Ленинград держался, но жить становилось тяжелее
Читайте первую часть воспоминаний:
Когда я вижу их, красующихся в белые ночи, а тем более в праздники с факелами на вершинах, я не могу не вспомнить их совсем другими. В ту мозглую осеннюю ночь они высились темными силуэтами совсем рядом с нами и, казалось, помогали. Может ли быть страшно, когда они, такие величественные, всемирно известные, вот здесь, с нами. И будто они даже согревали нас в эту холоднющую, сырую ночь конца сентября сорок первого года. Как хорошо, что я попросила направить нас на это ночное дежурство для выявления диверсантов-ракетчиков сюда…
Я их любила с детства. Когда мы с родителями возвращаясь от гостей, ехали на трамвае через Литейный мост, я задыхалась от восторга при виде волшебного огненного царства Невы. Огни на набережных, на мостах, отражаются в воде… А вдали замыкают это чудо — две стройные красавицы, и между ними, будто фарфоровая игрушка, Биржа.
Они долго были для меня очень далекими, знаменитыми… Их изображение я видела на коробке конфет «Северная Пальмира», они как бы символизировали наш город.
Когда же я стала студенткой университета и каждый день, выходя из трамвая, шла на свой истфак, они стали близкими, даже привычными. Но красота, видимо, не может стать привычной, она изумляет снова и снова. А сейчас мы, несколько девочек, на посту должны обнаружить преступных людей, сигнализирующих врагу, окружившему наш город, куда сбрасывать бомбы. На заводы, а может быть, и на Зимний, на другие наши ценности. В эту ночь во время тревог нас не загоняют, как обычно, в бомбоубежище, мы во все глаза смотрим в темнеющую ширь Невы и неба, изо всех сил стараемся обнаружить ракетчиков. Даже не очень замечаем сильнейший гул и грохот зениток, стреляющих совсем рядом, с кораблей на Неве.
Мы уже успели привыкнуть к тревогам и бомбежкам, но к выворачивающему душу омерзительному визгу фугасок привыкнуть нельзя. Невозможно при этом визге не сжаться, не замереть, со страхом ожидая взрыва, и тогда облегченно вздохнуть.
Наш любимый профессор Гуковский, Григорий Александрович, считает эти вздохи подлыми — не в меня попало, в другого. Но иначе, без вздоха облегчения нам, все равно обойтись не удается.
Не удается это нам и сейчас, тем более что спрятаться нам сейчас некуда — над нами темное небо. На нем видны всполохи, вспышки зениток, но сигнальщиков мы не обнаруживаем. Снова слышим уже хорошо знакомые, даже привычные звуки немецких самолетов, похожие на прерывающееся жужжанье мощных комаров. Наши самолеты звучат совсем иначе, но мы их слышим редко.
Отбой воздушной тревоги, можно передохнуть. Темень сгущается и почти ничего не видно, но я все же ощущаю, чувствую окружающую красоту. Поблескивает темная Нева, вдали больше угадывается Зимний, а силуэт Петропавловской немного виден, хотя его шпиль не блестит, замаскирован.
А они здесь, совсем близко будто, дежурят с нами, уходя в небо своими темными колоннами Какая я умница, что упросила направить нас дежурить сюда — ведь с ними, честное слово, почти совсем не страшно. Ну и погибнуть рядом с ними не так уж и плохо…
Новая тревога… Близкий визг фугаски. Недалекий разрыв. Возможно, на Невском. Что изувечили, гады? Не в Казанский бы…
Мы продрогли… Решили между тревогами по очереди погреться в бомбоубежище в Бирже. Там пустынно… на скамье спит какой-то мужчина. Пробежала крыса… Спать здесь я не смогла.
Наконец стало чуть рассветать… Сначала проступила белизна скульптур, затем силуэты колонн, и они расцвечивались своим особенным благородным кирпичным окрасом … И с каждой минутой становились все величественнее и грациознее.
Я подрагивала от холода, ракетчиков мы не поймали, но я тем не менее испытывала гордое чувство — ведь мы провели вместе с ними, с колоннами, эту трудную бессонную ночь. Она нас будто породнила.
