25 мая 2011| Крауклис Георгий Вильгельмович

Многогранный «ландшафт» армейской жизни

Георгий Крауклис, 1947 год

Вода в лесных ручьях была какая-то красноватая, с примесью железа. Думаю, из-за нее я заболел желудком и вскоре попал в полевой госпиталь. Помню, это было во второй половине февраля. 23 февраля, в день Красной Армии, всем выдали по 50 грамм водки. Я вообще всю жизнь терпеть не мог водку и решил отдать свою порцию соседу по нарам. Выпив 100 грамм, он удовлетворенно заявил: «Вот это получился настоящий праздник!». Мне стало грустно: как ничтожно мало некоторым ограниченным людям надо, чтобы почувствовать себя счастливым!

В знакомом лесу меня вскоре определили в школу снайперов. Если бы меня спросили, чем мы занимались в снайперской школе, я бы ответил: «Играли в прятки!». И был бы отчасти прав, потому что в прятки мы действительно играли. Ведь снайпер на своей позиции должен непременно замаскироваться, а вражеская разведка старается его обнаружить. Ну, вот и пошла игра: один («снайпер») прячется – в кустах или на густом дереве, – а остальные через некоторое время начинают искать. Происходит состязание: или «снайпер» очень хорошо спрячется, или его будут очень хорошо искать. Конечно, нам выдали винтовки с оптическим прицелом и время от времени водили за несколько километров на прогалину – там устроили стрельбище. Но мне кажется, что стреляли мы слишком мало…

Удивительно: в течение всей службы в армии я был недоучкой по всем направлениям: недоучившийся артиллерист-управленец, недоучившийся младший лейтенант, недоучившийся счетовод (мог бы дойти до бухгалтера), а далее – минометчик, снайпер. Не знаю, насколько была рассчитана программа снайперской школы, но нас преждевременно послали на фронт. На этот раз я попал на самую передовую – передовее быть не могло: немцы находились от наших позиций не далее 200 метров. Они и мы сидели и – буквально – не высовывались. Впереди от нас, на «ничейной» земле лежали в белых маскхалатах неубранные трупы наших солдат, безуспешно когда-то атаковавших вражеские позиции. Это был период фронтового затишья, с обеих сторон силы истощились, но у нас в тылу готовилась несметная атакующая армия… И опять, как ни странно, началась игра. Обе стороны по ночам старались друг друга уверить, что «нас много и мы в боевой готовности». По крайней мере, в наших окопах нам велено было палить почем зря – из винтовок, автоматов, пулеметов, пистолетов…

Никаких особых событий за время моего пребывания на передовой не было, кроме одного очень прискорбного: на наши позиции привели штрафную роту, а нас засадили в окопы позади передовых траншей. Началась артиллерийская подготовка, и прибывшую роту затем бросили на немецкие позиции. Возникла ответная канонада с немецкой стороны: лежа ничком в окопах, я слышал кругом отчаянный грохот, вражеские снаряды рвались со всех сторон. И тут я понял, как все же крепка мать-сыра земля: никто из нас, «кротов», не пострадал… А бедные штрафники?.. Когда мы вернулись в свои траншеи, то увидели оставленные вещи – ложки, котелки, вещмешки. Но ни один из солдат-штрафников назад не вернулся, атака не удалась, а люди погибли… Мне было страшно: ведь после московской «эскапады» я мог бы тоже оказаться в таком положении!..

Все это было в начале мая. Помню, что еще до описанной «атаки обреченных», а именно 1 мая, я караулил передовые траншеи совершенно один: остальных солдат послали на какие-то земляные работы. Мне как-то было не по себе: а что я, мол, буду делать, если из-за бруствера покажутся каски немецких солдат – что мне делать с моей винтовкой (не автоматом!)?

Но фронтовые дни мои кончались: часть, в которой я находился на передовой, стали отводить на переформирование, но мне предстоял путь совсем другой.

Как выяснилось, фронтовая полоса оказалась для меня слишком тяжелой – я болел все чаще и после февраля еще два раза попадал в полевой госпиталь. В последний раз, когда меня перевели в группу выздоравливающих, пришлось однажды на станции Лиозно грузить в эшелон носилки с ранеными. Тогда я не знал, что очень скоро снова окажусь на этой станции – уже в качестве «пассажира» санитарного эшелона.

