10 сентября 2012| Павлова Е.

Нужна ли память о блокаде?

Теги:

Это копия моего блокад­ного дневника. Когда я читала повествование о блокаде Д. Гранина и О. Адамовича, у меня появилось желание допол­нить их повествование. Такая безысходность охватывает после чтения их книги: мать бросает умирающего сына, голод убил в ней человека. Что может быть ужаснее!

Но ведь голодали тысячи и оставались все-таки людьми. Многие ленинградцы в тех нечеловечески трудных условиях показывали примеры такой духовной высоты, такой жизне­стойкости и человеколюбия, какие трудно встретить в обыч­ных житейских условиях.

Нужна ли память о блокаде? Да, и еще раз да! И не только как исторический материал, но и как морально-нрав­ственный. Блокада не повторится, но попасть в трудные усло­вия могут и геологи, и зимовщики (уже попадали), и альпи­нисты, и рабочие в новых местах освоения и др. Как должны вести себя люди в экстремальных условиях, как остаться че­ловеком несмотря ни на что?

Мы знаем, что и в нормальных условиях люди ведут себя по-разному. Взять хотя бы поведение во время болезни. Одни даже при тяжелом заболевании стараются крепиться, скрыва­ют свои мучения от близких, чтобы не расстраивать их, не пе­рекладывать на их плечи дополнительную заботу, другие при пустяковом заболевании изводят и себя и всех окружающих.

В этом отношении память о жизни ленинградцев, вернее, их поведение в блокадном городе может сыграть большую вос­питательную роль.

Не мне отвечать на вопрос, как формировался дух стой­кости и мужества ленинградцев, но как удалось выжить на­шей семье, получавшей по 125 граммов хлеба (в самый труд­ный период у нас были только служащие и иждивенческие карточки) и не имевшей никакого дополнительного приварка, я могу рассказать.

Сейчас, через 40 лет, проанализировав свои воспоминания и дневниковые записи, я твердо могу сказать, что помогло нам выжить.

На первое место я ставлю коллектив. Нас было четверо: мама —55 лет, сестры Варя — 29 лет, Аня — 21 год и я. Мне было 17. Трое работали, я была иждивенкой, школьницей. Питались мы из общего котла, все карточки были у меня, я выкупала продукты и хлеб, готовила и делила все на четве­рых. Мы взаимно поддерживали друг друга, не разрешали никому расслабляться. Если кто слабел, все остальные помо­гали ему, падал другой — поднимался первый.

Из дневника видно, что дольше всех сопротивлялась сла­бости я. Это понятно: я чувствовала ответственность перед тремя работающими людьми. Для меня было законом к их приходу сделать все возможное и невозможное, чтобы они дома могли отдохнуть. Ведь они бывали такими ослабшими, что не могли самостоятельно дойти до работы, и я несколько раз отводила на работу то Аню, то Варю. Я должна была на­таскать воды, согреть ее, заготовить дрова и уголь, натопить плиту, чтобы на кухне, где мы в основном жили, было всегда тепло, обегать все магазины, но постараться выкупить те мизерные нормы продуктов, какие нам давались по карточ­кам, чтобы — накормить пришедших с работы тарелкой блокад­ного супа, выстирать белье.

Это чувство долга давало мне силы держаться на ногах, поднимало с постели даже тогда, когда казалось, что сил больше нет никаких. То же происходило с ними: когда дважды свалилась я — один раз от голодного поноса, другой раз от цинги, — у них как бы появилось второе дыхание. Превоз­могая все, они находили силы после работы выполнить домаш­нюю работу за меня.

И стоило распасться коллективу — мы с Аней ушли на ка­зарменное положение, маму положили в больницу, — Варя умерла, хотя самое страшное было позади. Это случилось в июне 1943 года. Бесконтрольное употребление огромного ко­личества травяных щей привело к отравлению и смерти.

Второе, что помогло нам выжить — это строгое распределе­ние продуктов на каждый день: по граммам, но каждый день и в день обязательно по два раза. Даже тот крохотный ку­сочек тяжелого блокадного хлеба весом в 125 граммов мы съедали за два раза. Мы ни разу не сварили каши, мы варили только жидкий суп, но зато он у нас был почти каждый день.

Откуда появилось у нас решение распределять продукты на все дни, я сейчас не помню. Видимо, коллективно пришли к этому единственно правильному решению. Не было супа — мы пили кипяток с хлебом.