И все годы, даже много лет спустя, увидев их, пусть и совсем издали, я испытывала желание, чуть ли не подмигнуть им — помнят ли они ту нашу совместную ночь? Помнят… И мне хочется улыбнуться им улыбкой, понятной только нам двоим, точнее — троим.
В октябре 1941 года по радио шла перекличка Ленинграда, Киева, Севастополя, городов, у стен которых шли бои. Пал Киев. Севастополь… Ленинград держался, но жить в нем становилось все тяжелее. Это чувствуется и по записям моего дневника:
8 октября 1941 г. Почти все без изменений.
Эту фразу я каждый день пишу в открытках родным в Воронеж. Почта пока ходит. Ленинград все осажден, но дела на фронтах, кажется, получше. Продуктов вообще-то мало, хлеба получаем 200 гр. Некоторые считают, что в Ленинграде голод, но это, конечно, не так. Я, как и все девочки, каждый день обедаю, иногда даже ем конфеты.
К бомбежкам и обстрелам привыкли, и я лично их не боюсь. Рассуждаю так: зажигалка не убьет, а фугасных не так уж много бросают, чтобы они угодили именно в меня.
Тем не менее, разрушения в городе удручали. Проезжая по Невскому, мы в ужасе замерли, увидев срезанный угол на улице Гоголя. И обнажились стены нескольких этажей мирных комнат с разноцветными обоями, на некоторых из них висели картины, даже зеркало… А люди погибли.
В октябре желание есть, сосущее чувство голода становилось все назойливее, мучительнее. Оно гнало в буфеты и столовые в поисках еды с интересных лекций, на которые мы могли ходить в дни, свободные от дежурств. Мешало и желание спать после бессонной ночи. Лера нашла против него средство — просила щипать ее, когда засыпала. Иногда нам приходилось щипать друг друга слишком часто.
Занимались мы на филфаке, поскольку на нашем истфаке был госпиталь. Мне запомнилась блестящая лекция по истории литературы Ивана Ивановича Толстого и то, что пожилой профессор даже не вздрагивал при довольно близких разрывах снарядов.
Помню также, с каким чувством вины и презрения к себе я ушла с лекции профессора Вайнштейна по истории средних веков и стояла в длинной очереди в буфете филфака за чечевичной кашей, вкуснее которой ничего на свете я, казалось, не ела.
Мы понимали, что жизнь наша не в безопасности, и я решила сфотографироваться и послать свой снимок родным. Не последнее ли это будет мое изображение? Девочки присоединились ко мне. Чтобы быть во всей красе, надо сделать завивку. Первую в своей жизни. Тогда делали завивку горячую, щипцами, которые нагревали на керосинке, для чего «дамы» должны были приносить свой керосин. Так с бутылочками с керосином мы и прибыли в парикмахерскую, которая, как ни странно, не пустовала.
Красивые и нарядные, мы отправились в художественную фотографию, что находилась в подвальчике на Садовой у самого Невского. Я была в своей единственной нарядной блузке, которую сшила мама из светлого шелка — последнего подарка папы к моему 16-летию.
Получив фотографию, я так написала на ней: «Моим самым любимым. Мила. 17 октября 1941 г. Ленинград, (фот. 2 окт. 41 г.)»
В тот же день написала письмо сестре и послала в Воронеж, куда мои родные — мама, сестра, тетя Зоя и ее дочь Наташа бежали из горящей Орши. Позднее уже из Воронежа им пришлось эвакуироваться в Казахстан.
Из письма сестре. 17. X. 41г.
… Решила все-таки послать вам свою фотографию. Первый раз в жизни сфотографировалась на открытке. (Истратила 8 руб. за 3 штуки.) Предварительно даже сделала завивку (тоже впервые в жизни).
Почему-то у меня вышел мрачный вид и больно я худая, сама не знаю почему. И вообще противный вид барышненки с накрашенными губами. Это во время войны! Но ведь вы знаете, что вообще-то я не такая и поэтому я решила все же выслать вам этот снимок. Очень бы хотелось получить и ваши фотографии, хотя бы маленькие.
Фотография дошла до Воронежа и вскоре я получила письмо от мамы.
