Трудно поверить этой тишине
— 3 —
На берегу Лисагор подходит ко мне.
— Разрешите представиться, — лейтенант Лисагор, командир саперного взвода Тысяча сто сорок седьмого стрелкового полка Сто восемьдесят четвертой стрелковой дивизии.
Голос звучный, привычный к рапортам. Приветствие по всем правилам пальцы вместе, предплечье и ладонь в одну линию, сильный рывок вниз. Лицо несколько потрепанное, небритое. Глаза умные, с хитрецой. Сам коренастый, крепкий. На вид — лет тридцать.
— Строительством моим интересуетесь? Метрострой настоящий. Пятый день долбаем.
И берет меня за локоть.
Шагах в двадцати от землянки майора саперы роют туннель в крутом волжском обрыве — длинный, метров в десять, никак не меньше. В виде буквы Т.
— Справа для майора, слева для начштаба, — объясняет Лисагор. — Три на четыре, представляете? А там, левее, еще один — для опергруппы и комиссара. А людей всего восемнадцать. Вместе с сержантами. И чтоб к послезавтрашнему дню готово было. Ловко?
Бойцы долбят кирками твердый, как камень, грунт. Двое долбят, двое выносят землю ведрами, двое крепят лес. На земле стоит коптилка. Пахнет копотью, потом и сырой землей.
Лисагор садится на корточки, прислоняется спиной к деревянному креплению. Закуривает.
— Одну такую же выкопали. Досками обшили. Пол, потолок. Фанерой стенки. Печурку в углу поставили. Вот этот вот усач, помкомвзвода мой, все своими руками сделал — печь, трубы. На все руки мастер. Лампу двухлитровую с зеленым абажуром достали. Майор уже кровать намечал где ставить. А Чуйков пришел, сел на стул, спросил, сколько земли над головой, а ее метров двенадцать, и пришлось нашему майору распрощаться с квартиркой, а саперщикам все сначала начинать. Вот оно как на войне, товарищ лейтенант. А людей — кот наплакал.
— А я вот тоже хотел у тебя попросить. Человек этак пять.
Лисагор настораживается.
— Зачем?
— Слыхал, что майор говорил давеча насчет мин?
— Это пускай дивизионные делают. На что они и существуют. А наше дело КП, НП. Их сто, а нас восемнадцать. И так по целым суткам не спят. Да и мины эти, знаешь, когда будут…
— Ты сам говорил, что тысячу предлагали.
— Говорил, говорил… Чего только не наговоришь. На то он и начальник склада, чтоб врать. Не знаешь, что ли, их.
— Ладно. Не будем спорить. Организуй мне на завтрашнюю ночь пять человек, хоть своих, хоть чужих, остальное меня не интересует.
Лисагор сопит, ковыряет финкой землю между ног.
— Вот всегда так — организуй, сделай, завтра к утру, сегодня к вечеру… А кем и как — никто не спрашивает. За ночь я батальона не рожу. Видишь, спины какие у людей, хоть выжимай.
Я встаю.
— Ну, что ж, придется майору доложить — саперы на блиндажах заняты, оборону укреплять некем.
Лисагор тоже встает.
— Вот упорный какой… Ладно, не ходи. Пришлю людей. Да делать то им там нечего будет. Тебе еще недели две траншеи копать.
— Траншеи — траншеями, а мины — минами. Завтра вечером пришлю людей.
— За чем? За минами?
— Ну, а то за чем.
Лисагор ничего не отвечает. Согнувшись, вылезает из туннеля.
— Пошли на воздух, пока тихо.
Солнце слепит глаза. На берегу точно муравейник. Что-то копают, тащат, строят. Дымят прилепившиеся к обрыву кухни. Сохнет белье — рубашки какие то, кальсоны. Сияют медные горы снарядов — маленьких, средних, больших, с красными, синими, желтыми головками. Ящики с патронами. Мешки. Опять ящики. Исковерканная пушка без ствола. Распухшая лошадиная туша, облепленная мухами. Задние ноги уже отрезаны.
