона забуде тебе, тай пиде из якимось нимцем». Он взбесил меня так, что я чуть не заехал ему по рылу. Но это было абсолютно неуместно и невозможно. Я, конечно, сдержался, но от этого порыва и попытки совладать с собой у меня в сердце сделался такой жар, такая боль…, и вдруг внезапно я почувствовал облегчение – разлука перестала казаться такой ужасной. А потом уже позднее я понял, что он вовсе и не гад, он, видно, немало повидал на своём веку и знал, что чем грубее оплеуха, тем скорее я  очнусь, захотел разрядить, облегчить мое состояние. Вдоль улиц,  по которым мы шли, стояло много женщин, некоторые держали на руках детей и так же, как и Рара, они напоминали мне итальянских мадонн с ребёнком.

Когда мы только познакомились с Рарой, то часто ходили на симфонические концерты, которые давали по выходным дням на открытой эстраде в приднепровском парке. Причем, она ввела такой обычай, мы слушали только первую вещь, а потом, переполненные впечатлениями, уходили домой. На этих концертах, мы приметили девушку и парня, которые всегда сидели порознь, но часто приходили на те же концерты, что и мы, а через некоторое время мы увидели, что они уже сидят вместе.  И вот среди женщин, стоявших вдоль улиц, по которым мы уходили, на одном углу я увидел эту девушку из нашей симфонической молодости. Она стояла с ребенком на руках, и, наверное, где-то в толпе шёл и он. Когда переходили по мосту через Днепр, затянули украинские народные песни и пели уже всю дорогу одну за другой пока ехали поездом до Полтавы. «Чому мени, Боже, ты крыла не дав…», «Люблю дывытыся, як ты идеш по воду…», «Мисяць на неби, зироньки сяють…» и много, много других…

Нас привезли куда-то под Полтаву, чтобы обмундировать. Там, наверное, еще со времен Петра Великого и Полтавской битвы сохранились здания военных складов. С сапогами у меня беда, я перемерял все сорок пятые номера, и все жмут. Другие давно подобрали себе всё, а я меряю и меряю, аж пока не нашлась одна такая пара, которая чудом на меня налезла. Патронташи нам достались из тех, что сохранились с Первой мировой войны, такие как на картине Верещагина «Солдат с патронташем». Нам они не пригодились. Мы носили патроны в заплечном мешке по полведра. Что там  этот небольшой патронташ. Это не та война. Но все берут, и я взял… Раскрываю его, и там такими большими буквами штамп с датой выделки: «24 октября, 1914 год». А я родился тоже в 1914 году, тоже 24, но только в декабре. То есть ровно за два месяца до моего рождения  мой патронташ уже был пошит. Он ждал меня 27 лет и дождался.

Все взяли обмундирование под мышку, сапоги через плечо и пошли мыться в маленьком лесном озере. Оно было обрисовано берегами так, что напоминало по форме фортепьяно. И вода в нем была черная, как крышка рояля,  палые листья выстлали дно, перепрели, и получился такой красивый пёстрый фон. А сама вода, когда берешь рукой, прозрачная, кристально чистая. Из-за сапог я пришёл к озеру последний, и вообще я во всём какой-то медленный, пока рассупонился, намылился, все уже успели помыться, и вода из чёрной стала белой от мыльной пены. Отмываться в такой воде мне что-то не хотелось. Все уже ушли. И вдруг гроза, такой хороший удар грома, и ливень идёт стеной прямо на меня. Я мылся под этим ливнем в сполохах молний, и мелькнула в голове мысль, такая хрупкая надежда: «Наверное, это Божье крещение в знак того,  что я не буду убит на этой войне».