14 XI—41 г. Дорогая моя Милуша, получили сегодня твою чудную фотографию… Но у меня сжалось сердце за тебя. Так ты внутренне выросла и с такой печалью смотрят твои глаза, что поняла я, сколько тебе пришлось пережить. Хорошо то, Милуша, что ты принадлежишь к числу счастливых людей, которых страдания закаляют…
Ты хочешь, чтобы мы сфотографировались, а нам, сказать откровенно, не в чем сфотографироваться. Но мы что-нибудь изобретем — снимемся по очереди в одном платье.
Ведь это пустяк — временные трудности, и мы на них смотрим философски.
Ты очень похудела, нужно тебе как-то подпитать себя. Сделай, девочка, все, что возможно. Береги себя, Милуша, и немного пополней.
Мама.
Вот эту мамину просьбу я при всем желании выполнить не могла.
На чердаке Двенадцати коллегий
В октябре 1941 года мы, студентки второго курса истфака Ленинградского университета, Лариса Белан, Фаня Загускина, Лера Кузнецова и я, стали членами местной противопожарной обороны.
Наш пост находился на чердаке Главного здания университета – мы оберегали от пожара знаменитое здание Двенадцати коллегий, построенное еще при Петре.
По сигналу — вою воздушной тревоги мы стремглав спускались с третьего этажа Физического института, где проводили сутки своего дежурства, пересекали узкий двор и взбегали на чердак, рассредоточившись по своим местам. По несколько раз в ночь мы бегали на свой пост, простаивая там часами.
На чердаке были заготовлены бочки с водой, ящики с песком, щипцы, рукавицы — все нужное для тушения пожара при попадании зажигательных бомб. Песок с началом войны в Ленинград завозился эшелонами, я сама по 10 часов в день — по закону военного времени — не разгибаясь, выгружала его с платформ. Происходило это на Черной речке, куда я шла мимо печального памятника — места дуэли Пушкина.
Зажигательных бомб сбрасывали немцы много и вначале они пугали — пробивали железную крышу и с жужжанием разбрызгивали искры, как мощные бенгальские огни. Однако вскоре мы научились их быстро выбрасывать в окна во двор или засыпать песком. Особенно ловко это делала Лариса, на пост которой их приходилось больше всего.
Совсем рядом, с кораблей на Неве оглушительно стреляли зенитки, их осколки могли пробить крышу над нами, и потому при их особо интенсивной стрельбе мы становились под кирпичные своды чердака, прижавшись друг к другу, склонив головы под защиту сводов. То же мы делали при самом страшном — визгливом, скрежещущем падении фугасных бомб. Мы замирали — в нас или мимо… а при разрыве невольно вырывался вздох облегчения — пронесло. По звуку и силе колебания здания — а оно явно колебалось— мы научились различать мощность фугасной бомбы, дальше или ближе она упала, радовались, если казалось — в Неву, ужасались — не в Зимний ли или Петропавловский собор.
Как-то нас из трамвая во время тревоги загнали в траншею у самого Зимнего дворца, где, стоя на одной ноге от тесноты, я провела часа два. И поняла, что, когда находишься в земле, падение фугаски не так страшно, как с высоты, но отвратительно ощущение вхождения бомбы в землю, которая при этом вибрирует совсем рядом с тобой. Когда же после тревоги мы вышли на воздух, многим, и мне в том числе, сделалось плохо — от перепада воздуха.
Самым тревожным оказалось наше дежурство в ночь на 7 ноября 1941 года. С вечера и всю ночь мы только и бегали туда-обратно, вверх-вниз, вверх-вниз. На бегу под вытье сигналов тревоги и скрежет падающих бомб слышали отрывки доклада Сталина о 24-й годовщине Октября. Бомбы, видимо, мощные, падали настолько часто, что здание университета покачивалось, мне казалось, я стою на качелях.
Мы устали сжиматься от страха, потом даже тело побаливало. Говорили: «Если переживем эту ночь, будем жить до ста лет. Только бы пережить!» Утром радостно вздохнули — пережили!
Я насчитала в ту ночь семь длинных тревог, а потом узнала, прочла в книге «Блокада день за днем», что немцы в ту ночь сбросили на Ленинград более ста фугасных бомб. Они собирались устроить еще более страшный массированный налет, но их планы все же сорвали наши летчики.
При всех трудностях дежурств мы всегда ощущали, что под нами находится наш университет, его известное здание, наш бесконечно длинный коридор, которым мы ходили в библиотеку, Актовый зал, мы их оберегаем. А если суждено погибнуть, то вместе. Но погибать нам никак не хотелось.