Левее — полузатонувшая баржа. Одни ребра торчат. Обшивка на костры пошла. И на них, на этих ребрах, как куры на насесте, четверо бойцов рубахи стирают. Весело смеются, брызгаются, сверкая спинами.
А небо голубое, ослепительное, без единого облачка. И белоснежная церквушка с зеленым остроконечным куполом выглядывает из золотеющего осинника на том берегу. Там тоже много людей. Копошатся и ползают по совсем белому от яркого солнца пляжу. Время от времени беззвучно распускаются белоснежные букеты минных разрывов. Потом доносится звук. Люди разбегаются. Переждав несколько минут, опять сползаются, опять копошатся. Небольшая шлюпка, точно водяной жучок, барахтается у берега. Течение сильное, и ее сносит вправо. Быстро, быстро мелькают весла.
— Сейчас стрелять начнут, — говорит Лисагор и вынимает из кармана коробку из— под зубного порошка. Скручивает цигарку.
Минуты через две недалеко от лодки взлетает белый, точно гейзер, фонтан воды.
— Вот чудаки, напрямик прут, — говорит Лисагор, аккуратно зализывая цигарку и всыпая в нее рассыпавшуюся на ладони махорку. Только вымотаются и немцам работу облегчат. Плыли б по течению, прицел пришлось бы все время менять.
— По течению плыть — к фрицам попадешь, — говорит кто-то за моей спиной. Саперы, облокотившись на лопаты, тоже следят за лодкой.
Фонтанов становится все больше и больше. Лодка неистово машет веслами.
— Плохой минометчик, — авторитетно заявляет тощий узкогрудый боец, стоящий рядом. — Вчера с третьего раза в щепки разнес.
— Вчера и лодка в пять раз больше была, — отвечает кто-то другой хриплым, медленным басом, — и грузу гора, еле двигалась.
Одна мина разрывается почти у самой лодки. Лодка только прыгает на волнах, и на несколько секунд прекращается махание весел. Гребцы пригнулись, должно быть.
— А это не наша? А? Не коробковская? Часа два назад поехали.
— Может, и наша, разве разберешь. В ней тоже четыре весла.
— Коробковская давно уже на берегу сохнет. И у Коробкова не шлюпка, а плоскодонка. Моряки из вас.
— Сейчас пулемет начнет, — спокойно говорит Лисагор, затягиваясь цигаркой и пуская кольца. — Как пить дать застрочит.
И почти сразу же вокруг лодки появляется целая серия маленьких, иногда сливающихся фонтанчиков.
Все вокруг умолкают. Лодка перестает махать веслами.
— Вот сволочи… — вырывается у кого-то за моей спиной, доконают таки…
На берегу и вокруг нас почти все следят за лодкой. Весла опять начинают мелькать. Но не четыре, а два. По— видимому, одного ранило или убило.
Шлюпка достигла уже середины реки. Сейчас она как раз против нас. Опять начинает миномет.
— Метров пятьдесят осталось, а там уже не видно с Мамаева будет.
— Ну, нажимай, нажимай, хлопцы!
Густота разрывов достигает своего предела. Просто непонятно, как лодка еще цела. Правда, ее сильно несет, и фонтаны все время отстают.
Кто— то на самом берегу орет во все горло:
— Давай, давай, давай!…
И машет пилоткой над головой.
И вдруг, точно по команде, фонтаны исчезают. Две или три мины хлопают еще по воде, но лодка уже далеко от них. Бойцы расходятся, добродушно и довольно ругаясь.
Лисагор швыряет окурок.
— Вот так вот и доставляют нам еду и боеприпасы. Видал? А вы там на передовой — давай, давай патроны…
На весь правый берег, оказывается, работает только одна переправа, 62— я — два катера с баржами. За ночь успевают максимум по шесть ходок сделать, от силы — семь, а что это для восьми или десяти дивизий, сидящих на этом берегу, — капля в море. Приходится собственными средствами доставлять.