И вот мы уже при полном обмундировании, во всём новеньком, при оружии отправились тренироваться на стрельбище. Увы, не то, что в десятку, но и в саму мишень и даже в фанерку, на которой она приколота, мне попасть так и не удалось. В один из первых дней нашли в лесу достаточно глухое место, где должны были формироваться прибывающие войска. Пришла команда сооружать большие шалаши из камыша, человек  на двадцать каждый, и рыть колодцы. Меня и еще нескольких солдат послали рыть колодец, ещё один колодец рыла другая группа. Но надо же знать, где копать колодец. Так вот,  другой группе попался умный офицер: привёл свою команду в долинку, и они часа за три-четыре вбили в землю один за другим бетонные кольца и добрались до воды. А наш офицер поставил нас на возвышении, и мы, хотим – не хотим, должны выполнять все его команды. Загнали в этот холм все свои кольца, потом те, что остались от другого колодца. Выкатывать их на гору ещё та была работа… Никто не хотел противоречить офицеру, боялись, убьёт. Кольца кончились, а до воды мы так и не докопались. Вернулся я после целого дня в свою роту, а нашего лейтенанта послали на инструктаж. Вместо него прибыл какой-то фельдфебель. Как только я пришел, он мне заявляет: «Каждый солдат из нашего соединения принёс для шалашей по большой охапке камыша, а ты не принес ничего. Иди и принеси». А я говорю: «Так я же колодец рыл». «Это меня не касается, каждый солдат должен принести охапку камыша». Я пошел. Там было огромное поле, заливной луг, на котором сплошь рос камыш. Но после того как толпа солдат его целый день собирала, там почти ничего не осталось, так кое-где две-три камышины. Я часа два провозился, собрал оберемок из последних камышей, принёс, а он:

–  Два часа ходил и столько принес, небось, к дивчатам бегал в село или по молоко. Накладываю на тебя взыскание.

–  Да ни в какое село я не ходил. Вы не имеете право так меня осуждать. Вот давайте сходим вдвоем, и вы увидите, что я собрал последние.

–  Один наряд вне очереди!

–  Так нельзя, за что вы мне даете наряд вне очереди, если я прав?

–  Два наряда вне очереди!

– Я вижу с вами говорить бесполезно. Ладно, давайте третий.

Наряд это значит делать какую-то непосильную или самую грязную работу. Ну, скажем, копать яму для нужника или что-нибудь вроде этого. Такой работы всегда хватает. К моему счастью наш лейтенант вернулся и куда-то фельдфебеля отослал. А я на этом примере ощутил весь вкус армейской службы.

Мне раньше казалось, что если война, если в любой момент люди готовы расстаться с жизнью, с ними так разговаривать уже нельзя, надо по-другому, это не мирное время. На ужин раздобыли какой-то каши, и, смертельно уставшие за долгий день, все повалились спать. И началась такая грозища, гром, молния одна за другой, одна за другой. Одна другой страшнее. В конце концов я заснул, и мне приснилось, что это не гром, а что поет мужской хор. Как будто они поют Шевченковскую кантату. А сам я иду по своему заводу, что-то мне надо найти, иду и слышу этот хор, как будто он из-под земли звучит. И вдруг слышу, сквозь этот хор и долетающий до сознания гром, голос какого-то Высшего Существа: «Посмотри на землю», – и я вижу, что земля наливается кровью, из-под земли идет кровь и выступает просто у меня на глазах, –  «Вот слышишь этот хор? Вот так шумит вода в Днепре, и в ней будет крови больше, чем воды». И с этим я начинаю просыпаться. Мне чудятся крики: «Погром. Разгром», а это кричат: «Подъем, Подъем!» А мы никак не можем проснуться – устали все. Вот мы встаем, а гроза гремит, и ливень проливной. Сплошной такой сеткой. Оделись. Натянули шинели, надели каски, взяли винтовки, вещмешки и пошли. Грязища непролазная, всё размыло, дорога раскисла… По этой грязи мы шли, Бог знает, сколько километров. Всю ночь шли. Только на рассвете дошли под этим непрерывным дождем и громом до какой-то железнодорожной станции. Промокли до нитки. Слава Богу, состав из товарных вагонов был готов, мы туда влезли, поснимали шинели и, наконец, перевели дух. А как только поехали, затянули песню из «Чапаева»:

«Ревела буря, дождь шумел,
Во мраке молния блистала,
И беспрерывно гром гремел
И в дебрях буря бушевала»

А потом ещё одну:

«Чёрный ворон, чёрный ворон
Что ты вьёшься надо мной
Ты добычи не добьёшься
Чёрный ворон, я  не твой»

И так вот мы добрались до Днепра, до его левого берега. Днепр там широкий, гоголевский. Прибыли мы в составе полка, сформированного под Полтавой, тысяча солдат. А всего в этот район бросили целую дивизию, несколько тысяч человек, защищать левый берег и не дать немцам переправиться через Днепр.