Куриная слепота, общий авитаминоз, разные болячки привели к тому, что меня назначили на эвакуацию и лечение. В солнечное утро 12 мая, в день моего рождения, я стоял в ожидании санитарной машины и прощался – как оказалось, навсегда – с фронтом и прифронтовой полосой. Прощаясь с ней и на этих страницах, хочу вернуться к судьбе оставленного мною в полевом госпитале Зигмунда.

Его перевезли в тыл, и он попал в ужасный, почти вовсе разбитый госпиталь в Наро-Фоминске. К счастью, от меня заботу о его дальнейшей судьбе, как эстафету, приняла моя мама, всю войну постоянно заботившаяся о «солдатиках». Она ужаснулась, приехав в Наро-Фоминск после письма к ней Зигмунда, узнала, что ему грозит ампутация ноги. Сразу начала действовать «по начальству». Тогда мы заигрывали с поляками, создавалась Польская освободительная армия. И Зигмунда не только перевели в Москву, но даже определили в офицерский госпиталь. Там ему спасли ногу, и он довольно скоро поправился и стал приходить к нам домой. Но в это время я сам находился в госпитале. Короче, встретились мы только один раз, когда я уже служил в московской части, встретились на несколько минут. Но встреча была горячей, и Зигмунд был уже для меня не Зигмунд, а Мундек. Мой друг уезжал в Польскую армию, а после войны лишь одно его письмо дошло до нас. Писал он на имя моей мамы, что демобилизовался, что нашел своих родителей. «Каждый вечер, – писал он, – родители и я становимся на молитву и молимся за здоровье и счастье Ваше и Вашего сына». Потом переписка оборвалась – отношения с Польшей осложнились…

Не принимая непосредственного участия в боях, только единственный раз выстрелив в каску немецкого часового, прохаживающегося на немецких позициях, я все же сумел сотворить одно действительно доброе дело, а точнее сказать – его сотворили мы с моей мамой…

Возвращаясь к своей собственной судьбе, отмечу цепочку госпиталей, которая возникла после того, как я сел в товарный вагон на станции Лиозно, в день своего рождения (22 года): Смоленск – Ногинск – Москва.

И снова тыл…

Попав в Ногинский госпиталь, я провел там около двух недель – с 17 мая 1944 года. Мой отъезд оттуда почти совпал с открытием Второго фронта, то есть высадкой англо-американских войск в Нормандии.

Перевод в Москву, конечно, выхлопотала моя мама, успев за годы войны познакомиться с различными начальственными кабинетами и их высокими владельцами. Высокий начальник спросил ее, на каком фронте находится сын, а когда узнал, что в районе Витебска, сказал: «Да, это – тяжелое направление. Ладно, мы переведем вашего сына в Москву…».

И вот я в Москве, в типовом школьном здании, в каком сам кончал школу, уже тогда догадываясь, что удивительно быстрое появление огромного количества стандартных четырехэтажных, якобы школьных зданий на самом деле имело целью перед войной настроить побольше будущих госпиталей. С этим госпиталем связано было другое глобальное событие: начало нашего генерального наступления по всему фронту.

Последний месяц пребывания в госпитале (где-то в районе Велозаводской улицы) наконец-то снова приобщил меня к музыке, с которой я был полностью разлучен с ноября 1943 года. Будучи включен в группу выздоравливающих, я был приглашен стать тапером во время утренней гимнастики ходячих больных. Порывшись в домашних нотах, я извлек клавир «Конька Горбунка» Пуни, музыка которого вполне подходила – особенно знаменитый марш. Это было в августе 1944 года. За таперством последовала более серьезная деятельность: меня включили в госпитальную концертную бригаду в качестве пианиста-аккомпаниатора. Там были в основном гражданские и военные сотрудники госпиталя во главе с «самим» Начальником медицинской части. Мы в основном ездили с концертами по соседним московским госпиталям, я аккомпанировал певцам-любителям, да еще соорудил немудреную фантазию на темы вальсов Штрауса и выступал с ней как солист. С увольнительными домой теперь не было никаких затруднений, поскольку мне покровительствовал начмед – «соратник» по бригаде. Так постепенно я врастал в московскую мирную жизнь, еще не зная, что меня ждет после выписки из госпиталя. Последняя состоялась в конце августа. Я долго маялся ожиданием в Спасских казармах, но к вечеру пришел сержант и повел меня… на трамвай. Выяснилось, что меня определили в нестроевую службу, а воинская часть – лучше не придумаешь – располагалась в нескольких зданиях Краснопресненского парка культуры и отдыха. Так начался заключительный этап моей воинской службы, отнюдь не созвучный героическим победным наступлениям наших войск на западе, но, напротив, чрезвычайно мирный.

