Детство в концлагере
Когда я попала в Канфенберг, стояла осень. Солнце озаряло убранные поля, еще зеленые луга и горы, покрытые густым лесом. Но в лагере всё было безрадостным и сумрачным. Серые громады завода «Боленверк», несколько десятков черных бараков. Их обитатели тоже казались однообразно серыми.
Вдруг какая-то женщина улыбнулась мне — открыто и искренне, и я стала различать человеческие лица. Я узнала, что большинство узников — советские граждане (русские, украинцы, татары). Кроме них здесь находились также французы, итальянцы, литовцы и две польские семьи.
Был здесь и детский барак, где жили 104 советских ребенка от 3 до 14 лет. Некоторые были и старше: матери, стремясь уберечь своих детей от тяжелой 12-часовой работы на заводе, умаляли их возраст. Одетые в лохмотья, худые и бледные дети тоскливо слонялись по двору, никому не нужные: их матери работали на заводе и жили в отдельном бараке за высоким забором из колючей проволоки. Видеться с детьми они могли лишь по воскресеньям.
Я чувствовала, что мое место — среди этих детей с изуродованной судьбой. Неплохо зная немецкий и русский, я попросила разрешения заниматься с ними. Меня представили жене заместителя лагерфюрера, ведавшей детским бараком.
40-летняя дама, в прошлом — венская танцовщица, согласилась на эту должность, представляя себе белые кроватки и белые шторы в детских спальнях, а увидела дощатые 2-х ярусные нары с голыми матрацами и грязных детей без рубашек, дрожащих под тонкими и серыми одеялами. Она действительно не знала, как справиться с грязью, вшами, голодом и нуждой. Панически опасаясь всякой заразы, она не заглядывала к детям, получая, впрочем, регулярно зарплату за руководство детьми. Убежденная в доброте и величии фюрера, эта дама уверяла меня, что Гитлер, конечно же, ничего не знает о положении в лагерях.
Барак, который занимали дети, был разделен на 3 части: для малышей, для старших девочек и старших мальчиков. Единственная печка была только у малышей. Там по ночам дежурили две старушки, присматривавшие за огнем в печи. Кроме них, я застала у детей русскую учительницу Раису Федоровну. Она жаловалась, что старшие мальчики ее совершенно не слушаются, отвечая на все замечания шумом и свистом. Пани Раиса была слишком тихой и несмелой. Она не умела приказывать и только просила детей. Причем делала это таким тоном, словно изначально предполагала непослушание. Мол, что бы я вам ни говорила, вы ведь всё равно не послушаете… Дошло до того, что стоило пани Раисе показаться на пороге, как поднимался невообразимый гвалт. Она, бедняжка, краснела, махала рукой и отступала… Впрочем, конкретные поручения она исполняла очень старательно и в дальнейшем стала моей незаменимой помощницей. Я серьезно поговорила с мальчиками, и они стали вести себя иначе.
По примеру харцерства я организовала три группы. В каждой группе выбрали старших, которые ежедневно назначали дежурных. По утрам, в 6:30 я принимала их рапорты. Дети отнеслись к этому очень серьезно, что помогло наладить дисциплину и внесло какое-то разнообразие в их невеселую жизнь.
Во время рапорта они становились парами возле своих нар, вытягивались по стойке «смирно». Дежурные докладывали, как прошла ночь, кто нездоров. Я проверяла чистоту рук, лица, ушей, отправляла некоторых в умывальную. Осматривала больных, записывала, кому необходима перевязка.
Дети были очень ослаблены. После малейшей царапины у них образовывались незаживающие язвы, особенно на ногах. Я попросила у лагерного врача бумажные бинты, вату, лигнин, перекись водорода, марганцовку, рыбий жир и ихтиоловую мазь. В первое время приходилось делать до сорока перевязок в день, постепенно их количество уменьшилось.
Одежду детей трудно описать. Грязные отрепья, из которых, к тому же, они давно выросли. Не забуду 6-летнего Алешу Шкуратова, единственные брючки которого были настолько узки, что не застегивались на вздутом животике. Его не прикрывала и тесная рубашонка — живот постоянно оставался голым. Удивительно, но этот ребенок никогда не простужался. Говорил Алеша мало, был необычайно серьезен и обо всем имел собственное мнение. Он не позволял гладить себя по голове или целовать. «Мальчиков не следует ласкать», — говорил он. Если Алеша заслуживал похвалу, его можно было лишь потрепать по плечу. Нужно было видеть эти огромные серые глаза голодного ребенка! Исключительно выразительные, они всегда смотрели прямо в лицо говорящего.