Тепло — это третий фактор, помогший нам выжить. У нас не всегда отапливались комнаты (окна были забиты фанерой, и отапливать улицу не имело смысла), но на кухне всегда было тепло. Во дворе лежал уголь, завезенный для кочегарки, и я его выкапывала из-под снега и им топила плиту. Какие усилия приходилось прилагать, чтобы голыми руками разбить смерзшиеся куски угля — другой вопрос. Пальцы почти всю зиму кровоточили от ран, а ранки плохо заживали в то время, но зато дома был постоянно теплый очаг. Почему я делала это голыми руками, сказать не могу, но, видимо, не было никакого инструмента. Одно хорошо помню: заворачивала тряпкой руки и так добывала уголь.

Четвертый фактор — не столь важный, но, я думаю, он тоже сыграл свою роль. Это чистота. У нас никогда не было черных, закопченных лиц. Мы стирали белье, и, хорошо помню, белые шерстяные косынки, широко вошедшие в обиход перед войной, у нас были всегда чистые.

Я с большой уверенностью говорю, что стремление жить как в обычных условиях, постоянная занятость, желание об­легчить существование близких тебе людей помогли нам ос­таться в живых. Думая только о еде, человек слабел, терял силы к сопротивлению, скорее умирал.

Я не вела дневник каждый день, самых первых записей вообще не сохранилось — они погребены под развалинами на­шего дома. Я ничего не меняла в записях (даже стиль школь­ницы 9-го класса). Только сделала сокращения очень длин­ных рассуждений.

Ленинград в блокаде. Объявления об обмене вещей на продукты.

10.09.41 г. Мне так тяжело. Думать о будущем боюсь, потому что как подумаю, так сразу пропадает всякий интерес к жизни. Нет, я не знаю, что со мной. Так тяжело мне еще никогда не было. Я как будто что чувствую, а может, просто расстроилась: нормы на хлеб урезали: по 600, 400 и 300 г дают.

(Интересная деталь: работая в архиве, я нашла документ о нормах хлеба. Там сказано, что с 11. IХ. 41 г. ленинградцам стали давать по 500 и 300 граммов хлеба. Мои товарищи-бло­кадники опротестовывали эти цифры, утверждали, что не 500, а 600. Мой дневник подтверждает это. — Е. П.)

Уже живем впроголодь, за всеми продуктами жуткая оче­редь, за керосином тоже. Что будет, если взорвут электро­станцию? Нет, это ужасно, страшно думать. Сейчас пойду за керосином. Простою часа 3 — 4, а получу только 3 литра, да и получу ли, а то, может, и не хватит…

Я плачу. Сейчас по радио заговорили: «Товарищи, ленин­градцы, враг у ворот Ленинграда». Я не могу, зачем они так говорят?

11.09.41 г. Вот уже 4-й день, как началась бомбежка Ле­нинграда. Днем боишься выходить из дома, потому что бес­престанные тревоги загоняют в бомбоубежища и в парадные домов. Тревоги бывают по 10—12 раз в день, меньше еще не было. В общем: час — тревога, час — нет. Как они изнуряют человека! Особенно, если стоишь в очереди. Начинаешь приближаться к прилавку и начинаешь бояться, что тревога раз­гонит.

Сегодня уехала, пол-одиннадцатого из дому на Невский и приехала домой в 2 часа и ничего не достала. Трамвая про­ждала, доехала до 8-й линии — тревога, приехала туда — опять тревога. Только дошла до остановки — третья. Сейчас 3 часа, а уже было 5 тревог. Еще сегодня мало. В общем, плохи дела  ленинградцев.   Занять  город  немцу,  конечно,  не удастся, но он его разрушит с воздуха. Ночью бывает жут­ко. Днем ему не удается пробраться, зато ночью, начиная с 10—11 часов вечера, он хозяйничает, как дома.

Я еще не боюсь, но вообще очень жутко. Небо полыхает от пожаров и вспышек снарядов. Стекла дребезжат, стены шатаются от выстрелов и разрывов бомб. Я видела очень большой первый в Ленинграде пожар, когда горели Бадаевские склады и завод «Экстра» — маргариновый. Жутко! Что будет с Ленинградом?

14.09.41 г. На днях прочитала свой дневник, и стало стыдно за себя, до чего в нем все пошло и пусто. Неужели дневник предназначен для вечных жалоб на судьбу, для нытья, что нет надежды.