— В нашем полку целая флотилия есть, — говорит Лисагор, — пять шлюпок, три плоскодонки и понтон. Было штук пятнадцать, да повыходили из строя. Старье. Текут. И осколками сечет. Понтон совсем как решето. Трое моих все время сидят, конопатят. — Он искоса поглядывает на меня. — А ты говоришь, мины ставить. Сегодня ночью еще людей в сорок пятый посылать надо. Вчера у нас две шлюпки сперли. Эх! И надоело же все это. Пойдем, что ли, ко мне…
Мы на четвереньках забираемся в крохотную, как собачья конура, Лисагорову землянку.
— Видишь, как живем. Сапожник — без сапог. Сам рыл.
Косой луч солнца узенькой стрелкой вонзается в шинель, освещает закопченные котелки, консервные банки и прикнопленную к стенке фотографию полной девицы в берете.
Откуда—то из-под прибитого к стенке столика, вроде вагонного, появляется четвертушка водки.
— Что ж, чокнемся по случаю знакомства, — подмигивает Лисагор.
Мы чокаемся кружкой о бутылку. Лисагор прямо из горлышка хлещет.
— А мы на передовой только один раз водку получали, — говорю я.
Лисагор ухмыляется и ладонью трет небритый подбородок.
— До передовой полтора километра, у меня склад под боком. Да и бойцов у меня человек пять непьющих. Вообще рассчитывайся ты скорей со своим батальоном и принимайся за инженерство. Увидишь, как заживем. Со мной не пропадешь. Майора нашего я как облупленного знаю. С полслова понимаю. Мировой старик. Вспыльчивый иногда, правда, но через полчаса отходит. Землянки только хорошие любит — есть такой грех. Чуть ли не ковры ему клади. А так — жить можно. Еще будешь?
Он достает еще одну четвертушку.
— Вот закончу эти два туннеля и собственный начну делать. Куда это годится. Люди прямо на берегу спят, а через месяц — зима. К твоему приходу увидишь, какие хоромы будут. Пальчики оближешь…
Я смотрю на ходики, висящие на стенке, с замком вместо гири.
— Правильные?
— Правильные. Да ты не торопись, товарищ лейтенант. Успеешь еще насладиться передовой. — Он похлопывает меня по колену. — Ты не обижаешься, что я с тобой на «ты»? Фронтовая привычка. Я даже с Абросимовым на «ты», а он капитан. Между прочим, — Лисагор понижает голос, наклоняется ко мне и дышит прямо в лицо, — опасный парень. Людей не жалеет. По виду спокойный, а в деле — кипяток. Совсем голову теряет. Бурлит и сплеча рубит. Но ты не поддавайся. Умей держать себя.
Откинувшись назад, он вытягивает ноги. Хрустит пальцами. По очереди каждым. Я задаю несколько специальных вопросов. Он отвечает без запинки. Смеется. Два передних зуба у него выщерблены.
— Проверяешь? Да? Ну, на этом деле я собаку съел. Кадровик все таки. Халхин-Гол, Финляндия… Эх, лейтенант, лейтенант, не знаешь ты еще меня. Ей— богу, переходи скорей на берег. Увидишь, как со мной жить. Апельсин хочешь? У меня целый ящик. И печенье есть… Все, что хочешь, есть.
Я перебиваю его:
— Сколько, ты говоришь, у тебя человек во взводе?
— У меня? Восемнадцать, я девятнадцатый. Молодец к молодцу. Плотники, столяры, печники. Даже портной и парикмахер. А сапожник — в Москве такого не сыщешь. Вот сапоги на мне, что скажешь? Каблучок, носок, подъемчик… загляденье. И часовщик есть. Вот тот, с усами, сержант. И краснодеревщик.
— Ас минным делом как они?
— И с минным, конечно, как ты думаешь! Но вообще это не наше дело. НП, КП — наше, а мины хай батальон ставит. А взвод — дай бог. Не жалуюсь. Поработаешь, увидишь. Сам на формировке отбирал. В армии такого не сыщешь. Честное слово…
Я встаю.
— Людей твоих, значит, завтра жду.
Лисагор тоже встает, слегка покачиваясь.
— Ну и упрямый же ты, лейтенант. Дались тебе эти минные поля. Свои только подрываться будут. Ну, да ладно уж, пришлю.