Когда мне прислали из дома отцовскую рубашку, я перешила ее Алеше. Он очень гордился своей первой мужской рубашкой. Я же никак не могла справиться у него со вшами и сказала: «Помни, Алеша, если я найду вошь в твоей новой рубашке, я заберу ее у тебя». Сколько же раз после этого Алеша снимал свою «мужскую» рубашку и обыскивал ее! Я уже жалела, что угрожала ребенку, но что другое оставалось делать в тех условиях?
Позже лагерфюрер дал мне поношенную одежду, которую, как я полагаю, прислали из какого-нибудь лагеря смерти. Из старших девочек я организовала группу швей. Мы устраивались за длинным столом в спальне малышей (там было теплее) и сообща перешивали эти вещи для наиболее нуждающихся. Тут же штопали и латали их собственные вещи. Бывало, что между делами я отдыхала. Тогда из разных углов ко мне приближались младшие дети — Надя, Катя, Витя, Сережа, Женя. Одни подходили смело, другие — тихонько, на цыпочках. Они клали головки мне на колени, и я поочередно гладила их. Дети не произносили ни слова, как будто этот момент был для них священным. Насытившись лаской, когда маленькие шейки начинали неметь от неудобного положения, они так же молча возвращались к своим нарам. Малыши ждали этого ритуала, и я понимала, что ласка для их развития так же необходима, как питание, которого я им, к сожалению, дать не могла.
Завтраки и ужины детям доставлял французский заключенный, банковский служащий из Монфелера Андре Плащук — добрый, улыбчивый молодой человек. В помощь ему я выделила старших мальчиков. Утром детям давали суррогатный кофе и кусочек черного хлеба (по 50 —100 граммов в зависимости от возраста). Получив хлеба, каждый ел его медленно, стараясь не уронить ни крошки. Одни съедали его сразу, другие старались растянуть это удовольствие на целый день: ведь хлеб был их единственным лакомством.
В то же время младшие дети ауслайдеров (всех иностранцев, за исключением русских) получали снятое молоко и белую булку, старшие — кофе с молоком и хлеб с маргарином. Мои же дети молока не видели никогда.
Хуже всего приходилось с обедом, за которым на площади одновременно выстраивалось две очереди. Дети ауслайдеров выстраивались в одну и получали обед из 2-х блюд: суп и второе — картошку, кашу или клецки, иногда с кусочком вареного мяса. А дети с бирками «ost» вставали в другую очередь и ели одну вареную брюкву неописуемого цвета. Сколько же по этому поводу было зависти, ненависти, а с другой стороны — задирания носа и презрения к тем, кто постоянно питается только брюквой!
За несколько месяцев до окончания войны иностранцам стали давать по пятницам кисель и пирожное, мои же по-прежнему получали серую брюкву. Я не забуду рыданий 5-летнего Сережи Коваленко, который отставлял свою миску и голосил: «Почему Алику (крымскому татарину того же возраста) дали кисель и пирожное, а мне — брюкву? Не хочу брюкву! Не буду есть, я тоже хочу пирожное, у-у-у-…»
Сережа был одним из самых слабых детей: худющий, с темными кругами под глазами, он, тем не менее, отличался смелым характером — настоящий бунтовщик.
Я пробовала убедить лагерфюрера, чтобы он позволил хотя бы младшим выдавать обеды, предназначенные иностранцам. Он отвечал, что не может: это распоряжение свыше. Тогда я попросила выдавать обеды в разное время: ведь чего глаза не видят, о том сердце не болит. На это он согласился. С тех пор Сережа и остальные дети уже без плача съедали свою невкусную брюкву.
Сережа Коваленко и 5-летний болгарин Митя Лякос были неразлучными друзьями. Неподалеку от детского барака находились бурты с картошкой в несколько сот метров длиной.
Зима была суровой, и картошка померзла. Бурты охранял полицейский, прогуливавшийся туда и обратно.
Мои дети никогда картошки не получали. Несмотря на это, я постоянно чувствовала в спальне малышей сладковатый запах мороженой картошки. Однажды дети показали мне, как они ее достают.
Я выглянула в окно и увидела такую сцену. Митя стоял возле барака с пальцем у губ. Взгляд его был прикован к удаляющейся спине полицейского. В это время Сережа на четвереньках подползал к ближайшему бурту, вынимал из кармана ломаную ложку и, пробив несколькими ловкими движениями дырку в бурте, доставал картошку и набивал ею карманы.