Отдельный местный стрелковый батальон своим названием ничем себя не определял. Оказалось, его солдаты сопровождали воинские грузовые эшелоны в разных направлениях – в том числе на фронт. Получилось со мной, как нарочно, что, будучи очень часто сторожем на Дальнем Востоке и даже иногда на фронте, я теперь попал целиком в «сторожевую» (караульную) часть. Все солдаты регулярно, по-трое, отправлялись в командировки, получали теплушку в товарном эшелоне и охраняли соответствующие грузы (танки, грузовики, мотоциклы, обмундирование, обувь – на фронт; требующий ремонта транспорт и вооружение, «трофейные» грузы – оттуда). Бывали и различные внутренние перевозки. Личный состав батальона все время менялся, находился в подчеркнутом динамизме. Иногда казарма стихийно наполнялась до предела вернувшимися охранниками, в других случаях бывало совсем пусто – все в разъезде.

После небольшой «акклиматизации» и я был послан в середине сентября в такую командировку – из Балашихи в Урман под Уфой. А весной, уже в качестве старшего, совершил короткий, хотя и затянувшийся маршрут из Бирюлева в Можайск. В первом из этих путешествий произошло для меня событие поистине судьбоносное. Сдав вагоны военпреду в Урмане, наша тройка возвращалась пассажирским поездом (это был транссибирский экспресс, но мы ехали в сидячем вагоне). В Пензе вошел чем-то знакомый сравнительно молодой мужчина в очках. Оказалось, это был приятель моего, тогда уже покойного, учителя фортепиано в Музпедучилище. Мы быстро разговорились, и – невероятное совпадение! – он, как выяснилось, был соседом моей воинской части: она находилась на Мантулинской улице, а он жил рядом с сахарным заводом имени Мантулина. Константин Степанович Сорокин, композитор и пианист, аспирант К.Н. Игумнова, вызвался давать мне уроки фортепианной игры. Они начались сразу после моего возвращения из командировки. Никаких затруднений не было: в свободное время я мог – без всякой увольнительной – посещать своего нового учителя. Задание же готовить пока можно было только дома, испрашивая увольнительную записку. Впрочем, начальство было весьма доброжелательным. Весной открылись дополнительные возможности: на эстраде ПКО «пробудили от зимней спячки» пианино, и когда стало тепло, я стал ходить заниматься под открытым небом…

С начала мая жизнь моя целиком стала оседлой: меня назначили штабным телефонистом, и я, по очереди с напарником, дежурил у телефона в отдельной комнате. Реально свободного времени было хоть отбавляй, и я записался в библиотеку, которая – опять везение! – находилась всего лишь на другой стороне нашей улицы. Только теперь я запоем читал не беллетристику, но всю литературу о музыке, которая имелась там. Во время ночного дежурства ничто мне не мешало, кругом стояла тишина, а звонки-заказы из МВО были редкостью.

В ночь с 8-го на 9-е мая я как раз дежурил ночью и первым узнал о Великой Победе. Потом прибежал не спавший мой новый друг Николай Николаевич Шмидт, художник, в будущем очень известная фигура: многолетний директор Манежа («Центрального выставочного зала»), а ныне – художественный руководитель так называемого Малого Манежа. Мы заключили друг друга в жаркие объятия. Тут и весь батальон проснулся, началось всеобщее ликование…

Ко всем благоприятным обстоятельствам прибавилось то, что я в батальоне был среди очень немногих москвичей. 9 мая, конечно, нельзя было распустить по-праздничному весь коллектив, но нам со Шмидтом увольнительную дали, и я дома – в дополнение ко всем радостям – встретился с любимой девушкой, моей будущей женой.