— Неплохо было бы, если бы и сам заглянул.
— Это не обещаю. Не обещаю. Сам видишь, сколько работы. Туннели, лодки… Мины вот еще сегодня получать надо. Я помкомвзвода пошлю, Гаркушу мировой парень. С закрытыми глазами мины тебе натычет.
— Мне то не надо, а вот первый и третий батальоны совсем без саперов…
Придерживаясь рукой за столик, Лисагор несколько секунд смотрит на меня уже слегка осоловевшими глазами.
— Знаешь, что я тебе скажу, товарищ лейтенант, головы у комбатов есть, пускай и думают ими. А мое дело маленькое — приказания выполнять. Тоже дети маленькие. Лягут в оборону — сапер минируй! В наступление — сапер разминируй! В разведку — сапер вперед, мины ищи! А ну их к черту…
— Как знаешь. Ты пока инженер. Сам решай, как лучше. Будь здоров.
— Бувай… Возьми на дорогу пару витаминчиков.
Он сует мне в карман телогрейки два холодных, шершавых, ослепительно ярких апельсина.
— Жду, значит, на днях.
И смеется мелким, рассыпчатым смехом.
— 4-
Ночью меняем позиции. Я тороплюсь закончить все до двенадцати, до восхода луны. Но немцы поджигают два сарая — весь мой участок освещен, как днем. Это затягивает переход на всю ночь. Пулемет из— под моста стреляет почти без передышки. Чувствую, что много хлопот будет с этим пулеметом, он пересекает все мои коммуникации. К утру там появляется еще пушка. А отвечать мне нечем, патронов еле— еле на день хватит. Так и перебираюсь, прикрываясь ротными минометами. У восьмидесяти двух нет мин. Прошу поддержки у нашей полковой артиллерии. Но и у них с боеприпасами туго — раза три только за ночь стреляют.
Участок отвратительный. Перерезан высокой железнодорожной насыпью. Она извивается вдоль подножья кургана. Заставлена вагонами. С левого фланга почти не видно правого, только верхняя часть оврага. Окопов, траншей — никаких. Уступающие нам место бойцы 1— го батальона ютятся по каким то ямкам и воронкам, прикрывшись всяким железным хламом. Вдоль оврага, по ту сторону насыпи, кое— какое подобие окопов все таки есть, правда без малейших признаков соединительных ходов.
Да, это не «Метиз». Там с одного конца до другого почти не согнувшись пройти можно.
Участок сам по себе не велик для нормального батальона, каких нибудь шестьсот метров, но у меня всего тридцать шесть человек. Было четыреста, а стало тридцать шесть. И насыпь эта, проклятая, разрезает участок на две неравные части — правый фланг на кургане раза в два длиннее левого. А у меня две роты по восемнадцать человек, фактически два отделения. Плюс два командира роты и три командира взвода. Пулеметчики и минометчики не в счет. Вот и управляй ими всеми без ходов сообщения. Днем каждый боец превращается в отдельную, отрезанную от всех огневую точку. Участок вдоль и поперек простреливается немцами.
Ищу себе КП, хотя бы временное, чтобы установить телефон. Сплошные развалины, обгорелые сараи, подвалов никаких. Выручает Валега. Находит трубу под насыпью, хорошо замаскированную, железобетонную. Но в ней какие то артиллеристы.
Долговязый лейтенант, с маленькой, торчащей во все стороны отдельными волосиками бородкой, встречает меня в штыки.
— Не пущу — и все. Нас и так тут пять человек. А ты еще целый штаб тащишь.
Но я не расположен к дипломатическим переговорам. Приказываю ставить телефон, адъютанту старшему писать донесение. Артиллеристы ругаются, не хотят сдвигать свои ящики, говорят, что пожалуются Пожарскому, начальнику артиллерии.
— Ну и жалуйся! Располагайся, хлопцы, и все… Ни с места, пока не скажу.
Связистам больше ничего и не надо. Протянув нитку, они устраиваются прямо на каменном полу и вызывают уже какие то свои «незабудки» и «тюльпаны».