Река здесь уже в два раза шире, чем в Киеве, в неё притоки добавились, течение уже нешуточное. Правый берег такой же высокий, как и в Киеве, на нём виднеется какая-то деревенька, и там, на правом высоком берегу, засели немцы… Посередине  Днепра  остров, не такой большой, но высокий, и с нашей стороны не видно, что там на его другой стороне. И вот долго думали, выгодно ли занять этот остров. Думали-думали и, в конце концов, обнаружили, что немцы уже на острове. Не знаю, как и кто это узнал – с нашего берега их за островом не было видно. В штабе решили, что надо немцев оттуда выбить. Но как атаковать? Нужны лодки.

В ближайшем селе обошли все дворы и нашли пять более-менее пригодных лодок. Отыскали дедов таких, что понимают в этом деле, попросили их отремонтировать лодки. Они возились с ними, возились и говорят: «Мы сделали, что могли, а лучше уже нема куды». Из разных рот отобрали на каждую лодку по 10-12 солдат, таких, кто жил у воды и знал хоть чуть-чуть, как с лодками управляться. Из каждой роты послали в штаб вестового, и я оказался одним из них.  Вестовой, когда в штабе примут решение о времени атаки, должен бежать в свою роту и сообщить. Метрах в 50-ти от штаба колхозная конюшня, коней давно угнали, стойла пустые,  мы постелили в них сена и улеглись спать по одному на стойло. Ну, там немножко языками почесали, потом заснули. И так мы спали полночи, а этак часа в три, может в полтретьего дали приказ штурмовать остров.

Понёсся я в свою роту, доложил лейтенанту, а он страшно взвинченный, весь дрожит. И вообще это всё были офицеры не боевые. Уже потом мы видели офицеров, которые, прошли через четыре года войны. А эти все были люди штатские. Многие только-только мобилизованные. Наш лейтенант был учителем арифметики в деревенской школе,  ну дали ему звание, а понятие о войне у него было самое отдаленное. Я вижу, что он дрожит. Зуб на зуб не попадает. Боже мой, и такому офицеру поручили эту операцию. Он поднял отобранных для штурма солдат, и они побежали к лодкам. Прошло, наверное, минут 40, ну пока они добежали, погрузились, отчалили…, и вдруг я слышу, заработали пулеметы,  не наши… Несколько не очень длинных очередей. Я не знаю как, но я узнавал, стучит «максим» или ихний.

Проходит ещё часа два, и вдруг возвращается один из тех солдат, еле держится на ногах, продрогший до костей, промокший (осень, вода ледяная, он еле-еле доплёлся и не в силах стоять), опустился на землю. Из их отряда в шестьдесят человек уцелел только он, один-единственный… А дело было так. Прибежали они к лодкам, стали садиться. Лодки качаются, кто-то из солдат потерял равновесие, с размаху упёрся винтовкой в дно и пробил его. Одна лодка вышла из строя. Лейтенант стал размещать солдат на остальные четыре. Он мечется от лодки к лодке, чтобы всех рассадить, и получалось так, что вода уже только на ладонь не доходила до края бортов. В конце концов, его самого ни в одну лодку не пустили. Ну что такое младший лейтенант, курсант?.. В одну лодку не пустили, в другую. Все спешно отплывают, и он остался на берегу. Они выбрали место выше по течению, рассчитали, что к острову их снесёт.

Когда до острова оставалось уже метров  сто, вдруг немцы открыли пулемётный огонь. Они нарочно дали лодкам подплыть поближе. Пробитые лодки под тяжестью людей стали тонуть. На середине реки течение мощное, в кромешной темноте солдаты оказались в ледяной воде с винтовками, их сразу закрутило, и все они утонули, захлебнулись. Один только чудом спасся,  доплыл до берега из последних сил. Вот он-то и добрался до нас и рассказал, как всё произошло. А нашего младшего лейтенанта утром вызвали в штаб и расстреляли. На все наше объединение у нас было три пушки сорокапятки. Выстрелили из первой – у неё замок развалился. Осталось две. Из второй выстрелили – что-то с дулом получилось. Осталась одна. Но потом куда-то доложили, и прислали батарею из десятка стволов и с ними десять пар лошадей, чтобы их перевозить.  Одну из наших рот послали прикрывать часть берега напротив острова.