Однако внешне Победа никак не повлияла на характер моей воинской службы: я оставался телефонистом, посещал уроки Константина Степановича, часто бывал дома. Близость Краснопресненского парка открыла особые возможности: там мы порой встречались с моей невестой, было все, что нужно для романтики – тихий шелест листвы, луна и… соловьи!

Необременительный труд телефониста дополнялся «триадой радости»: любовь – музыка – шахматы. Да, шахматы, исчезнувшие, как и музыка, из моего существования во фронтовой период (да и госпитальный тоже), теперь ко мне вернулись. В лице молодого ротного писаря Кости Зайцева я нашел постоянного партнера, и мы оба стали организовывать ротные турниры, в которых конкурировали только друг с другом (всегда были во главе).

Меня ждало, однако, еще одно, последнее, назначение: после неожиданно быстрой демобилизации Зайцева (по состоянию здоровья) меня перевели на его должность писаря-каптенармуса. Но и теперь у меня было «собственное» помещение – ротная канцелярия, помещение, отделенное от остальной казармы перегородкой. Не утаю: описанные радости несколько омрачались такой прозаической вещью, как клопы, в изобилии водившиеся в старых деревянных нарах. Я же устраивал свой ночлег на канцелярском столе: стелил простыню, другой покрывался и включал стосвечовую лампу: в таких условиях ни один клоп не смел и близко подойти. Я же примирялся и со светом и с жесткостью ложа – а чего солдату надо?

Война с Японией сперва нас встревожила, но она кончилась так быстро, что приуныть по поводу отсрочки демобилизации мы не успели. Демобилизовали меня 8 декабря 1945 года. Всей службы в армии было у меня пять лет один месяц (если не считать пути на Дальний Восток с 22 октября по 8 ноября). В основном тыловик и нестроевик, я, разумеется, не мог рассчитывать на повышение званий, и весь период прошел солдатом, лишь в самом конце получив «высокое» звание ефрейтора.

Как музыкант склада музыковедческого я теперь, окидывая взглядом изложение моих воспоминаний об армейской жизни, нахожу в них стройную музыкальную форму – сложную трехчастную или, скорее, сонатную. После вступления (Пролог) – сложная экспозиция (дальневосточный тыл) с главной темой (воинская служба) и двумя побочными (музыка и шахматы); далее – разработка (короткий фронтовой период, драматизм; разрабатывается лишь «главная тема»); и затем короткая реприза (снова тыл) с главной темой и совместившимися во времени побочными.

Вернулся я к мирной жизни с одной единственной наградой – медалью «За победу над Германией…». Если говорить только о войне, то участие в ней я расцениваю более чем скромно. Мне как-то неловко было потом регулярно получать военные медали (юбилеи Победы, юбилеи Советской Армии и др.). Правда, завоевывались и мирные, гражданские медали, но преобладающие по количеству военные, в конце концов, превратили мою грудь в «иконостас» – наподобие полководческого. Вот почему я даже в праздники считаю нужным прикреплять лишь колодки…

Если же говорить обо всей военной службе, то мои воспоминания, надеюсь, раскрыли широкий и многогранный «ландшафт» армейской жизни – вместе с наблюдениями за многими ее особенностями, иногда, может быть, неожиданными или малоизвестными. Что же касается моей личной оценки этой жизни, то эта оценка – чем глубже раздумья и старше возраст – определенно изменяется в лучшую сторону. Всевозможные трудности и тяжелые переживания (которых ведь было сравнительно немного!) почти забываются, а светлые, даже местами радостные моменты, напротив, высвечиваются. Разглагольствовать на эту тему здесь не место. Скажу только, что потеря пяти лет (а точнее – восьми лет, учитывая «восстановительный период» после 1945 года), потеря этих лет хоть и сказывалось постоянно на моей музыкальной карьере, но все же не привела к каким-то потерям невосполнимым. Зато расширение жизненного опыта – в плане географическом, историческим, собственно военном, бытовом и т. д. – закалило меня если не физически, то морально, духовно. Иначе как обогащением моего существования это никак не назовешь. Сколько разных людей я повидал, сколько типов деятельности сам испробовал, сколько мест повидал и т. д. – перечислить просто невозможно. Поэтому свои воспоминания об армейской службе я с полным правом могу завершить на оптимистической ноте!

20 февраля 2004 года.

Воспоминания переданы для публикации Людмилой Крауклис.

Комментарии (авторизуйтесь или представьтесь)