Харламов, адъютант старший, близорукий, потерял, конечно, самую нужную папку и всем мешает, роясь под ногами.
— Должно быть, там забыл, на старом КП, — бормочет он себе под нос, растерянно оглядываясь по сторонам.
Удивительная черта у этого человека — всегда и везде что нибудь забывать. За время нашего знакомства он успел потерять шинель, три каски и собственный бумажник. О карандашах и ручках говорить уж нечего.
Часам к пяти приходят командиры рот.
— Ну как? — спрашиваю.
Карнаухов, командир четвертой роты вместо убитого Петрова, пожимает своими широченными плечами.
— Растыкал пока. Пулеметы еще ничего, а бойцы… Придется день пересидеть как нибудь, светает уже, а ночью за лопаты браться. В таких окопах долго не продержишься.
У Карнаухова низкий, слегка глуховатый голос. Говорит, немного запинаясь. Может быть, просто слова подбирая. А в общем, мне он нравится.
Пришел он к нам дней десять тому назад. Большой, косолапый, с густыми, сросшимися на переносице бровями, сероглазый, с мешком за плечами. Согнувшись, протиснулся в узенькую, низкую дверь.
Мы как раз обедали. Суп из сушеной картошки и сухари. Он отказался и попросил воды. Выпил с аппетитом большую, чуть ли не с ведро, кружку, вытер губы, улыбнулся.
— Весь ваш запас, должно быть, выдул.
И спросил, где его рота находится.
— Да вы посидите, очухайтесь сперва.
Он опять улыбнулся, точно извиняясь, и вытер ладонью намокший, с красной полоской от фуражки лоб.
— Целый месяц в госпитале очухивался. Три кило даже прибавил. Табаку вот на дорогу не дали. А без табаку, сами знаете, как…
Харламов дал ему закурить. Он скрутил цигарку совершенно невероятных размеров и стал молча курить.
Я задал несколько обычных при первом знакомстве вопросов. Он спокойно, немногословно ответил, присев в углу на собственный мешок. Потом встал, поискал глазами, куда бросить окурок, и, так и не найдя подходящей пепельницы, выбросил его за дверь.
— Ну? Кто меня поведет?
Вечером я получил от него аккуратное донесение с приложением стрелковых карточек на каждый пулемет и схемой расположения огневых средств противника.
На следующий день он отбил у немцев потерянный нами накануне участок траншей, потеряв при этом только одного человека. Когда я вечером забрался к нему в блиндаж, не по— фронтовому чистенький, с зеркальцем, бритвенным прибором и зубной щеткой на полочке, он сидел и писал что-то на положенной на колени тетрадке.
— Письмо на родину, что ли?
— Нет. Так… Чепуха… — смутился и попытался встать, нагнув голову. Тетрадку он торопливо сунул в карман.
«Должно быть, стихи», — подумал я и больше не спрашивал.
В эту же ночь его рота выкрала у немцев пулемет и шесть ящиков с патронами. Бойцы говорили, что он сам за пулеметом ходил, но когда я его спросил, он только улыбнулся и, не глядя в глаза, сказал, что все это выдумки, что он никогда не позволит себе этого и что вообще командир роты за пулеметами не ходит.
Сейчас он стоит передо мной, слегка ссутулившийся, небритый. Я знаю, что ему, так же как и мне, больше всего хочется спать. Но он еще будет, высунув кончик языка, рисовать схему своей обороны или побежит проверять, принесли ли старшины ужин.
Фарбер, комроты пять, сидит на кончике ящика из— под патронов — усталый, как всегда рассеянно— безразличный. Смотрит в одну точку, поблескивает толстыми стеклами очков. Глаза от бессонницы опухли. Щеки, и без того худые, еще больше ввалились.
Я до сих пор не могу раскусить его. Впечатление такое, будто ничто на свете его не интересует. Долговязый, сутуловатый, правое плечо выше левого, болезненно бледный, как большинство рыжих людей, и страшно близорукий, он почти ни с кем не разговаривает. До войны он был аспирантом математического факультета Московского университета. Узнал я об этом из анкеты, сам он никогда не говорил.