В небе низко и безнаказанно кружат немецкие самолёты-разведчики, их называли «рамами», так как у них были спарены два фюзеляжа. А зениток у нас нет, и мы сбить их не можем. Рама сразу же засекла эту роту на берегу, и немцы стали с острова лупить по ней из миномётов, мины через горку острова легко перелетают. И так, меньше, чем через полчаса, они выбили всю роту, из пятидесяти человек никого не осталось в живых. А у нас минометов нет. Мы не могли их накрыть на той стороне острова. На следующее утро немцы, попив свой кофе, стали готовиться к атаке, чтобы прорваться с острова на наш берег. У нас кофе не было, мы в отличие от них пили чай. Большой такой котёл, вёдер на сорок, в нём на обед варили суп, потом кто-то ходил в наряд отмывать от супа на чай. Наливали воду, выполаскивали остатки, потом жменями накидывали песок и драили песком. Наливали воду, выливали и так  за час-другой приводили эту кухню в порядок для вечернего чая. Утром этот  же чай допивали, а потом опять суп или борщ. Перед тем, как нас атаковать, немцы минометами перебили весь наш артиллерийский дивизион, всех коней и половину, может, людей. А потом, раз артиллерии у нас нет, они, уже не скрываясь, перешли на эту сторону острова и стали на лодках и понтонах двигаться к берегу.

Навстречу немцам туда на берег побежала одна рота за другой. И каждый солдат на ходу сбрасывал шинель, потуже подпоясывался и бежал. В кино такого нигде нет. Выросла гора шинелей. Без них легче воевать. Нужна подвижность, нужно быть таким вертким. Шли на смертный бой. И вот каждый солдат бросил шинель, и выросла их целая гора. Метра два высотой и черт знает какой длины. Это зрелище – тысяча шинелей.

Мою роту почему-то в атаку не включили. Нескольких солдат из  нашей роты и меня послали в разные места вести наблюдение и докладывать о ходе боя. И дали нам театральные дамские бинокли. Это такие финтифлюшки. У нас даже не было биноклей. А в эти ну что можно было увидеть? Они рассчитаны на театр. В отдалении от берега, за рощей, стоял на холме ветряк, и меня послали вести наблюдение оттуда. Я был ростом выше других, может, поэтому мне тогда разное доверяли, думали, что я умный. Там, наверху, я смотрел в промежуток между крыльями ветряка, но за рощей сначала ничего не было видно, только слышно пальбу двустороннюю. Потом я разглядел, что немцы идут широким фронтом. А вскоре стали ползти оттуда раненые. Я уже слез, и они спрашивали меня, где лазарет. А черт его знает, я не знаю. Они дальше ползут. Через какое-то время всё стихло, начались сумерки. Раненые уже ползти перестали. Пришел ко мне штабист, который меня знал, и говорит: «Поручаю Вам найти капитана Миронова и сказать, что я его жду на пересечении оврагов, он знает, каких. Пройдёте через эту деревню на косогоре, там будут песочные горы, а за ними артиллерийский дивизион Миронова». И я пошел через это село. Ночь. Жителей, вероятно, уже никого нет. И вот в одном месте меня перестревают какие-то наши солдатики и повели меня в свой штаб. Я вижу, что они в дымину пьяные. Стали допрашивать:

–  Что? Чего? Куда?

–  Меня послали в артдивизион, человек ждет. Я должен обязательно туда прийти.

–  Нет, ты шпион, знаем мы таких.

И заперли меня в какой-то свинушник. Но у них там  был старшой, он видимо проспался и велел меня привести. Снова стал меня спрашивать. В общем, старшой разрешил меня отпустить, но только чтобы я шел назад, обратно к тому, кто меня послал. Ну, я послушался, пошел обратно, а потом решил все-таки их обдурить. Когда минул последнего часового, сделал большую кривую и этими косогорами все-таки пришёл в расположение дивизиона. Но там я в живых уже никого не застал. Капитан Миронов, вероятно, ушел. Я только увидел там десятка два убитых коней, очень хорошие кони. Ночь была светлая, да и глаза привыкли. Я увидел, что лежали убитые красивые лошади, где-то их хорошо содержали. И только они прибыли на фронт, их сразу минометным огнем поубивало. В темноте понять, целы ли пушки, я не мог. Людей не было. Надо было возвращаться к тому штабисту, который меня послал. Пошел такой дорогой, чтобы не попасть опять к этим пьяным солдатам. Шёл песочными ярами, потом вышел на дорогу, но когда пришёл, этого штабного офицера уже не застал, а застал только наших солдатиков, которым штабной велел дождаться меня и уходить, и сказал, по какой дороге нам надо идти. Мы стали уходить из прибрежной низменной  поймы на восток все выше и выше в сторону старого русла Днепра. Вскоре неожиданно наткнулись на пятерых солдат. Они наставили на нас пулемет «максим» и стали спрашивать, кто мы, какого полка, кто командир. Мы сказали, что фамилии не знаем, но что у него есть орден Красного знамени. Они усмехнулись и говорят: «Ну ладно, идите, ребята». И мы пошли по дну оврага и вскоре добрались до того места, где располагалась наша часть.