В особенно праздничном настроении отметили мы праздник Октября. Днем пошли в БДТ на спектакль Театра комедии «Давным-давно» о Надежде Дуровой, которую играла стройненькая Елена Юнгер. А вечером устроили пир, даже пили вино, выданное к празднику, пели и танцевали, разумеется, друг с другом.
Мы были театралками
В письме сестре 18 сентября 1941 года я писала: «Знаешь, Марусенька, за это время мне, конечно, пришлось много пережить, но не в значении «перестрадать», а многое узнать, передумать, перечувствовать.
Я боюсь лишь прихода немцев, но уверена, что они не будут в Ленинграде. Вот за что мне немножко стыдно, так это за то, что мы довольно часто ходим в кино и театры. 14-го я была на концерте в Филармонии, а вчера в Театре комедии. Но вскоре я прекращу это безобразие».
Забыла, что я слушала в Филармонии, но хорошо помню, что сидела в последней ложе слева у колонны, и во время тревоги, когда оркестр продолжал играть, я подумала: «Что может быть лучше, чем умереть в Филармонии, под музыку. Нет, жаль такое чудесное здание».
В Театре комедии мы с девочками смотрели «Опасный поворот» с Тениным и Сухаревской. Во время спектакля была тревога, и поскольку в этом театре зрителей препровождали в бомбоубежище, артисты так спешили закончить пьесу, что я удивлялась, как Тенин способен на подобную скороговорку. Театр был полон.
Позднее смотрели мы «Бесприданницу» в театре Радлова, который помещался в «Пассаже». В сцене, когда Лариса, которую играла красавица (Ирина или Елена) Якобсон, вздрагивает от пушечного выстрела с корабля Паратова, я этот выстрел приняла за привычный артобстрел Ленинграда.
Трагичной оказалась судьба этого театра — их, как и многие учреждения, вывезли из блокированного города на Северный Кавказ, где им довелось изведать оккупацию, гибель части артистов, а затем и наши лагеря. За то, что при немцах играли «Бесприданницу».
Университет тоже должен был эвакуироваться на Кавказ, но Вознесенский добился для нас Саратова. «Мы едем не отдыхать, а учиться, работать», — заверял он.
Я не сдержала своего обещания сестре прекратить походы в театры. Мы, девочки нашей комнаты, были театралками, но помимо того позволяли себе эту радость, допуская мысль: Не последний ли это театр в нашей жизни?
Последним моим блокадным театром была «Травиата». Посещением любимой оперы я решила отпраздновать свое 20-летие, и на день раньше его, 23 ноября 41 года, пошла в филиал Мариинского театра, находившийся тогда в здании нынешнего Мюзик-холла.
Билеты взяла заранее, в очереди, и народу в зале оказалось полно, много военных. Все сидели в пальто, некоторые в валенках, платках, поскольку стояли уже сильные морозы, и в зале царил холод.
Открылся занавес, зазвучала любимая музыка, арии, слышанные мной в юности, когда рядом сидели папа, сестра, в той мирной, счастливой жизни… Я наслаждалась музыкой и светлыми воспоминаниями и не сразу обратила внимание, что на яркой сцене Виолетта —Горская поет в бальном открытом платье. Так же одеты и другие артисты. А зал-то холоднющий, мы все в пальто. Как они выдерживают?
Несколько портил впечатление артобстрел Петроградской стороны, его залпы были редкими, но громкими. И все же они не смогли совсем испортить впечатления от прекрасной музыки, чуда на сцене. Тем более что я умудрилась сохранить свои 125 граммов хлеба и понемножечку ела его.
Кажется, этот спектакль Мариинского театра в блокадном Ленинграде был последним. А я до сих пор не могу понять, как певцы, всегда берегущие свое горло, голос от холода, могли петь в полную силу чуть ли не на морозе. И ведь они, как и все мы, тоже были голодными. Всю свою долгую жизнь я благодарно помню ту героическую «Травиату», она не только дала нам радость, но и помогла выжить.
Источник: Мой блокадный университет. Издательский дом «Измайловский», СПб, 2005 г. с.5-21. (Тираж 1000 экз.) с. 22-42.