Правду говорит Шеллер-Михайлов: «Человек — порочное и полное всяких недостатков создание… Отдавать себе отчету в своих помыслах и поступках, отдавать его письменно — это крайне полезно в нравственном отношении. Записывая все, что ты думаешь и делаешь, ты, может быть, не раз покрас­неешь за себя. Но этот стыд полезен. Это исповедь перед со­бой, и ее значение важнее всего для человека, для его саморазвития, для его самоусовершенствования. Кроме того, если бы хотя известная часть людей вела подобные дневники без лжи и без утайки, наука, а значит, и человечество много вы­играли бы. Эти дневники пролили бы свет на человеческую душу».

Это изречение совершенно справедливо, и мне уже не раз пришлось краснеть за себя. Да, из дневника лучше узнаешь себя, скорее заметишь свои недостатки.

В эти дни я прочитала два романа Шеллера-Михайлова: «Над обрывом» и «Жизнь Шупова, его родных и знакомых». Надо сказать, что он пишет так же сильно, как и Стефан Цвейг. Когда я читала Стефана Цвейга, я просто поражалась его способности разбирать психику человека, как будто он за­лезал в душу каждому герою. Правда, Стефан Цвейг силь­нее, но и Шеллер-Михайлов прекрасно пишет…

Нет, я все больше и больше убеждаюсь, что раньше мо­лодежь (юноши) была больше развита. Старая молодежь в наши годы была знакома со всеми произведениями великих умов, мы же ничего не знаем. Мы только говорим, что Рус­со, Вольтер, Жорж Занд, Фейербах, Гегель — такие-то и та­кие люди. Произведения их характерны тем-то и тем-то. А что в сущности представляют их произведения, мы не знаем, мы их не читали. Может быть, мы еще малы (это, наверное, прав­да, хотя в те времена этот возраст не считался маленьким), а может быть, потому, что мы не знаем ни одного иностранного языка. К выводу о том, что произведения Руссо — такие, а Гегеля — такие, мы не сами пришли, не своим умом. Мы это прочитали и постарались зазубрить эти выводы. Это разве полезно, разве мы можем свободно говорить об этих людях? Конечно, нет. Кроме вывода мы не прибавим ни сло­ва. А как жаль, как жаль, что мы такие недоросли.

18.10.41 г. Вчера в нашем районе был такой сильный об­стрел артиллерийский, что вынуждены были прекратить дви­жение. Много повредили заводу «Севкабель», много жертв  у Кировского Дома культуры упал снаряд, а там госпиталь; на Балтийский завод. А вечером от бомбежки было очень много пожаров. За наш район «он» взялся крепко. По 8 по­жаров в день бывает в одном нашем районе. Дела никуда не годятся. С продуктами все так же. Хотя мало осталось надежды на победу, я все же не представляю, что мы будем побеждены. На наш век ляжет тогда несмываемый позор: отдать самые лучшие земли России. О, как хочется скорей узнать о конце. Мы или они?

Сейчас «он» дерется под Калинином. (Тверь). Крым весь отрезал по суше, теперь есть только сообщение с Кавказом по Каспийскому морю. Гитлер готовится к захвату Дарданелл и Босфора, тогда прощай Черное море и Крым.

Жители Одессы все еще бьются за свой город. Вот уже больше 2-х месяцев. Вот это героические люди.

21.10.41 г. Сейчас смотрела картину «Вражьи тропы». Не очень понравилась. Конца не понять, глупо получилось, недо­делано. Здесь играет Цесарская. Я говорила, что Карла Доннер — самая красивая женщина. Вот сейчас у меня возникло сомнение. Карла Доннер, конечно, красивая, но, кроме своей собственной красоты, ей много придает прелести прическа, костюм, роль, которую она играет. А вот у Цесарской сов­сем все другое. Волосы у нее совершенно прямые, играет она в большинстве случаев крестьянок, баб, что так непривлека­тельны, но вместе с тем в ней столько красоты… Это идеал красоты.

22.10.41 г. Вчера я дежурила ночью с одной женщиной из нашего дома. У нее есть сын Геня. В детстве я звала его Ми­ша-инженер, сама не знаю почему. Я его очень не любила. Мне он казался таким гогусей, маменькиным сынком. И вот вчера от его матери я узнала, какое он получил воспитание! О, как завидно мне стало!  Но… не будем плакаться.