Там стояло три больших фургона. В одном противогазы на случай, если немцы применят газ, а в двух других сухари в больших бумажных мешках для всего полка. Мы должны были всё это куда-то везти, но артиллеристы увели оставшихся лошадей, очевидно, чтобы забрать уцелевшие пушки. Потом мы по этим оврагам, не помню, сколько дней крались. Там было рядом кукурузное поле, и при звуках самолетов мы прятались в кукурузе. Наш командир куда-то сходил и пришёл с приказом, чтобы мы залегли и караулили немцев, а когда те покажутся, чтоб немедленно доложили. Мы пролежали сутки. На другой день идет дед с мешком накошенной травы и спрашивает: «А чего это вы тут лежите?» А мы ему: «Немцев поджидаем». «Так немец же не тут, а там – вы до него пятками лежите». Дед уже пошел дальше, когда вдруг раздалась автоматная очередь. Я впервые услышал близко этот звук. Очень интересно. Пролетающие автоматные пули не свистят, как пишут всегда, а звенят, как сосульки, когда они падая разбиваются – дзинь-дзинь, такой прозрачный красивый звук.

Командир наш страшно испугался, послал двоих за дедом: мол, это он стрельнул, у него в мешке автомат. Дед немножко струхнул и возмутился: «Всё на свете переплутали!» Ну и впрямь, какой там автомат у него – по звуку слышно, что немецкий. Деда отпустили. Немцы еще пальнули. Мы куда-то отошли и присоединились к другой роте, которая залегла в огороде. По одному краю этого длинного колхозного огорода росли небольшие кусты. И мы возле этих кустов залегли и высматривали через огород, где же немцы. Место заняли неудачно, обзор плохой, но «наше дело телячье – обделался и стой». От бессонницы, непрерывного смотрения у меня стало двоиться в глазах, и мне какая-то кучка в конце огорода показалась немецкой каской, и что она движется, и что это немец ползёт. Надо мной посмеялись и быстро меня успокоили.

Позже мы отступили еще немного, там была вырыта траншея, и мы засели в ней. Впереди и позади нас открытое поле, а  невдалеке, в километре от нас, деревня. И вот оттуда идет совсем молоденькая мама с ребенком на руках, точно, как моя Рара, когда меня провожала – тоже, как Мадонна. Тоже босиком, волосы завязаны косынкой. Идет и собирается перешагнуть через нашу траншею. Ребята говорят:

— Куда же ты идёшь?

— До немца.

— Ты что, шпионские сведения несёшь?

— Да вы что, сдурели, не видите, я же с ребёнком. Не могу я в селе оставаться, когда немец ось-ось придёт и начнёт обстреливать всё подряд.

— Не придёт, мы их не пустим.

-Пустите, будете снова отступать, я уже знаю, а я пойду туда, где немцы, там пересижу, пока они наше село займут, а потом вернусь до своей хаты.

Эта картинка мне очень запомнилась. Стоит эта мадонна на бруствере, от её босых ног комочки земли скатываются в траншею. Она стояла, говорила, говорила, потом перешагнула и пошла через нейтралку – страшную полосу, которую немцы называли «ниманс ланд»,  т.е. ничья земля – это жутковато и больше похоже на правду, чем просто нейтральная полоса. Прошел ещё день, прошла ночь, и немцы подошли так, что мы их и не видели,  и открыли огонь с близкого расстояния. Так получилось, что за день до этого наш командир всё придирался к нам, что не умеем отдавать честь, стоять в строю и поворачиваться по команде «кругом». Особенно доставалось старенькому деревенскому учителю. Он был интеллигент, неловкий пожилой человек, его смущала дубоватость муштры, на военной службе он никогда не был. И ему доставалось от командира больше всех. А когда немцы нахлынули, наш командир куда-то исчез.