Когда полицейский приближался к другому концу и вскоре должен был обернуться, Митя свистел, и Сережа на четвереньках проворно, как заяц, убегал. Они повторяли это по нескольку раз в день и никогда не попадались.
Свою добычу дети терли на терках, которые их мамы сделали из старых консервных банок. Затем ложкой клали «пирожки» (конечно без соли и жира) на горячую крышку и, поджарив, уплетали как наилучший деликатес.
Однажды дети сообщили мне, что у них пропадает хлеб. Мы решили выследить виновного. Через несколько дней мальчики с криками: «Вот воришка!» — привели ко мне Надю Пономаренко, пойманную на месте преступления. Она шла на тоненьких, как у птички, ножках: 4-х летняя девочка со вздутым, словно барабан, животиком. Бледное личико обрамляли светлые курчавые волосики, голубые глаза выражали удивление. Я попросила всех выйти. Посадила Надю к себе на колени и стала объяснять: «Пойми, Надя, что твои товарищи голодны так же, как и ты. Как же можно забирать у них хлеб? Подумай: сейчас ты крадешь хлеб, а потом тебе понравится чье-то платье или другая вещь и ты тоже захочешь ее украсть? В конце концов, когда ты вырастешь, тебя заберут в тюрьму».
Надя слушала внимательно, лицо ее было сосредоточено. Выслушав, она соскочила с моих колен и, сложив прозрачные ручки, сказала: «Тетя, я ведь вовсе не украла, а только взяла, потому что была голодная…»
Я схватила эти худенькие ручки, прижала ребенка к себе и, глядя ей в глаза, сказала: «Послушай, Надя, я знаю, что мы сделаем. Не бери больше хлеба с полок товарищей. А когда будешь голодна, найди меня, где бы я в это время ни была: у вас ли, у себя или во дворе. Подойди или постучи в окно, а я уж постараюсь для тебя что-нибудь найти».
С тех пор у меня появилась обязанность оставлять часть собственной порции для Надюши. Хлеб перестал пропадать.
В конце ноября сорок четвертого года в детском бараке возникла эпидемия свинки, укладывавшая одного ребенка за другим. Это был самый тяжелый период моей работы. В разгар болезни я несколько дней не раздевалась и не спала. Поэтому нет ничего удивительного, что когда эпидемия пошла на спад, заболела сама. Тогда роли переменились. Дети, которые уже выздоровели, и их матери окружили меня заботливой опекой. Никогда не забуду, как узнав, что я возвращаю всякую еду, кроме компота из яблок, матери где-то доставали эти драгоценные тогда фрукты, и дети, встревоженные моим состоянием, приносили мне яблоки, которых им самим очень хотелось.
Когда весной 1945 года советские войска вошли в Австрию, заключенных нашего лагеря стали интенсивно «оживлять». Завод больше не работал, и дети вернулись к своим близким. Надя тоже вернулась к маме, у которой было еще несколько старших детей. Достаточно было двух месяцев хорошего питания и девочку стало трудно узнать. Ручки и ножки налились, животик-барабан опал, личико зарумянилось. Но всё же время от времени я слышала привычный стук пальчиков в мое окно.
Выглянув, я видела плутовски улыбающееся лицо Нади.
— Я голодна, тетя! — говорила она. Я понимала ее. Брала ребенка на руки, ласкала и давала конфетку или кусочек сахара. Надя благодарила и, счастливая, вприпрыжку бежала к маме.
9 мая пришло освобождение. 11 июня лагерь был расформирован, и 12 июля сорок пятого года я навсегда распрощалась с моими детьми. Помню же их всю жизнь.
Иногда сама удивляюсь: как мне, тогда 24-летней девушке, удавалось справляться с таким количеством детей, имея для помощи лишь одного взрослого человека?
Прежде всего, наверное, помогла введенная с первого дня харцерская дисциплина и присущий харцерству романтизм. Это покорило детей, не приученных кого-либо слушаться.
Кроме того, я строго придерживалась справедливости. Я убедилась, что ребенок перенесет любое наказание, если знает, что оно действительно заслужено. Наверное, ни один взрослый не ощущает так болезненно несправедливость, как ребенок…
Перевод с польского Н. Мартынович
Источник: Убитое детство: сб. воспоминаний бывших детей-узников фашистских концлагерей/ Авт. Составитель И.А. Иванова, С.В. Никифорова. – СПб. «Иико», 1993.