Несколько раз я пытался завести с ним разговор о прошлом, о настоящем, о будущем, старался расшевелить его, возбудить какими нибудь воспоминаниями. Он рассеянно слушает, иногда односложно отвечает, но дальше этого не идет. Все как то проходит мимо, обтекает его, не за что зацепиться. Я ни разу не видел его улыбающимся, я даже не знаю, какие у него зубы.
Чувство любопытства, так же как и чувство страха, у него просто атрофировано. Как то, на «Метизе» еще, я застал его в одной из траншей. Он стоял, прислонившись к брустверу, в своей короткой, до колен, солдатской шинели спиной к противнику и рассеянно ковырял носком ботинка осыпавшуюся стенку траншеи. Две или три пули цвякнули где-то неподалеку. Потом разорвалась мина. Он продолжал ковырять землю.
— Вы что здесь делаете, Фарбер?
Он медленно, точно нехотя, повернулся, и глаза его с бесцветными ресницами и тяжелыми, слегка припухшими веками вопросительно остановились на мне.
— Так просто… Ничего…
— Ведь вас тут немцы в два счета ухлопают.
— Пожалуй… — спокойно согласился он и присел на корточки.
Трудно его назвать неаккуратным, он всегда выбрит, и подворотничок у него всегда свежий, но это, по— видимому, привычка или воспитание, внешности же своей он не придает никакого значения. Шинель на два номера меньше, хлястик под лопатками, на ногах обмотки, пилотка с растопыренным верхом, петлиц нет.
Я сказал ему как то:
— Вы бы пришили себе кубики, Фарбер.
Он, как всегда, удивленно посмотрел на меня.
— Для большего авторитета, что ли?
— Просто положено в армии носить знаки различия. Он молча встал и ушел. На следующий день я заметил на воротнике его шинели два матерчатых кубика, пришитых вкривь и вкось белыми нитками.
— Плохой у вас связной, Фарбер. С кубиками определенно не справился.
— У меня нет связного. Я сам пришивал.
— А почему нет связного?
— В роте восемнадцать человек, а не сто пятьдесят.
— Ну вот, один пускай и будет по совместительству вашим связным.
— Излишняя роскошь, пожалуй.
— Не излишняя и не роскошь. Вы — командир роты.
Он ничего не возразил, он вообще никогда не возражает и не возмущается, но связного, по— моему, у него до сих пор нет.
Странный человек. В его обществе я всегда чувствую себя натянуто, поэтому никогда не задерживаю его. Получил приказание и будь здоров выполняй. Он молча, рассеянно, смотря куда то в сторону, выслушает, кивнет головой или скажет «постараюсь» и уйдет.
Сейчас он сидит, безучастный, сгорбленный, с вылезающими из коротких рукавов бледными, костистыми руками, барабанит пальцами по столу.
— Помните, Фарбер, — говорю я ему, — участок у вас неважный. На артиллерию особенно не рассчитывайте. Все от пулеметов зависит. Не увлекайтесь фронтальным огнем. Кроме трескотни, никакого толку.
Он молча кивает головой. Длинные пальцы его барабанят по столу беспрерывно, монотонно.
На дворе, сквозь щели видно, совсем уже рассвело. Я отпускаю командиров рот. Звоню в штаб, что передислокация окончена и приемо— сдаточные документы посылаю со связным.
Артиллеристы примирились с нашим пребыванием. Выкрикивают на другом конце трубы какие то свои координаты по телефону. По— видимому, скоро заговорят наши пушки.
— 5 —
Утром мы все ожидаем атаки, немцы не могли не заметить нашей ночной возни. Против всех ожиданий, день оказывается настолько тихим, что даже обед удается притащить с берега днем.
После круглосуточных суматох, бесконечных атак, бомбежек и артналетов трудно даже поверить этой тишине. Все время ждешь какого-то подвоха. Но пока спокойно. Обычная перестрелка, довольно вялая и редкая. В семь, как всегда, «рама». Вереницы «певунов» над «Красным Октябрем»…
Валега приволакивает с Волги два ведра воды, разогревает их на примусе, потом скребет мне спину рогожей. Вода с меня черная, как чернила. А сам я красный, и все тело чешется. Валега смеется.