26.10.41 г. Сейчас 11 часов дня. Делать совершенно нечего, да и ничего не хочется. Патефон, книги — все это надоело. Я, конечно, не говорю о всех книгах, но у меня сейчас читать захватывающего (ибо другие вещи не читаются) нечего. Главное, сейчас есть нечего, а когда дома сидишь, то всегда хо­чется есть. Я, кроме голода, ничего не боюсь, но голод… нет, даже мурашки по коже пробегают. И между тем, при таком обстоятельстве дел голод неизбежен.

Сейчас еще ничего. Мама сыру плавленого приносит, и еще есть капустные листья. Но от сыру уже отказали, капуста тоже кончается. Что же ждет? Крупы даже на суп на 10 дней не хватит. О, боже! Не­ужели даже суп будешь есть не каждый день? Без сахару уже сидим, на 3 дня не хватит. Хлеб и этот урежут. Что ждет, что ждет? Хоть бы устроиться в столовую какую-нибудь, но нигде нет мест. А между тем конца такой жизни не видно. Немцы окапываются, мы тоже. Неужели всю зиму так про­сидим?

Хотя бы уж мы начали наступать, чтобы хоть немного отогнать от Ленинграда, снабдить его продовольствием, а там опять — можно жить. Но этого, видимо, не будет. «Он» еще во­всю шпарит. Сейчас обстреливает наш район из дальнобой­ных. Вчера ходить было нельзя.

И я все еще не верю в смерть, между тем как она сто­рожит каждую минуту.

Уже от Москвы немцы стоят в 20 км. Так быстро они дви­гаются! Что ждет? Этот вопрос мучает как никогда.

Вчера с Верой Копиной дежурили ночью и вспомнили на­ших ребят. Это очень приятные воспоминания. Я вообще одна часто думаю о них, но вчера вдвоем все наше детство, все проделки ярче проходили перед глазами. Милое, дорогое, не­забываемое детство!.. У меня детство — это детство простого бедного ребенка, за воспитанием которого мало следили.

На глазах мальчики превращаются в юношей, и вот те­перь они совершенно взрослые, дерутся на фронте, может, уже кто-нибудь из них убит или ранен. Как хочется снова соб­раться всем вместе и поговорить, как в мирное время! Хо­рошие были ребята! Как мы были дружны с ними, всегда и везде вместе. Как бы мне хотелось увидеть Никиту. Неужели правда он убит? От него давно нет никаких известий. Не верится, чтобы он мог быть убитым. А между тем, Миша Кузнецов чем хуже его, а ведь погиб. Но нет, я не хочу думать о смерти Никиты.

5.11.41 г. Сейчас встретила Киру. Она все же в школу хо­дит. Заниматься начали с 3.XI., и я эти 3 дня вспоминала о школе без особого волнения, но вот сегодня, когда Кира рассказала об уроках, я расстроилась. В сердце что-то щемит. Как я  хочу  сейчас быть в  школе!   Хоть  завтра  сходить на уроки литературы и немецкого языка. Они проходят Лермонтова, вернее, повторяют.

Я как раз прочитала «Историю одного детства». Там очень хорошо рассказывается, как в институте появился «луч све­та» Ушинский и как он заставил институток полюбить науку, полюбить литературу, он перевернул все интересы институток, и из них, в конце концов, вышли люди. Завтра обязательно пойду на урок литературы, чтобы воскресить в своей памяти уроки Андрея Тимофеевича. Представляю мое волнение!

12.11.41 г. Наконец я завладела «Оводом». Вчера я всю снова прочитала. Как я плакала! Несмотря на то, что эту книгу я хорошо знаю, я не могу читать ее без волнения? Я не могу сказать, как она мне нравится, мне не выразить это словами. Как бы мне хотелось иметь собственного «Овода»! Он был бы моей настольной книгой.

Я не понимаю, как могла Войнич сделать образ Овода таким сильным, прекрасным, реальным. В последнем своем заключении Овод всех изводил. Полковник говорил, что все отказываются говорить с Оводом. С ним невозможно гово­рить. Еще не читая дальше, я подумала, как и чем он мог из­вести. И придумать не могла.

Многие авторы частенько тоже пишут, что «это зрелище было необычайно» или «все были поражены силой и красо­той его речи». Но самою речь они не передавали читателю, у них не хватало слов сделать его речь действительно такой, чтобы читатель поразился. Это слабые места писателей. Впе­чатления от такой книги сильного остаться не может. А вот Драйзер в произведении «Американская трагедия» не только говорит, что происходило в суде и что было со слушателями, но передает речь и прокурора и защитников так, что после этого не стоило даже писать, что слушатели расстроились, по­тому что читатель, судя по себе, знал, что происходило со слушателями.