Я вдруг увидел на расстоянии выстрела троих немцев, идущих в мою сторону. Я выстрелил, но мне попалась винтовка с кривым дулом, и в ней взорвался патрон – она заглохла. Такое невезение, будто дьявол за спиной стоит. Деревенский учитель держался до последнего патрона, пока немцы вплотную не подошли и  не убили его. А я не заметил, что какой-то немец зашел ко мне с тыла, тихо подкрался и вдруг ткнул дулом автомата в спину между ребрами, точно там, где сердце. В первое мгновенье я испытал жуткую досаду: ну, как я не услышал  его шаги за спиной. Это было очень быстро, не так, как я рассказываю. Мысленно я поблагодарил Бога за то, что умру без мучений – «если смерти, то мгновенной».

Перед войной я работал грузчиком, и, бывало, бочки с  краской в сто килограмм поднимал  с пола на колено – и  в машину. В голове пронеслось: «Как же так, меня убьют, и столько силы пропадёт не за понюшку табаку?! Нет, Германия – это ещё не конец, придёт мой час, и я укокошу немало твоих фрицев». И я встал и поднял руки. Немец убрал оружие и повел меня. Он взял мою винтовку за  дуло, очень ловко шарахнул о дорогу, и она разлетелась. Потом посмотрел мне в лицо и показал, так сказать, своё. Это был  очень приятный такой тип. Если отвлечься от расхожего «о-о мерзкий фашист», то, я бы сказал, очень приятный молодой человек, моложе меня на пару лет, такой внешности, какая бывает у рабочих-металлистов высокой квалификации. Он как-то сочувственно кивнул мне и лицом проговорил целую тираду: «Вот видишь, какая петрушка: мы друг друга не знали, и не было у нас с тобой причины для вражды, но вот теперь приходится делать эту гадость. Ты, пока уцелел, а меня, возможно, завтра прикончат. Может быть, ты ещё доживёшь до конца войны…». И потом сказал: «Ком (пошли)». И мы пошли.

Завели меня в большой амбар, а нашего брата там полным-полно… Потом нас начали строить, чтобы перегнать куда-то из этого амбара. Вдруг вижу нашего начальника штаба, он уже без фуражки, это чтоб не видно было, что он командир. Немцы стали спрашивать, кто знает немецкий, и он вызвался. Ему сказали, что говорить. Он обратился к нам: «Есть ли кто-нибудь в строю, кто умеет командовать?». Все промолчали. Он сказал: «Тогда попробую я». И начал как бы неумело командовать.

Нас по четыре построили, и мы пошли куда-то недалеко. А там наших еще больше. Смотрю, и наш лейтенант тут, тот, что сменил расстрелянного. А дня за три до этого у нас с ним состоялся разговор. Он стал выговаривать мне, что я мямля – не умею себя держать… Спрашивает: «Знаешь, какой должен быть солдат?» И, сделав такую зверскую рожу, кричит: «А ну, кому тут морду набить?» Я ему говорю: «Вы знаете, это не мой идеал солдата, я в жизни никого по лицу не ударил и не собираюсь, моё дело воевать, а не морды бить, человека можно наказывать, но нельзя унижать». «Ах так! – кричит, – мы выйдем к своим, и я буду докладывать об измене!» И вот мы опять встретились. Он подходит и начинает мямлить: «Ну, знаешь, всякое бывает, ты ж не наговаривай на меня». А он дурак. Во-первых, не постриг шевелюру. Командир пулеметной роты побрил голову, оделся в солдатское, его не отличишь от солдата. А этот ещё в самом начале войны ходил неделю на склад и выцыганил себе командирскую гимнастерку из особого сукна, особо пошитую. Любой дурак узнает, что он не рядовой, ещё и с таким чубом. Но вместе с тем, я ему сказал: «За меня можете быть спокойны – не меряйте по себе». Потом нас повели дальше и, наконец, привели обратно на территорию тех самых складов, где мы впервые получали обмундирование. Нас пленных было несколько тысяч. Это было окружение, и огромное количество наших войск попало там в плен.

 Продолжение следует.

Воспоминания переданы для публикации
родственниками автора

www.world-war.ru

Комментарии (авторизуйтесь или представьтесь)