— Я вам сейчас немецкое белье дам. Шелковое. Ни за что вошь не заведется. Скользит — не держится.
Я натягиваю тонкие лазоревые кальсоны и рубаху, бреюсь и иду к Карнаухову. Сидя на корточках и скосив глаза в крохотный осколок зеркала, приткнутый к полуразрушенной стенке, он скребет подбородок.
— Ну, как жизнь?
Карнаухов улыбается сквозь пену, встает.
— Так и до конца войны жить можно… Забастовал что-то фриц.
Я присаживаюсь рядом. Кругом одни трубы. Домов нет. Черные, дымящиеся еще кое— где балки и трубы, трубы, зловещие черные трубы на прозрачном, почти крымской чистоты, небе. Почему-то трубы всегда сохраняются. Будто нарочно их кто-то оставляет, чтобы напомнить, что был здесь когда-то дом, поселок, город, а сейчас вот что осталось.
Я сижу на столбе. По— видимому, это когда-то были ворота. Еще фонарь с номером сохранился. Треугольный синий фонарь и надпись— «2 Косой пер., No 24. Дом принадлежит Агарковой И. Н.». На куске стены, неизвестно почему сохранившейся, вывеска: «Мужский и дамский портной Авербух. Прием заказов». Розовощекий субъект в глаженых брюках и котелке сосредоточенно— равнодушно смотрит с высоты на меня, точно гипнотизирует. У них всегда такой взгляд, у этих вывесочных красавцев, куда бы вы ни шли, они все время на вас смотрят.
— А у вас тут спокойно, — говорю я.
— Это сейчас только. А вообще не очень. Я побриться только выскочил, в норе повернуться негде, весь изрежешься.
Мучительно сморщившись, Карнаухов добривает верхнюю губу. Я подчищаю ему затылок, и, захватив бритвенные принадлежности, мы вползаем в нору. В норе печка, стол с подрезанными ножками, два стула. В углу связист с привязанной к голове телефонной трубкой. Еще двое бойцов. Чадит лампа, сплющенная из артиллерийской гильзы. На стенке — календарь с зачеркнутыми днями, список позывных, вырезанный из газеты портрет Сталина и еще кого-то молодого, кудрявого, с открытым, симпатичным лицом.
— Это кто?
Карнаухов, перехватив мой взгляд, конфузится:
— Джек Лондон.
— Джек Лондон?
Карнаухов стоит против света, я не вижу его лица, но по просвечивающим ушам вижу, что он покраснел.
— Почему вдруг Джек Лондон?
— Да так… Уважаю его… Вот и… Молока хотите?
— Молока? Здесь? Откуда?
— Сгущенного… Американского. Ребята достали. Я с удовольствием облизываю ложку густого, приторно— сладкого, похожего на липовый мед молока.
— А все таки откуда у вас этот портрет?
— Откуда? — смеется Карнаухов. — Из госпиталя, конечно. Я там всю библиотеку перечитал. А «Мартина Идена» не успел. Ну, и… взял с собой на время.
— Вы любите Джека Лондона?
— Да. Я его несколько раз перечитывал.
— Я тоже люблю.
— А его все любят. Его нельзя не любить.
— Почему?
— Настоящий он какой-то… Его даже Ленин любил. Крупская ему читала.
— Дадите мне потом почитать?
— Ладно.
— А кого вы еще любите из писателей?
Он опять смущается.
— Я мало читал. У учительницы нашей только Лондон был, не знаю, откуда она его взяла, знаете, в коричневых обложках, приложение. И еще какая то чепуха — Мельников— Печерский и еще кто-то, не помню уже, иностранный.
— Ну, это в школе. А потом?
— Потом? Потом времени не было. Я на шахте работал. В Сучане. Знаете? Около Владивостока.
— Знаю.