Я делю писателей на 2 группы: первая, к которой я отно­шу Войнич, заставляет переживать читателей вместе с геро­ями, вторая — заставляет переживать только героев. Несомненно, первые мне нравятся больше. А вот те слова — о душе, которые я не могла раньше вспомнить… Овод — это все лучшее, что есть в людях, собранное вме­сте. Я преклоняюсь перед этим героем…

13.11.41 г. Ну вот я и голодаю, про остальных говорить не стоит. Сегодня еще «урезали нормы на хлеб: все получают по 150 г, а рабочие — 300 г. Я цепенею от ужаса, когда думаю о будущем. Сейчас уже исчезают даже те соевые бобы, которые раньше никто не брал. Магазины совершенно пустые — ни рыбы, ни сливочного масла никто не получает.

Взять хотя бы иждивенца. Керосину никому не дают, хле­ба он получает 150 г, сахару — 50 г, крупы — 200 г, мяса — 100 г, подсолнечного масла — 100 г. И больше ничего. Как он может жить 10 дней на эти продукты? И ведь выменять он решительно ничего не может. Пойдет он в столовую. Суп даже сейчас по карточкам, вырезают 25 г в день. Значит, он может кушать суп 8 дней по одной неполной тарелке и в день один раз! Ни на завтрак, ни на ужин у него не хватит талонов. Хлебам сахаром тоже не хватит, чтобы попить чаю. Значит, он должен есть по одной тарелке супа, да и это не каждый день.

Неужели народ начнет есть кошек, собак и даже своих собственных детей? Я боюсь думать о будущем, более ужас­ного положения я не встречала. Теперь только я поняла все то, что мы проходили по истории — о голоде в городе, окру­женном вражескими войсками. Действительно, никогда нельзя понять, не почувствовав самому…

10.12.41 г. Давно я не бралась за дневник, а новостей име­ется очень много. Прежде всего, живем мы не дома, а у Любы. 30 ноября был страшный обстрел, и наш дом поряд­ком потрепало, ни одного стеклышка не осталось. Мы оста­лись без парового отопления (батареи не топят из-за нехват­ки угля) и без света. Так как в комнате окно забито фанерой, то у нас вечная ночь при температуре минус 5 — 10 градусов. Ни керосина, ни тепла, ни света, ни пищи. Что может быть ужаснее этого положения?

Мы так ослабли, так исхудали, при этом трамваи не хо­дят, движение приостановилось во всем городе, и рабочим, го­лодным и измученным, приходится ходить из Новой Деревни в Гавань.

Теперь можно с уверенностью сказать: голод свирепству­ет в полную силу. Что-то ужасное творится в городе. Старики все умирают, рабочие опухают, гробов не достать, и часто ви­дишь покойника, завернутого в тряпье, лежащего на малень­ких саночках, причем весь он на санки не поместился, так что ноги волочатся по снегу. У меня умер дядя Петя и 10 дней лежит дома — некому хоронить. Многие берут гроб на­прокат, а большинство вообще не хоронят сами, а отдают в больницу, и там их кладут, как бревна, на машину, увозят и  зарывают в братских могилах. Частенько трупы умерших находят в подвалах, на улицах.

Что может быть невероятнее? Кошек едят, собак едят, те­перь их  не встретишь на  улицах  и  лестницах — все  подчищено. Вся наша семья так измоталась! Аня 10 дней болела от голода. Сейчас мы получаем по 125 г хлеба, 200 г кру­пы, служащие — 200 г мяса, а иждивенцы и дети — по 100 г мяса. И все. Больше решительно ничего, кроме воды. Что ждет, не знаю.

23.12.41 г. Хочется написать очень много, но я сейчас не в состоянии. Мы переехали домой, живем на кухне. Сегодня Аня должна привезти трубы для «буржуйки», тогда, быть мо­жет, поселимся в комнате. Нас не выгоняли, мы сами ушли. Оказывается, видеть, что люди имеют дополнительный при­варок, невыносимо. Каждый раз, когда они садились есть, мы испытывали адские муки. Это хуже пытки. И мы все четве­ро согласно решили уйти, так нам будет легче переносить го­лод. Лучше бы мы не уходили из дома, тогда бы мы не зна­ли, что не все люди одинаково живут.

Источник: Память: письма о войне и блокаде. — Л. Лениздат, 1987. с.178-188.

Комментарии (авторизуйтесь или представьтесь)