— Я, пацаном когда был, в Америку совсем уже бежать собрался, золото в Клондайке искать. Стащил двустволку у отца, сухарей набрал. Даже на норвежскую шхуну забрался. Мы во Владивостоке тогда жили. Отец грузчиком в порту работал.
— Ну?
Карнаухов улыбается, разглядывая ногти.
— Как видите. За шиворот домой приволокли. Как щенка. Дней пять потом отлеживался. Ручка у бати, сами понимаете.
И он опять смеется.
Потом появляется откуда-то патефон, старенький, дребезжащий, и мы больше догадываемся, чем наслаждаемся Козловским, Давыдовой и дуэтом из «Запорожца за Дунаем». Иголка только одна, и мы попеременно точим ее о разбитую тарелку.
— Ну, вот и все, что у меня есть, — почесывая затылок, говорит Карнаухов. — Разве что передовую вам еще показать… Только к самым окопам сейчас не пройти. Придется отсюда, из развалин.
Мы устраиваемся у низенькой каменной стенки. Вероятно, здесь была квартира. Скрученная огнем железная кровать, швейная машина, мясорубка.
Впереди овраг. Он начинается чуть левее нас и тянется изгибом вверх, к самой вершине кургана. Против нас подбитая пушка. Ствол разорван, и края его, точно у какого-то фантастического цветка, завились локонами. Это придает пушке какой-то удивленный, недоумевающий вид. Рядом разбитый в щепки передок.
На противоположной стороне оврага — немецкие окопы. Совсем рядом, рукой подать.
— А наших не видно, — шепчет Карнаухов, — склон мешает. Метров семьдесят от противника по прямой. Видите, сволочи, — даже днем копают.
В одном месте действительно видно, как что-то рыжее вылетает из земли и иногда поблескивает лопата.
— Эх, снарядов нет. Показал бы я им, как рыть у нас под носом. А я вот попытался утром покопаться, сразу из минометов шпарить стали. И откуда у них столько боеприпасов?
Мы лежим долго, наблюдая за немцами. Пытаемся засечь их огневые точки. Они хорошо замаскированы, и мы не сразу их находим. Два или три пулемета торчат где-то на вершинке, похожей на горб верблюда, как раз против нас. Еще один прилепился повыше, в овраге, и простреливает его вдоль. А один мы так и не можем найти, хотя пули его цокают совсем рядом, около нас.
Да… Не такой представлял я себе до войны передовую. Зигзаги колючей проволоки в три— четыре ряда, бесконечная паутина траншей, маскировочные сети, амбразуры для стрельбы. А тут? Под самым носом нарыто что-то неопределенное, пушка подбитая и что-то вроде бочки из— под горючего, насквозь изрешеченной пулями.
Была у меня когда-то книга — «Герои Малахова кургана». С картинками, конечно. Четвертый бастион, какие то там редуты, люнеты, апроши. Горы мешков с песком, плетеные, как корзины, туры, смешные на зеленых деревянных платформах пушки с длинными фитилями, круглые, блестящие мячики бомб с тоненькими струйками дыма.
Почти девяносто лет прошло. Танки и самолеты за это время придумали. А вот сидим сейчас в каких-то ямочках и обороной это называем.
Сегодня же ночью начну мины ставить. Сотни три на первых порах разбросаю. Противотанковые здесь не нужны, танк не пролезет, а вот там, за насыпью, у Фарбера…
Карнаухов лежит, насупив черные, сросшиеся, как будто случайно попавшие на сероглазое добродушное лицо его, брови.
— А все таки хорошая у них система огня, черт возьми. Вы посмотрите только. С того верблюжьего горба весь третий батальон наш простреливают. Из— под моста — нам в спину. А сверху оврага — вдоль всей передовой…
И, точно иллюстрируя его слова, как будто сговорившись, начинают стрелять все три пулемета.
— Ох, и насолили бы мы им, забрав тот горбок. Но что сделаешь с восемнадцатью человеками.
Карнаухов прав. Будь та высотка в наших руках, мы б и третьему батальону жизнь облегчили, и мост парализовали, и имели бы фланкирующие первый батальон огневые точки. Но как это сделать?
Продолжение следует.